Потом я протерла от пыли круглый стол, поставила две тарелки, стопки. Панин, задрав голову, изучал потолочную живопись, частично обвалившуюся.
– Вообще-то... – задумчиво произнес он, – будь этот сюжет не в твоих бездарных руках, способных только китч месить, а в моих... Я заставил бы эту прелесть,– он послал детям, разбегающимся по полянке, приветствие, – заставил бы эту прелесть медленно осыпаться, понимаешь? Главное – медленно. По ходу развития коллизии, понимаешь? Чтобы существовал в тексте такой скрытый, подспудный план медленного распада. Как это было бы изящно и красиво!
– На то ты и графоман, – грустно ответила я.
Панин уже смотрел в рюмку, шумно втягивал носом воздух, набирая его побольше в легкие, – чтобы потом было что выдохнуть.
Рука его повисла в воздухе. Моя – тоже.
Мы оба услышали звук.
Транскрибировать его можно примерно так: "кряк!"
Именно такой звук издает снежная доска на склоне, когда собирается треснуть, обломиться и с грохотом уйти вниз.
Мы оба слишком хорошо знали этот звук. Услышав его, надо бежать куда глаза глядят.
Секунду мы пребывали в состоянии оцепенения. Секунды нам хватило. Панин подал сигнал мне, а я – Панину.
– Ат-т-т –а-а-а-с! – заорали мы хором.
Только потом я по достоинству оценила сноровку и реакцию Панина – он принял единственно верное решение: схватил меня за шкирку, выдернул из-за стола и увлек в левый, ближний к окну угол, закрыл голову руками.
Придя в себя, – после того, как отгрохотало – мы первое время ничего не видели: облако белоснежной штукатурной пыли еще долго клубилось и шевелилось в комнате.
– А еще говорят, что беллетристика не способна влиять на окружающую жизнь, – отметил Панин, глядя в потолок, ритмично разлинованный тонкими несущими реечками, обнажившимися на месте нашего старого доброго неба. – Нет, литература все-таки заметно видоизменяет формы жизни, точно так же, как "Смирновская водка" – видела этот замечательный клип по телеку, а рыжая?
– Это все ты! – кричала я, тряся Панина за плечо; пыль из него летела густо, как из ковра, ни разу в жизни не битого палками во дворе. – Это ты сочиняешь путаные романы, в которых ни черта понять невозможно! Это все твои графоманские штучки!
Комната производила жуткое впечатление; разгром царил такой, будто в Дом с башенкой заглянуло на минуту землетрясение – прошлось, прогулялось и тихо удалилось громить наш Агапов тупик дальше.
Кое-как мы навели порядок. Панин стаскивал куски штукатурки на кухню, я подметала. Когда он нес очередную порцию строительного мусора, я случайно глянула на его часы: огромный циферблат, рядом с "тройкой" – окошко, в котором стоит цифровой знак дня.
– Какой сегодня день? – внутренне похолодев, спросила я.
– Да, вроде, среда... – ответил Панин, сверившись с часами, и вдруг умолк. – Слу-у-у-шай! Такое дело надо отметить! По полной программе.
В запасе у нас оставалось не более двух часов – если, конечно, "брат Йорген" чего-то не напутал.
"Полная программа" вылилась в то, что мы потратили все имевшиеся у нас средства до последней копейки, накупили напитков и разных вкусностей, заскочили домой, прихватили пуховики. Пока Панин искал надувной матрац и плащ-палатку, я дозвонилась Зине и умолила его сбежать с работы. Пусть ждет нас на улице у метро "Кропоткинская" – кажется, его экологическая контора расположена в том районе.
Очень хорошо, что, покидая Дом с башенкой, я прихватила с собой остатки кутьи. Кастрюлю с постным рисом, тарелки, столовые серебряные приборы, продукты и напитки я упаковала в большую теннисную сумку – гулять так гулять.
Я села за руль – друг детства принял рюмку еще дома. Вместе с сумкой он зачем-то прихватил пишущую машинку и усиленно продолжал "принимать" по дороге. Зину он моментально приобщил к этому занятию. Виделись они всего один раз и то мельком – когда Серега чинил подъемный механизм в дверце Гакгунгры. Теперь они очень быстро прониклись друг к другу искренней симпатией – еще бы: расположились на заднем сидении и с промежутками в пару минут поднимали тосты за Любимый Праздник населения Огненной Земли.
Прелесть этого праздника, подумала я на выезде из столицы нашей родины, состоит как раз в том, что он всегда с тобой.
– А куда это мы? – спросил Зина, когда мы сворачивали с трассы на проселочную дорогу. – На пикник?
Впрочем, мы уже приехали. Я поставила машину на прежнее место, за кустами бузины.
– Удачное место для пикника, – оценил Панин, обходя дозором кладбище.
– Помнишь, да? – я тронула Зину за локоть; он стоял, привалившись к березе, и смотрел на трассу.
Он кивнул, обнял меня.
До чего же уныло кладбище в ноябре... Как хорошо было здесь поздним летом; тихо, покойно и благостно – а что теперь?.. То ли это ветра свист, то ли падает последний лист, то ли другой украл поцелуй с любимых губ.
– Место выбрано прекрасно, – Панин уже накрыл "стол" на плащ-палатке и теперь сидел, скрестив ноги по-турецки на надувном матраце. – И главное, что потом далеко ходить не надо. Тут и устроимся, – он повертел головой, обозревая черные кресты, обступившие наш трапезный стол. – Когда у нас должен грянуть праздник?
– В двенадцать, – ответила я. – Так мне "брат Йорген" сказал. В полдень.
– Пять минут осталось, – возвестил Панин, глянув на часы, и достал из сумки бутылку шампанского. – Просалютуем в честь праздника.
Я подумала, что шампанского всего большого мира не хватило бы на это салютование: приходилось бы нам все последние десять лет стрелять из бутылок – просто каждую минуту палить. Зина уселся за "стол", я опустилась на корточки, прислонилась щекой к березовому стволу, сырому и шершавому, прокрутила в памяти свои комиксы – что-то в них есть от тяжкой сердечной болезни; да, Панин прав, говоря о саморазрушении этого текста, где каждый кадр переживает что-то вроде микроинфаркта – и вот теперь этот сюжет в целом шарахнет инфаркт миокарда, обширный и смертельный; и вот произойдет великое землетрясение, и вышел дым из кладезя, как из большой печи, и помрачилось солнце и воздух, звезды небесные пали на землю, как смоковница, небо свернулось в свиток и исчезло, а луна сделалась как кровь – ну же, всадники небесные, скачите, ваш пришел черед; ты, всадник на коне белом – подними свой лук; и ты, на коне рыжем, взмахни своим мечом; и ты, на коне вороном – крепче держи свою меру в руке; и ты, на коне бледном – приступай, умерщвляй мечом и голодом, мором и зверями земными.
Грохнуло.
Значит – двенадцать.
Я упала ничком на землю и прикрыла голову руками.
Не знаю, сколько я так пролежала, укрывшись, спрятавшись – в себе самой: когда приходит этот Праздник, иного укрытия человеку не дано.
Наконец, я рискнула поднять голову.
Бутылка из-под шампанского дымилась в руке Панина, из горлышка вяло выползала белая пена и осыпалась в плошку с кутьей.
С минуту мы все втроем тупо глядели на это горлышко.
Потом оно начало описывать дугу – медленную, широкую и плавную; размахнувшись, Панин зашвырнул бутылку в кусты, вцепился скрюченными пальцами в волосы.
– Какая бездарность! – выл Панин, ритмично раскачиваясь. – Какая же чудовищная бездарность! Даже этот текст мы не в состоянии отработать по-человечески! – откачавшись, Панин поднял лицо – глаза у него были свирепые и совершенно трезвые; милый друг детства умеет в нужный момент трезветь, совершенно трезветь, кристально. – А ты-то что, ты-то! – заорал он на меня. – Что ты свои Млечные Пути-то через сито просеиваешь?! Что ты дергаешь-то, что дергаешь... Надергала и рада... Солнце стало мрачно, как власяница... Звезды небесные пали... Луна сделалась, как кровь... Да пойми ж ты! – он встал из-за "стола", подошел к березе, поднял меня, поставил на ноги. – Пойми, рыжая, людей убивают и жрут, последний классик прав – есть такой обычай у туземцев Огненной Земли. Поодиночке убивают, как нашего Францыча, и толпами – вон, Белый дом трупами упаковали по самую крышу... Только это важно. А все твои апокалиптические прожилки в тексте – это полная...
Он огляделся и проглотил слово. Впрочем, я догадываюсь, что именно он намеревался произнести, однако вовремя прикусил язык, чтоб лишний раз не тревожить прошлых людей, которые чутко спят под своими холмиками и все слышат.
– Серега, но ведь так было... Я все это видела собственными глазами.
– Точно? – деловым тоном спросил Панин.
– Клянусь!
– Тем лучше! – Панин заметно приободрился. – Значит, будем жить. Нет на свете ни одной территории, кроме Огненной Земли, где люди полностью адаптировались к ситуации пост-цивилизации. Зина, за это надо выпить!
– Нравитесь вы мне, ребята, – усмехнулся Зина, разливая водку по рюмкам: эти бабушкины рюмки, тонкие, изящные, из благородного дореволюционного хрусталя я прихватила с собой – помирать, так с музыкой, под тонкое пение настоящего хрусталя. – Ей-богу, нравитесь. Давайте, переезжайте ко мне жить. В тесноте, да не в обиде – разместимся как-нибудь... А ваши апартаменты за доллары сдадим – у нас их с руками отхватят, это же центр.
Я вспомнила про Андрюшу Музыку – придется его взять с собой.
– Это крайне опасно, – хмуро изрек Панин. – Он же старик. Согласно нашим обычаям, его обязательно кто-нибудь захочет убить и сожрать.
– Панин, – четко произнес Зина, и что-то в его тоне меня насторожило. – Ты, насколько я знаю, на стенде дострелялся до первого разряда? Ну вот, а я – мастер спорта международного класса... Ничего. Отобьемся. Отстреляемся.
– Зина! – закричала я. – Ты мне поклялся!
Ты же поклялся мне, охотник, больше никогда не выходить на охотничью тропу, у нас другая порода, нам ни к чему острые клыки, чтобы жить и выживать, мы питаемся орехами, грибами сушеными и другими дарами природы.
– Ой, ребята, – вздохнул Зина. – Вы все тень на плетень наводите! Тень жары там... А теперь какую будете тень наводить? Без вести пропавших тень? – он сделал резкое движение – рюмки повалились на плащ-палатку. – Поймите вы, кабан – существо страшное, особенно, если его разозлить. Мы встанем у них за спиной... – Зина картинно, как уездный трагик, жестикулировал. – Они поймут... Они почувствуют... И сойдут с ума... Да ни черта они не поймут и не почувствуют! Ты, Панин, своими "Едоками картофеля" им хоть все стены сплошь завесь – от пола до потолка – они и глазом не моргнут, – он провел пальцем по ладони, исследуя на ощупь линии судьбы и жизни. – Предоставьте это мне. Я этот ваш сюжет сумею Дописать как надо. И сделаю это очень профессионально.