Но зачем описывать все молниеносные стадии ужасного открытия? Вы уже угадали правду. Передо мной была обертка, бутылка и белый порошок в ней, какой-то белый порошок. Но не хинин. Одного взгляда на него было достаточно. Помню, что в тот самый миг, когда я взял бутылку, еще прежде, чем я снял обертку, вес предмета, который я держал в руке, послужил мне внезапным предостережением. Хинин легок, как пух; а мои нервы, должно быть, были напряжены до необыкновенной степени чувствительности. Я выронил бутылку, которая разбилась вдребезги.
Порошок — неведомо какой — заскрипел у м&ня под ногами. Я схватил следующую бутылку, затем следующую. Их вес красноречиво говорил сам за себя. Одна за другой они падали, разбиваясь у моих ног, не потому, чтобы я бросал их в отчаянии, а просто они выскальзывали из моих пальцев, как будто это открытие было мне не под силу.
Факт остается фактом: самая сила душевного удара помогает человеку перенести его, вызывая нечто вроде временной нечувствительности. Я вышел из каюты оглушенный, словно что-то тяжелое упало мне на голову.
В другом конце салона, через стол, Рэнсом, с пыльной тряпкой в руке, уставился на меня, раскрыв рот. Не думаю, чтобы у меня был безумный вид. Но вполне возможно, что я влетел в каюту впопыхах, потому что я инстинктивно спешил на палубу. Вот вам образчик тренировки, ставшей инстинктом. Трудности, опасности, проблемы, связанные с судном в открытом море, должны быть встречены на палубе.
Так я и поступил инстинктивно; это можно считать доказательством того, что на миг я лишился рассудка.
Несомненно одно: я утратил равновесие и стал жертвой порывов, потому что на середине трапа я повернул и бросился к двери каюты мистера Бернса. Его дикий вид положил конец моему умственному расстройству. Он сидел в своей койке; тело его казалось бесконечно длинным, голова слегка склонилась набок с жеманным самодовольством. Его дрожащие руки были не толще крепкой трости.
В одной из них он держал блестящие ножницы, пытаясь у меня на глазах вонзить их себе в горло.
Я, пожалуй, пришел в ужас, но это был ужас второго сорта, недостаточно сильный, чтобы заставить меня заорать что-нибудь вроде: "стой!..", "господи!", "что вы делаете?"
В действительности же он, переоценивая свои возвращающиеся силы, трясущейся рукой пробовал остричь отросшую густую рыжую бороду; на коленях у него было разостлано широкое полотенце, и жесткие волосы, похожие на кусочки медной проволоки, падали на него из-под ножниц.
Он повернул ко мне лицо, такое фантастически забавное, какого не увидишь в самых безумных снах: одна щека его была вся косматая, точно покрытая вздутым пламенем, другая — голая и впалая, с нетронутым длинным усом, одиноким и свирепым. Я злобно, в шести словах, без пояснений, прокричал ему о своем открытии, а он смотрел на меня, словно пораженный громом, с раздвинутыми ножницами в руках.
V
Я услышал, как звякнули ножницы, выскользнувшие из его руки, заметил, как опасно перегнулся он всем телом вслед за ними с койки, и затем, вспомнив о своем прежнем намерении, я продолжал путь на палубу. В глаза мне бросился блеск моря. Оно лежало под пустынным небосводом сверкающее и бесплодное, однообразное и безнадежное. Паруса были неподвижные и обвисшие, даже вялые их складки шевелились не больше, чем высеченный гранит.
При стремительном моем появлении рулевой слегка вздрогнул. Вверху, неведомо почему, скрипел блок: чем вызывался этот скрип? Это был свистящий, точно птичий, звук. Долго, бесконечно долго смотрел я на пустой мир, погруженный в безграничное молчание, сквозь которое солнечное сияние просачивалось и разливалось для какойто таинственной цели. Потом я услышал у своего локтя голос Рэнсома:
— Я уложил мистера Бернса обратно в постель, сэр.
— Уложили?
— Да, сэр, он вдруг вздумал встать, но, когда он перестал держаться за койку, он упал. Все-таки мне кажется, что он в полном сознании.
— Да, — тупо сказал я, не глядя на Рэнсома. Он подождал минуту, потом осторожно, точно боясь обидеть, продолжал:
— Я думаю, что нам надо беречь этот порошок, сэр.
Я могу подобрать его почти до последней крошки, а потом можно будеть просеять, чтобы не осталось стекла. Я сейчас же примусь за это. Завтрак опоздает не больше, чем на десять минут.
— О да, — горько сказал я. — Пусть завтрак подождет.
Подберите все до последней крошки, а затем выбросьте за борт, к черту!
Ответом мне было глубокое молчание, и когда я оглянулся, Рэнсома умного, невозмутимого Рэнсома — уже не было.
Пустынность моря действовала на мой мозг, точно яд.
Когда я обращал глаза к судну, передо мной вставало бредовое видение плавучего гроба. Кто не слышал о судах, несущихся наугад, с мертвым экипажем? Я посмотрел на рулевого, у меня явилось желание заговорить с ним, и в самом деле его лицо выражало ожидание, как будто он угадал мое намерение. Но в конце концов я пошел вниз, решив побыть немного с глазу на глаз со своей великой заботой. Но в открытую дверь мистер Бернс увидел, что я спустился, и ворчливо обратился ко мне:
— Ну что, сэр?
Я вошел.
— Ничего хорошего, — сказал я.
Мистер Бернс, водворенный снова на койку, прикрывал волосатую щеку ладонью.
— Этот проклятый парень отнял у меня ножницы, — были следующие произнесенные им слова.
Напряжение, от которого я страдал, было так велико, что, пожалуй, хорошо, что мистер Бернс заговорил о своей обиде. Он, видимо, принимал ее близко к сердцу.
— Что он думает, сумасшедший я, что ли? — ворчал он.
— Я этого не думаю, мистер Бернс, — сказал я. В эту минуту я смотрел на него, как на образец самообладания.
Я даже почувствовал нечто вроде восхищения перед этим человеком, который (за исключением чрезмерной материальности того, что у него оставалось от бороды)
был так близок к тому, чтобы стать бесплотным духом, как только может быть близок живой человек. Я заметил неестественно заострившийся нос, глубоко запавшие виски и позавидовал ему. Он был так изнурен, что, вероятно, должен скоро умереть. Достойный зависти человек! Столь близкий к угасанию, а во мне бушует буря, я ношу в себе страдальческую жизнеспособность, сомнения, растерянность, упреки совести и смутное нежелание встретить лицом к лицу ужасную логику положения. Я не мог удержаться, чтобы не пробормотать?
— Я чувствую, что сам схожу с ума.
Мистер Бернс уставился на меня, точно призрак; но в общем он казался удивительно спокойным.
— Я всегда думал, что он сыграет с нами какую-нибудь скверную штуку, сказал он с особенным ударением на слове «он».
Это заставило меня опомниться, но у меня не хватило ни духу, ни энергии, ни охоты вступить с ним в спор.
Моей формой болезни было безразличие. Ползучий паралич безнадежности. Поэтому я только посмотрел на него.
Мистер Бернс разразился целой тирадой.
— Э! Что там! Нет! Вы не верите? Хорошо, как же вы это объясняете? Как, по-вашему, это могло случиться?
— Случиться? — тупо повторил я. — Да, в самом деле, как, во имя всех адских сил, это могло случиться?
Действительно, если подумать хорошенько, казалось непонятным, что это было именно так: что бутылки опорожнены, снова наполнены, обернуты и поставлены на место.
Какой-то заговор, мрачная попытка обмануть, нечто похожее на хитрую месть, но за что? Или же дьявольская шутка. Но у мистера Бернса была своя теория. Она была проста, и он торжественно высказал ее глухим голосом.
— Я полагаю, что в Хайфоне ему дали за это фунтов пятнадцать.
— Мистер Бернс! — вскричал я.
Он смешно кивнул головой над приподнятыми ногами, похожими на две метлы в пижаме… с огромными голыми ступнями на концах.
— Почему бы и нет? Хинин очень дорог в этой части света, а в Тонкине в нем была большая нужда. И не все ли ему было равно? Вы его не знали. Я знал, и я пошел против него. Он не боялся ни бога, ни черта, ни человека, ни ветра, ни моря, ни своей собственной совести. И он ненавидел всех и вся. Но, я думаю, он боялся смерти.
Думаю, я единственный человек, который пошел против него. Когда он был болен, я напал на него в той самой каюте, где вы теперь живете, и напугал его. Он думал, что я сверну ему шею. Если бы дать ему волю, мы боролись бы с норд-остовым муссоном, пока он был жив и после его смерти тоже, до скончания века. Изображали бы Летучего Голландца в Китайском море! Ха-ха!
— Но зачем ему было ставить бутылки на место… — начал я.
— А почему бы и нет? Зачем ему было их выбрасывать?
Им место в ящике. Они из аптечного шкафа.
— И они были обернуты! — вскричал я.
— Ну что ж, обертки были под рукой. Я думаю, он сделал это по привычке, а что касается того, чем он снова наполнил их, то всегда имеется достаточно порошка, который присылают в бумажных пакетиках, а они немного погодя лопаются. А затем, кто может сказать? Должно быть, вы не пробовали его, сэр? Но, конечно, вы уверены…
— Да, — сказал я, — не пробовал. Он уже весь за бортом.
За моей спиной мягкий, вежливый голос произнес:
— Я попробовал его. По-видимому, это смесь всех сортов, сладковатая, солоноватая, отвратительная.
Рэнсом, выйдя из буфетной, уже некоторое время прислушивался к нашему разговору, что было вполне извинительно.
— Грязная история, — сказал мистер Бернс. — Я всегда говорил, что он выкинет какую-нибудь штуку.
Мое негодование было- безмерно. А милый, симпатичный доктор! Единственный сочувствующий человек, которого я когда-либо знал… вместо того чтобы писать это предостерегающее письмо, полное сочувствия, почему он не произвел надлежащего осмотра? Но, в сущности, едва ли было честно порицать доктора. Все было в порядке, и аптечный шкаф есть нечто официальное, установленное раз навсегда. Не было ничего, что могло бы возбудить малейшее подозрение. Кому я не мог простить, так это себе.
Ничего не следует принимать на веру. Семя вечных угрызений совести было посеяно в моей груди.