Тени двойного солнца — страница 16 из 97

Грязь облила мои сапоги и правую штанину, но я лишь улыбнулся и неспешно двинулся следом, выбирая островки земли посуше. Лорды погоняют извозчиков, извозчики гонят люд с дороги, а простой люд пинает собак и домашний скот. Таковы порядки.

Всякому городу нужен свой порядок. И всякому порядку нужны его смотрители. Рука, оставшись без пальца, уже не может считаться здоровой рукой, вам ли не знать? Я слишком стар, чтобы устраивать свои порядки, а в душе слишком юн, чтобы подчиняться чужим. Покинув Криг и свой пост смотрителя, я нанес увечья не только городу, но и самому себе.

Глупо, скажете вы? В глуши я понял, что тоскую по городу, иль, быть может, сам город зовет меня. Как уж тут отличить, когда каждый волосок помнит дуновение портового ветра, отличает сквозняк, гулявший по улице Привозов, от легкого ветерка родом с площади. Или буйного, неодолимого порыва, что каждый сезон переворачивал корзины, задирал юбки, срывал гнилую солому и дощечки с навесов рынка?

Нет, мне уж не было места в глуши. Каждому суждено истесаться, сколь крепок бы ни был он от рождения. Жизнь, города, крохотные улицы, по которым мы ходим каждое утро или под вечер, – буйные воды, стачивающие нас. И выходит, что не так уж ты и волен к пятому десятку лет. И все естество стремится к знакомым протокам, поворотам, устьям. Подходит лишь к десятку-другому проторенных дорог. А во всех прочих местах стоишь как кость поперек горла, ни туда, ни сюда.

Обнаружив себя в глуши без дела, я понял: пусть уж найдет меня сама смерть, Чеканщик со своими побратимами пусть судят меня как им в голову взбредет, со всей звериной жестокостью. Но я отдал свой долг с лихвой. И коль уж осталось мне не столь долго и в груди постоянно хрипит, я не проведу остаток своих дней в тени, как плешивая крыса.

«Что горше всего на закате лет, мой друг?» – спрашивал Симон и тянул гнилостный дым из своей трубки. Я не был ему ни другом, ни братом – и потому молчал. Ему ли не знать ответа? Горечь. Полнейшее и всестороннее знание о том, чего более ты изменить не в силах. И какой толк об этом говорить?

Должно быть, Симон надеялся стать поэтом, каким-нибудь придворным рифмачом. Но мы вместе вытянули плохую карту. Возле смердящих пристаней Крига.

Я вновь уступил дорогу.

– Вы слыхали? – тараторила горожанка со своими подругами. – Мегера-то нашла себе дворнягу!

– Да ну.

– Старый кобель ее издох…

– Уж пять лет как, – перебили ее тут же.

– А щенков не оставил!

Дамы прошли мимо. Я не подслушивал, наслаждаясь прогулкой. Ценил каждый оставленный мне час. У рынка мне не следовало быть ни при каких обстоятельствах, и все же я отправился именно туда.

– Потайте на хлеб, кто сколько мошет… – У входа нищий пытался шепелявить и протягивал свою руку так, словно намеревался ее продать.

Завидев меня, он отвернулся, и пятерня его обвисла. Через десяток шагов я вновь услышал, как он голосит и взывает: еще жалостнее, чем прежде. Зря. Голосить ему стоило бы чуть позже. Через неделю настанет славное время: дни пиршества, графских щедрот. В празднества на улицах промышляют самые пригожие шлюхи, а лавочники выставляют самый роскошный товар, и даже в питейных омывают руки в первой половине дня. В корчме у площади Годари подают фаршированную рыбу на углях, солоноватую и костлявую. Чтобы управиться с такой, требуется половина часа. А если растянуть ее с горьковатой наливкой…

Я окинул взглядом развалы. И в ноздри забился яркий манящий запах.

– Три по две, – одноглазый лавочник указывал на связку сушеных рыб. – Шесть по пять!

Стоило ли ждать празднества? С рынка я вышел, пряча трех окуней под плащом.

Оксол не обещал мне избавления, и все же я был здесь. Шел и едва улыбался. Чьи бы порядки ни правили в городе, эти улицы не могли мне приесться. Каждая напоминала те узенькие дороги в предместьях, где я в последний раз виделся с сестрой перед тем, как крупно задолжать и вымолить пощаду за часовней.

Бессилие. Усталость. Вот что хуже всего, мой покойный не друг и не побратим Симон. В один день проснувшись, вдруг выясняешь, что ноги потяжелели, в спине что-то хрустит и не дышится так легко, как прежде. Воспоминаний больше, чем свежих дум, и каждое новое лицо кажется уже где-то виденным, подспудно знакомым. А к вечеру мечты и вовсе мельчают: хочется долго лежать, изредка переворачиваясь под теплой шерстью покрывала, слушать треск поленьев в печи. И кажется, что стоило больше дружить и меньше драться. И отдавать чуть больше, пока имел.

– Святые угодники! – отшатнулась от меня крестьянка и помазала лоб, когда мы разминулись.

Возможно, меня начали узнавать. А может, вместе с наплывом ветеранов Второго Восхода я утратил приметность: крупные гвардейцы наводнили Оксол в последний сезон. Крупные и неповоротливые, привыкшие драться, дай то пресвятая Матерь, раз в году, они важно рассекали улицы. Каждый из них, столкнувшись в подворотне с парочкой моих умельцев, потерял бы не только весь важный вид, но и жизнь, если бы начал упрямиться. Но в последний год им везло: я пресытился боем.

Мои мечты не столь велики. Я хочу встречать рассвет в своей теплой постели, трижды в день сытно есть, гулять по улицам, не пряча лица. И больше не знать долгов. Много ли я прошу?

Бывали времена, когда я брал больше, чем следовало. И никого ни о чем не просил.

– И я расплатился за них сполна, – пробормотал я, подтянув пояс.

Улицы Оксола начали заполняться поденщиками – а значит, закончилось и без того короткое время для моей прогулки. Что же, снова обратно, в тени и углы, точно голодной и молодой крысе. И снова потребуется потолковать с юнцами Даррела, проучить лавочника и его приятеля из Восходов, которые решили, что порядки на каждом углу города должны быть свои.

Порядки, подумать только! Никто из местных не умел вести дела даже в своем жилище: забывали запереть двери, оставляли открытыми ставни, бросали жен с детьми, хранили золото рядом с ночным горшком. Порядка не было ни в головах, ни в деле. Самому солнцу видно, что столь бестолковые люди обирают себя сами каждый божий день.

А мы с Даррелом учим их, расставляем по местам. Забираем малое, покуда жизнь не отняла у них совершенно все. Прибыльное выходит дело – правила вопреки правилам. Единственное дело, которое дается мне лучше прочих. Дело, от которого давно болит голова и нет сна.

Покойный не друг и не брат мой Симон рассмеялся бы, услышав, что я больше не желаю никого учить и наводить порядки.

Я потерял резиденцию из вида и оказался на почти безлюдной улице. Позади надрывалась дочь пекаря:

– Горячее, свежее! Всего за серебряк! Похлебка с потрохами!

Мои потроха сжались, но вовсе не от голода: я прислушался, не замедляя шаг. Один-два. Три. Пауза. Четвертый – не мой. Я свернул через два дома, отправился поближе к заулку, где стоят ночлежки Даррела. Один-два. Третий – чужой.

– Похлебка! – отдалялся детский голосок.

И все-таки в этот раз за мной действительно шли. Нет, это был не Чеканщик и не один из его людей. Первого я бы не успел приметить, не получив перед тем смертельный удар. А его люди не стали бы преследовать меня, долго петляя по улицам города. Все кончилось бы вмиг: один короткий приказ, брошенный в спину на улице. Или крупный отряд в стенах моего дома. Может, ночной визит. Нет таких мест, где Чеканщик не достал бы меня, и нет такого закона, который бы его остановил.

– Вард?

Тем более люди его не стали бы окликать меня по имени, которое я оставил в Криге. Я неторопливо обернулся. Вся улица проглядывалась юнцами Даррела, и зеваки уж давно не совались сюда без спросу: должно быть, за мной шел один из его старых знакомых.

Мой преследователь стоял поодаль, возле арки, увешанной мокрыми перьями по случаю грядущего празднества. Его плащ с правой стороны чуть приподнимался кончиком длинных ножен. Выкрашенная шерсть была подмочена усилившимся к полудню дождем.

– Вы, должно быть, обознались? – деликатно и тихо спросил я, вынуждая незнакомца подобраться ближе.

Он двинулся навстречу неторопливо. Что-то в манере его движений показалось мне знакомым. Плавные и осторожные шаги, но, пусть упадет на меня небо, я не осмелился бы назвать этого человека трусом: он зашел в переулок Даррела, будто не раз выходил отсюда живым.

Я прищурил глаза, и все сошлось.

Так и есть. Молодой господин Тахари, заморский мечник, по глупости удравший из родного дома. Весь ухоженный и разодетый, точно породистый жеребец какого-нибудь величества. В Криге я запомнил его беспомощным, по-щенячьи пугливым. Хорошим мальчиком из богатой семьи, которому вбили в голову, что из покорности выходит толк. Обманутым, постоянно глядевшим себе под ноги, в вечном полупоклоне…

Сейчас в его прямом взгляде не было ни страха, ни угрозы.

– К несчастью, у меня долгая память, – его воснийский стал почти неотличим от говора местных. – Ошибки тут быть не может.

Я слыхал, что он сгинул в землях Бато. Слыхал, что проигрался в карты, или был убит на поединке чести. Но вот он, цел. Почему-то эта новость меня обрадовала. Должно быть, так случается, когда долгие годы делаешь общее дело, пусть и поневоле.

Любопытно, кому из нас двоих меньше нравилась та работенка? Я принадлежал своей работе безраздельно, от того мига, как разлеплял поутру глаза, но и имел все блага, которые мог иметь человек моего сословия в Криге. Тахари прислуживал Симону на поединках, словно поденщик, и обладал немыслимой свободой. Но и жил беднее, чем мог бы жить любой другой дворянин в нашем деле.

Остался бы он еще на год-два в Криге, под крылом у Симона, стал бы ходить в приближенных. Может, мне пришлось бы подкараулить его в переулке и оставить там навсегда, чтобы сохранить свое место. Все-таки это огромная удача, что он ушел в тот год. И, похоже, жизнь ему улыбнулась шире, чем мне: дорого одет, далек от болезни и увечья, вернулся живым из-под флага. Расхаживает средь бела дня, не озираясь по сторонам. Ночует в славном месте, не страдая от блох и вшей. Счастливчик, любимец судьбы.