От сырого воздуха голова начала проясняться. Я шагнул вперед и выплюнул:
– А т-ты кто?
– Вельмира, – буркнула подавальщица. – Шлюх велено не пускать.
– Шл-люх? Милая, разве же я п-похож на…
Меня одернули. Сверившись с Лепестком взглядом, я передумал обижаться. Та подбоченилась:
– И чего скажет твой хозяин, коли ты золотник проворонишь?
Я тяжко вздохнул. Стоял там, как дитя. Пытался не опираться на Лепестка и разглядеть, остался ли кошель на поясе или его увели…
– Золотник? – округлились глаза большой женщины. Она даже отложила тряпку, которой протирала столы. – Откуда у шлюхи золото?
Целую вечность монета кочевала из одних рук в другие. Опробовав кругляш на зуб, подавальщица сдалась:
– Ну, то дело иное. Обождите, сменю постели…
Я простонал. Ледяные оковы трезвости потянулись к горлу. А вместе с ними – первая горечь тошноты.
– Сиди уж, страшилище, – отвернулась Лепесток и потащила меня к лестнице, – тебе всю жизнь только и подавать…
– Вельмирой меня звать, ты уж никак оглохла. Тебя и в ухи дерут?
Я с трудом цеплялся за перила, загребал носком сапога кривые, рассохшиеся ступени… Лепесток потянула меня за пояс, и я ненароком придавил ее, потеряв равновесие. Мы осели, не добравшись до верхнего этажа. И рассмеялись.
– Тихо-тихо, торопыга, – шепнула Лепесток и попробовала поднять меня на ноги.
Снизу заголосила подавальщица:
– Уделаете мне хоть одну ступеньку, я вас…
Угроза прошла мимо. Я не помнил, как мы ввалились в пыльную, затхлую комнатку со скупой лампадой в углу, как прохлада коснулась кожи и как я оказался в чем мать родила. Дно полного кувшина ударилось об столик, попадал ворох ненужного на Лепестке тряпья. И она убрала волосы с лица, наклонившись.
– О, – у женщин может быть сколь угодно острый язык, но когда им так работают…
А еще Лепесток все принимала близко к сердцу. К горлу, к самому животу.
– Ух…
С подлинно восхитительной женщиной слов на комплименты не остается, уж поверьте!
Я видел все и в кромешной тьме, как помните. Округлую задницу, поднятую над моими ненадежными коленями. Жемчужины пота, скользившие вдоль тугих безотказных бедер… Тут-то я и покосился на талию, чуть раздавшуюся в последний месяц. Покосился, как бывало всегда. Что-то не складывалось – нехорошее предчувствие кольнуло живот. В последние месяцы я бывал с Лепестком чаще.
– Что-то не так? – Лепесток подняла лицо, отвлекшись от моих яиц.
Проглотив ком в горле, я приподнялся, залил в себя остатки пойла из кружки.
– Ты еще… к-кого-то принимаешь?
Лепесток растерянно улыбнулась. Задают ли такой вопрос шлюхам? Трижды пьяный дурак – то был я, простите мою слабость.
– Так, как тебя, – никого, – хитро прищурилась она.
До чего правильный ответ! Королям бы поучиться у шлюх в таком деле, коли меня спросите.
– Я, э-э, не припомню, чтобы…
Лепесток поймала мой тревожный взгляд, похлопала себя по животу и осклабилась.
– Ах, вон оно что. Бесстрашный Кабир-гата боится детишек!
И снова припала губами, лишив меня дара речи. Стоило ей провести грудями по моему животу – я позабыл, как дышать. Нет никакой совести ни у шлюх, ни у королей.
– И как же так в-вышло, – выдохнул я, цепляясь за простыни пальцами.
Лепесток сделала что-то невообразимое языком.
– Почему т-ты… не…
– Чего бы и не понести от одного из Пятерни, – причмокнув, Лепесток подула на конец. Я зажмурился. – Слыхивала, у вас по сотне золотыми выходит в сезон, и три коня на каждого.
Я прикинул, что и года-то не прошло, как слухи обо мне полезли из острога наружу, в города, теперь вон и у шлюх на языке крутятся. Зажурчало. Я приоткрыл один глаз: Лепесток подлила в мою кружку еще пойла.
Недоласканный, подмерзший, я начал трезветь. Противнее некуда, чтоб вы знали!
– Так что мне, избавиться от него?
Лепесток многовато болтала в тот день. Освободила одну дырку, заняв меня другой, пониже.
– Ох… Н-нет, я не о том вовсе…
Вы, верно, думаете: почему Лепесток? Неужто на болотах мало продажных девиц? Да и в том нет особой сноровки – каждая может задрать юбку и повертеться. Но не каждая сумеет вертеть тобой. С Лепестком я порой забывал, что наутро мне выставят счет.
Она поднималась и опускалась, плавно, но с жадностью. Бойко, но не грубо. Ах, что я вам голову морочу! Лепестка можно только почувствовать.
– Отцом н-не назовусь, – с трудом уточнил я.
Она не услышала. Или сделала вид. Нет, не сделала: стонала, прикрывая черные, размалеванные глаза. Стонала так, что я почти верил.
– Ах, как же… ты хорош!..
Я задыхался, сминал простыни и отвечал, точно дурак распоследний:
– А может, и назовусь…
– Заберешь меня? – женщины слышат все, что им нужно. – Заберешь нас с твоим сыном?
Отцовство. Я не усомнился в ее словах: сын так сын, уж матери виднее? Вспомнилась ублюдочная рожа Гилла, оставившего нас. Затуманенный взгляд матушки, ее тень у окна. Сырые потемневшие стены. Лепесток не умолкала:
– Отчего же ты… так… хорош…
Я почти спустил в нее все, что нагулял за неделю. Почти – Лепесток резко поднялась. Прижгла мои губы жарким, нетерпеливым поцелуем. Отстранилась. Я потянулся следом, выгнувшись до боли в спине. И мечтал лишь об одном.
– О, прошу… я…
– Скажи, и я буду только твоя.
Она снова оттянула мне яйца и насадилась, пригвоздив к постели. Подалась назад, чуть выскользнула.
– Ох… что… угодно!
– Скажи, и будешь драть меня, как пожелаешь.
– Да, я… да…
Она наклонилась к моему лицу и сжалась внутри так, что потемнело в глазах. Теплое дыхание обдало мои губы.
– Скажи, в чем твой секрет, Кабир-гата?
Шлеп-шлеп-шлеп. Точно замешивала тесто перед тем, как поставить в печь…
– Скажу… только…
Я зашипел от приятной боли. Лепесток замерла, соскользнула с меня, погладилась безупречным лобком о самый кончик. И притихла: только алчно горели ее черные глаза. Я заговорил с неспокойным дыханием, будто недавно тонул.
– Есть… такой ящер. Бегает по ветвям… незаметен среди корней…
– Что?
Дрожащей рукой я потянулся к кружке и сделал три жадных глотка, так и не уняв дыхание. За такие полные груди и длинные ноги нужно облагать десятиной, попомните мои слова.
– Ежели ему или ей – ящеру то бишь! – оттянуть хвост… или отчекрыжить, – я провел тыльной стороной ладони по правой груди Лепестка. – Тот отрастет, стоит обождать.
Она с явным разочарованием стиснула головку и поерзала по ней ладонью. Я прикрыл глаза.
– Я не об этом спросила, – обиделась, судя по голосу.
– Ух… так вот, мой главный секрет… – Шлеп-шлеп – небольшая ладонь билась о влажное брюхо. – Коли защемит мне конец какой-то судьбою или отчекрыжат его… что бы ты думала?
Я распахнул глаза и тут же подмигнул.
– Идиот, – фыркнула Лепесток и сползла с меня с такой брезгливостью, будто я обгадился.
Эта ночь была беспощадна. Губительная трезвость, тошнота, мысли о матери. Да и забава моя длинноногая повернулась ко мне задницей, и вовсе не для сладкого дела. Два движения, и задница скрылась под нижним платьем. Я приподнялся на локтях и просипел:
– Я же заплатил…
– Твой час кончился, – огрызнулась она, вдевая изящную лодыжку в сапожок.
Дверь открылась с мерзким скрипом. Сквозняк заставил меня сжаться во всех местах. Лепесток ушла.
– Милая, – обиженно бросил я ей вслед, – на улице – кромешный мрак! Как же я отмерю время?
Спускаясь в зал, я все еще заправлял рубаху под пояс, неловко шевеля перепачканными руками. Сквозь прорехи в досках сочился грубый женский голос:
– …ко всем чертям! Последний сезон, клянусь, и духу моего здесь не будет… – звук плевка, тяжкий вздох, шорох влажной тряпки.
Образок Матери двойного солнца, висевший над входом, запомнился мне оттого, что на болотах ее не жаловали. Так я смекнул, что подавальщица родом из Воснии. Должно быть, ей не терпелось убраться прочь.
– Хозяйка, – окликнул я подавальщицу, – ты скажи…
Та посмотрела на меня, точно на слизня. А ведь меня даже не вырвало в ту ночь.
– …на кого я похож?
Второго взгляда я не удостоился. Она посмурнела: молча наяривала столы. Я встал перед ней, замаячил перед глазами, помахал рукой. И получил свой ответ:
– На попрошайку.
Шлеп-шлеп. Тряпка елозила по столу, оставляя разводы. Я заправил отросшие волосы – одним богам ведомо, какие птицы свили гнездо на моей голове.
– Надо же. Вот видишь, милая, как я хорошо обманываю! Лучше всех…
Но друзей у меня так и не появилось.
Покопавшись в мошне, я вытащил серебряки, с трудом выловив их среди золота. Ссыпал горсть на столешницу.
– Хорошего денечка! – Я обернулся и вспомнил, что для всех на улице темень. – Вечерка, ежели быть точным.
Оставив тряпку наизготове, точно ремень для битья, подавальщица вразвалочку подошла пересчитать монеты.
– Тут больше, – зачем-то призналась она.
– А то! – я широко развел руками. – Посильный взнос на благое начинанье, всем сердцем, всею душою за вас. – Снова тот взгляд. Я пояснил. – Убраться с болот – это дельце почтенное!
Обнаружив свой плащ на крюке у двери, я накинул его на плечи. Он все еще пах Лепестком и, как всегда, тухлой сыростью.
– …я вот так и не смог.
Махнув на прощание рукой, я вывалился наружу и набросил капюшон на затылок. У всякой беспечности есть свои плоды. У моей они еще не созрели.
Так и случилось межсезонье. Обычно в эти деньки я пропадал из острога. Вы уж верно догадались куда. Но в этот раз я пил, курил искрицу или намазывал ее на десну, тут уж не вспомнить. Плюга угощал, Гарум-бо увел шлюху на чердак, сам Веледага безбожно дрых в своем замке из дерева и стали. Хлябь, как всегда, прятал лицо, не показываясь в остроге. Остальные из дозора были кто где: дела до них мне было меньше, чем до волосков на заднице.