Тень жары — страница 77 из 87

– Валяй,  – со смехом разрешил он.  – Только потом я этому процессу набью морду.

Я старательно откашлялась, попробовала голос, опятъ откашлялась:

ЕСЛИ ВЫ ХОТИТЕ ПОЧУВСТВОВАТЬ
ВКУС НАСТОЯЩЕГО ПРИКЛЮЧЕНИЯ
И ПРИНЯТЬ УЧАСТИЕ В ОХОТЕ
НА ЛЮДЕЙ - ПРИЕЗЖАЙТЕ К НАМ
ПОИГРАТЬ В ПЕЙНБОЛ!
ПЕЙНБОЛ - ЛЮБИМАЯ ИГРА
ВСЕГО ЦИВИЛИЗОВАННОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА,
НЕ УПУСТИТЕ УНИКАЛЬНЫЙ ШАНС
ПРИОБЩИТЬСЯ К МИРОВОЙ КУЛЬТУРЕ!

– Отменно,  – похвалил меня Зина.  – И главное – за душу берет.

– Кстати, о душе... Ты начисто выбил ее из этого парня. Ты влепил ему пулю прямо в сердце.

Зина нахмурился и долго молчал.

– Мало ли какие бывают случайности,  – тихо произнес он, когда мы уже вовсю неслись по шоссе.

Согласна, охотник: мало ли что тебя подстерегает за углом, когда играешь в прятки.

2

В последний раз подобное ощущение собственной крохотности, никчемности и мелкотравчатости я испытывала сравнительно давно и сравнительно далеко от Агапова тупика; это было в Терсколе, когда с утра пораньше нас с Паниным буквально сбросил с койки жуткий грохот.

Не знаю, существует ли в русском языке слово, способное его описать. Ужасный, кошмарный, могучий, раскатистый, оглушительный – в этих характеристиках рассыпаны зерна смысла, однако, даже ссыпанные в кучу, они не в состоянии точно и ясно передать впечатление.

Ближе к смыслу, пожалуй, стоит определение "гигантский"; да, один из сущностных признаков этого грохота составляла именно его огромность: он обнимал весь мир, и ты, волей случая размещенный внутри его, отчетливо чувствовал, как мгновенно леденеет твоя крохотная муравьиная душа.

Тогда в нас (мы с Серегой жили в бельевой подсобке гостиницы "Чегет" –чтобы не платить за номер) шарахнула большая лавина со склонов Когутая; воздушной волной повышибало стекла.

Теперь стекла пока не вылетали, но уже заметно подрагивали.

Я выглянула во двор. Стояло чудесное утро, прозрачное, солнечное и свежее; и странно, что единственным живым существом во дворе была Рая: опираясь на метлу, она стояла, задрав лицо к небу.

Я выбежала на улицу.

До Раи – она каменела неподалеку от детской игровой площадки – я добралась, что называется, "на полусогнутых", инстинктивно пригибаясь на ходу, и со стороны, скорее всего, походила на солдата, совершающего короткие перебежки под обстрелом противника.

И неспроста.

Что-то странное происходило с небом.

Небо разламывалось – и из этих разломов сыпался грохот.

Освоившись, я стала понемногу разбирать механизм этого явления природы. В какой-то момент небо мгновенно уплотнялось, делалось тугим, как резиновый шарик, твердело и, наконец, с треском крошилось где-то очень высоко и далеко, где-то там, где тянутся мои невидимые Млечные Пути.

Чуть пониже небо было простегано короткими стежками.

– Что это, Рая?

Она бросила на меня растерянно-тревожный взгляд и опять уставилась в небо.

Я попыталась вспомнить, какой у нас теперь месяц на дворе – ноябрь? двадцать четвертое ноября? уже так скоро?

– Совсем говно дело,  – констатировала Рая, всматриваясь в небо.  – Война... Слышь, из пушек палят? И из автоматов. Совсем говно дело, если война,  – она забросила метлу на плечо и двинулась к помойке; она несла свой инструмент, как старый солдат тяжелую винтовку после долгого перехода.

Ни одна живая душа во дворе так и не появилась.

Я долго сидела на лавочке возле детской площадки – прислушивалась.

Пожалуй, первое впечатление меня ввело в заблуждение.

Небо время от времени в самом деле скатывалось.

Однако оно принимало не форму мячика.

Оно скатывалось в свиток и исчезало.

3

Алка орала по телефону.

Ты что, совсем дура старая, ты в какой стране, твою мать, живешь?! ты радио включаешь?! тут гульба-пальба всю неделю идет, а она – ни сном ни духом! напилась опять, что ли?!

Стоп. Я на время отключилась от Алкиных словоизвержений.

Все последние дни мы с Зиной ездим – "огородами и к Котовскому": пробираемся по каким-то окольным переулкам. Красноглазый милиционер хотел меня поцеловать, поскольку я единственный нормальный человек в этом городе... Костыль двинулся куда-то на Баррикадную, господи, и он – одноногий инвалид на костылях – и туда же?!

...у тебя под боком танки вовсю шмаляют, кровищи море, а ты, твою мать, лежишь на диване и все своего Джойса читаешь?

Джойса я не почитываю, я им дерусь – хотела, было, возразить я, но махнула рукой, повесила трубку, легла на диван и сунула голову под подушку.

Не знаю, сколько я так пролежала. Зато знаю наверняка: все это время у меня было ощущение, будто я в лавине; и этот гигантский поток снега тащит меня, крохотную белку, швыряет, кувыркает, подбрасывает, ломает – ты, белка, не первый год в горах, знаешь, что скоро это кончится: снег забьет тебе рот, перекроет дыхательные пути, ты тихо уснешь; а найдут тебя только по весне, когда плотный наст станет водой, утечет вниз, и обнажит на склонах реликтовые рододендроны.

4

Вот уж не думала, что меня так быстро отыщут и извлекут из лавины.

Звонок.

Телефон? Нет, звонок в дверь – кто-то нажал кнопку и забыл убрать палец: давит, давит, давит...

– Варвара?

Она смотрит на меня и не видит.

Я убрала ее руку от звонка – рука у нее холодная, неживая. Обняла ее, повела в дом. Варвара повиновалась мне, как манекен, если, конечно, существуют на свете подвижные манекены. Укладывая ее, я вспомнила: в прошлый раз она все августовские дни, "которые потрясли мир", провела где-то там, в лавине. Наверное, опять – оттуда.

Повертело же ее, потаскало, поломало: лоб рассечен, джинсы и куртка в грязи. Я намочила полотенце, протерла ей лицо, обработала перекисью водорода ссадину на лбу. Потом раздела ее, нашла синяки: на спине, на плечах, один очень большой – на ноге выше колена.

Я кинулась на кухню. Презентационный зеленый ликер кончился. В шкафу, за пачками вермишели, я нашла бутылку с короной – Панин когда-то приносил; я засунула куда подальше и забыла. Там всего на два пальца огненной воды – ничего, если развести, будет в самый раз.

Я приподняла Варвару, прислонила к диванной спинке, приставила стакан к ее рту – кое-как мне удалось влить в нее немного, остальное разлилось, замочило ночную рубашку, в которую я ее одела.

– Суки.

Наконец-то. В ней проснулся голос, это уже хорошо. Глядя в никуда, медленно и спокойно, очень точно формулируя фразы, она рассказывала – именно в медленности и подчеркнутой сухой правильности ее речи было нечто такое, что заставило меня похолодеть – я сидела рядом и молча холодела часа, наверное, два.

Два дня она пролежала на моем диване.

Мы ни о чем или почти ни о чем не говорили.

На третий день она пришла в себя, мы выпили кофе на кухне. Варвара засобиралась домой. Я дала ей старые джинсы Панина – он вечно разбрасывает вещи по просторам Огненной Земли, кое-что хранится у меня. Я страшно вымоталась: две ночи почти не спала, сидела у дивана, сторожила – настолько вымоталась, что даже не пошла ее проводить до дверей.

Она ушла, но через минуту вернулась, присела передо мной на корточки, долго глядела в глаза.

– Сейчас начнется полив,  – сказала она.  – Не верь ничему, что будут говорить об этих делах. Или писать. Или по телеку вещать. Не верь ни одному слову:

Я и не верю, милая Варя; радио у меня нет, из телека сыплется песок, а газеты я если и использую, то не как источник знаний, а как продукт спекуляции.

Еще и потому не верю, что такова уж доля водящего в прятках: пропускать мимо ушей подсказки, оставлять без внимания советы, все – кроме одного: всегда оставаться той белкой, которая сама по себе гуляет, ходит по улицам, глазеет по сторонам, прислушивается, водит.

5

Я проспала до самого вечера, приняла ванну, кое-как привела себя в порядок, отправилась к Панину.

"В живых" я их не застала.

Дверь нараспашку – такое в их коммунальном общежитии время от времени случается. Прошла в комнату.

Панин лежал поперек "ложа прессы". Как рухнул, так и остался лежать – в куртке, джинсах и кроссовках.

Музыка тоже спал – на кухне, обвалившись на стол, заставленный пустой и полупустой посудой.

Слух у Музыки музыкальный, точный, а сон чуток, как у всех стариков; его потревожило треньканье – я убирала со стола.

Он поднял голову, тупо поглядел на меня и очень внятно произнес:

– Костыля убили,  – и опять рухнул на стол.

Господи, да что ж это такое, опять у них поминки, сначала Ломоносов, теперь – этот несчастный инвалид... Добиться от Музыки я ничего не смогла, он спал: тяжело, беспробудно, как камень на острове Пасхи, где стоят и глядят в океан похожие на него каменные истуканы.

Костыль, помнится, ушел на Баррикадную.

Значит – где-то там, в лавине. Затоптали. Или забили резиновыми дубинками – с одной ногой от этих сволочей не сильно-то побегаешь. Или застрелили. Или в клочья разорвали танковым снарядом.

Я взяла со стола бутылку водки, налила немного.

– Пусть тебе...  – и осеклась на полуслове, подумав, что ведь не имени Костыля, ни фамилии его не знаю,  – пусть земля тебе будет пухом.

Ни вкуса, ни запаха, ни крепости водки я не почувствовала.

Музыку я отволокла на кровать, с Панина стащила кроссовки, уложила, прикрыла пледом.

На обратном пути в широком витринном стекле я приметила нечто такое, что заставило меня остановиться.

Это была листовка.

Полурастворенная в нежно-голубом фоне, на меня взирала женщина в вычурных белых одеждах, фасон которых представлял собой немыслимую смесь монашеской рясы с бальным платьем времен Очакова и покоренья Крыма.