Теперь вся троица молчала. Веснушчатый, самый младший из них, искал взглядом пути к отступлению. Отступить получилось бы только вверх по отвесной стене.
Я склонилась над младшим и слегка поморщилась от запаха.
– Вы с бабушкой Льен?..
– Мне нельзя, – через какое-то время сознался он.
– Почему?
Мальчик шмыгнул носом:
– Бабушка будет сердиться.
Значит, дети не застали ее смерти.
Я деланно улыбнулась, обошла Джереми и придвинула к детям корзину со свежим хлебом, от которого еще исходил пар.
– Вы, должно быть, голодны?
Издевательский, в сущности, вопрос. С такими впалыми щеками мальчишке надо есть по две корзины в день, чтобы немного похорошеть. Беспризорники мои соображения разделяли: хлеб принялись щипать со всех сторон, жадно срывая корочку, засовывая грязные пальцы в мякиш, стараясь ухватить кусок побольше. Чудо, что не подрались.
Стоило бы придержать хлеб до того, как я узнаю все, что нужно. Почему-то я медлила.
Мой недруг не просто спровадил старушку на тот свет раньше срока. Он обрек десятки ее названных детей на медленную голодную смерть. Говорят, Волок еще никогда не был так беден: дети войны, их увечные родители, драки за ночлег и пищу…
Но ничего хорошего не выходит из жалости. Я подняла корзину так, что младший почти повис на ней.
– Мне очень жаль, – спокойно сказала я и посмотрела на Джереми. Тот не сразу сообразил:
– Э-э, вашей бабушки больше нет.
Старший чуть не подавился. Пока он кашлял и в неверии смотрел на нас, я уточнила:
– Кто-то проследил за вами и пробрался незамеченным в ее комнату. Когда мы поднялись, было уже поздно.
Два беспризорника – веснушчатый и лопоухий – вовсе перестали жевать и облизывать пальцы. Каждому требовалось время, чтобы понять смысл моих слов. И они получили его предостаточно: хлеб успел остыть.
– Помогите мне найти его, и будете каждый день обедать бесплатно, – пообещала я.
В глазах старшего беспризорника не появились слезы – уличные дети быстро отвыкали от плаксивости, поскольку от нее не было никакого проку. Он испугался – и одновременно обрадовался. Радостный испуг – редкое зрелище. Чаще я видела второе.
– Скажи мне, за кем вы ходили сегодня и вчера. Что нашли и что видели.
Веснушчатый мальчишка прикрыл глаза рукой, будто в них что-то попало. Его сосед тряхнул головой, и большие уши порозовели на морозе.
– Большой человек без волос, с длиннющими… от-такими руками, – заговорил он. – Сонное у него лицо, весь день так шатался…
Точно Густав. Мальчик продолжил:
– Обычно все в мыльню ходят…
– И в тот вонючий дом, – поморщился старший.
– А он никуда не заглядывал целый день. Так и ходил как дурак.
– Совсем дурак, миледи, – покивал второй.
Веснушчатый молчал, убрал руку от лица и очень медленно ел хлеб, будто из надобности, а не от голода.
– К вечеру мы устали и замерзли, – лопоухий опустил голову, – поменялись дважды.
Скорее всего Густав заметил детей. Но не слишком ли накладно – потратить целый день из-за пары мальчишек? Может, он так отвлекал их внимание? Но от чего?
– Уже стемнело, и лишь тогда большой человек отправился спать…
– Где? – с нетерпением спросила я.
– Там, – в сомнении махнул рукой мальчик, – на углу, возле Короба.
– Вонючий дом, – пробормотал веснушчатый, облизывая пальцы после муки.
– А на утро забыл мешочек…
– Крохотный, – всхлипнул веснушчатый и тут же притих, утерев нос рукавом.
– Мы его до поворота на площадь проводили, Ди взял мешочек и понес бабуле…
– И эти два дурака, миледи, его проворонили!
Те и впрямь галдели как дураки, перебивая друг друга.
– Да он как под землю пропал!
– Провалился, – поправил старший.
Я постучала ладонью по корзине, пытаясь их унять. Они спорили, пока Вуд не прочистил горло. И наступила недолгая тишина. Веснушчатый промямлил:
– Поискав еще, мы вернулись к бабуле и все рассказали.
Глядя на беспризорников, я вспомнила, отчего не люблю детей. В наши времена сложно положиться даже на своих псов, что уж говорить о мелких прожорливых, совершенно вздорных зверьках! И как старуха Льен с ними управлялась? Впервые за день я почувствовала утрату – и тут же выбросила ее из головы.
– Что было в том мешке?
Дети переглянулись и один потупил взгляд:
– Монеты, миледи.
– Много монет, – мечтательно вздохнул веснушчатый.
– И больше ничего?
– Только монеты. Разные. Не все – наши, – уточнил самый взрослый из троицы.
– На краях у золотой не было этой штучки… эм… полосок, миледи…
– Без гурта, – подсказала я.
– И без лица! На одной было дерево, у других то звери, то рыба…
Какая дикость! Такие обычно ходят по рукам в Эритании, среди племен. Может, здесь наследили кочевники юга? Выходит, Густава покупали чужаки? Нет, сразу несколько чужаков? Покупали явно небедного человека…
Очередная нелепица. Если бы дикари с болот или иные соседи решили сунуться в наши дела, отец бы непременно мне о том рассказал.
Дети начали оправдываться, младший прятал руки.
– Мы взяли только три! Обычные, с королем, тут все их носят. Много их было, – сказал лопоухий.
– Остальное отдали бабушке.
Я подняла бровь. Вуд все еще жует свою смолу – или боги знают что еще, – а дети Льен не посмели украсть весь мешок с серебром и золотом. Я распрямилась, и, должно быть, это выглядело устрашающе – беспризорники попятились. Выходит, только строгость дает хорошую выправку. Я спросила:
– Что-нибудь еще?
Младший шмыгнул носом и выпалил:
– Он пел песенку, вот так: тим-ти-рим-тарам-ра…
– Да нет же, – исправил его лопоухий, – пел он вот так…
Вуд хмыкнул. Я остановила этот вздор:
– Довольно. Кроме песенки?
Проглотили языки: на обувь себе смотрят, один затылок чешет, второй трясется, а больше – ничего. Я подняла глаза к небу. И зачем люди возятся с детьми? Сущее наказание – эти дети. Свои ли, чужие…
– Мы вернемся, – наши с Вудом взгляды встретились. – А до тех пор…
– Хлеб, миледи, – тут же обнаглел младший беспризорник. – Вы обещали хлебушек!
Должно быть, у него в роду завелись жадные и бестолковые лавочники.
– Все в этом мире имеет цену, – Джереми шагнул вперед, перегородив путь и всякий обзор.
– И вы, милсдарь? – поддел его, судя по голосу, старший.
Джереми примолк, вместо него я услышала хриплый голос Вуда:
– И мы.
Обернувшись – не следит ли кто за нами, – я громко сказала:
– Вам нужен хлеб. А мне – большой лысый человек с длинными руками. Таков уговор.
Дети, точно мыши, выглядывали из-за спины моего пса. Молча, с затаенной неприязнью и одновременно любопытством. Волок ничем не отличался от Крига или Оксола, Квинты и Левицы: все желали есть, никто не желал платить. Я чуть улыбнулась:
– Меня всегда можно найти в самом красивом доме Волока…
– В пекарне? – мечтательно сказал веснушчатый.
– В банке, малой, – прохрипел Вуд.
«В банке. Если Густав не доберется туда раньше вас, юные нахлебники».
Об этом я, конечно, не обмолвилась. Так мы и разошлись.
Город темнел с каждым шагом. В переулках, точно грязь, разливалась тьма. Я стала держаться ближе к псам. Вдруг прямо сейчас Густав следует за нами, выжидая тот самый миг, как окажется он рядом и одним быстрым точным ударом проколет яремную вену…
Я набрала воздуха в легкие и шумно выдохнула.
Непонимание убивает. Я совершенно не понимала людей, которые всякое дело превращали в резню.
– Итак. Что мы имеем? – произнесла я вслух, чтобы успокоиться. – Некий ловкач пробрался по стене, открыл окно, одним ударом положил старушку Льен – весьма осторожную, строптивую и хитрую женщину. И проделал это все при уходящем свете дня, на глазах у уличной детворы и одного сторожа. Проделал незадолго до нашего визита…
– Ее же собственным стилетом, миледи.
– … и успел положить его под покрывало, покуда старуха умирала на полу, не издав ни звука?
Грязь хрустела под сапогами Джереми.
– Брешут, – коротко заметил Вуд, что-то пожевывая.
Настал тот безрадостный день, когда я согласилась с собственным псом.
Через несколько дней отец приедет проведать нас, а у меня нет ни Густава, ни его подельников, ни старухи Льен. Только голые слова, не имеющие никакого веса. Пустой беличий свист.
IV. Провидец
Сулман, розовощекий купец из Поланки, чей воснийский до такой степени смешался с эританским, что его не понимали ни в Воснии, ни на болотах, чаще всего изъяснялся жестами. Я не понимал в нем двух вещей: как он вел дела при таких затруднениях и для чего назвал своего осла Мансулом (впрочем, в последнем я тоже не был уверен, так как сам был из Воснии). При всем бедственном положении Сулман проявлял стойкость духа: упорно трудился, не впадая в уныние, а еще способствовал вероучению всеблагой Матери, как мог.
– Доброго утром! – расплывчато желал он всем прихожанам, не забывая и обо мне.
На ночь скамьи становились кроватями, а при свете дня их марали вместо столов. Чаша с подаяниями никогда не пустела: мясник каждый день приходил со своими сыновьями, и те оставляли серебро, опасливо поглядывая на отца.
При всем великолепии и успехе моей миссии в Горне появилась новое затруднение.
– Ради всего святого, скажите, куда запропастились мои поножи? – второй день возле часовни околачивались родственники, зятья, дядья и жены тех, кто прослышал об Ольгерде всезрячем – или одной Матери известно каком. – Видите ли, я унаследовал их от отца, а тот – от своего деда…
В городе пропадало все: любимые бусы, доверительное письмо от герцога о наделе, золотые слитки, дети, кошки, серебряный зуб…
Одна история звучала сомнительнее другой. Хуже всего было то, что Сулман, по недомыслию или из трудностей перевода, поощрял оплату прорицания. Прогнать его я не мог, а отказать прихожанам – тем более. Уже который день я вдумчиво хмурился, учил молитвам пресвятой Матери, которая давала напутствие лишь самым верным из последователей. И, признаться, скорее всего, просто лгал.