Шлюха отрывисто застонала, и что-то рухнуло на доски. Потом зарычал Гарум-бо, и звуки пошли такие, точно бы они на пару решили перетрахать всю мебель. Плюга горестно вздохнул, а потом булькнул, подавившись вином. Откашлялся.
– Во веселятся… – вытерся он, судя по шороху. – А мы чего без девок сидим?
Я приоткрыл один глаз и покосился на Плюгу. Говаривали, что прищемило его стручок и девки ему на лицо садятся, ибо больше не на что.
– На хер девок, – честно сказал я. Плюга охнул и сделал такую гримасу, что я мигом исправился. – Продажных то бишь. Все они ради одного трутся.
Как гребаный Лепесток, чтоб ее зуд в промежности доконал.
– Золото им подавай, – грустно кивнул Плюга.
Я болезненно поморщился. Цыкнул зубом. Ничего Плюга не смыслит, и горя не видал.
– Всем нужно золото, – зачем-то буркнул я.
– Лучше уж золото, чем сердце, – добавил он, поразмыслив, и забулькал, вливая добавку.
– А кому-то и золото все отдал, полжизни угробил, а в ответ тебе – дважды хер…
– Во-во, – Плюга шумно почесался. Я не хотел знать где. – Моя сама без сердца, ты послушай, что говорит…
Коли меня спросите, я эту околесицу не слушал. Все лежал и думал о своем. Делалось паршиво: тоска, сырой запах болот и шум этот поганый за стеной…
– Не хочет под венец, – заключил Плюга, точно обиженный мальчишка. – А брошки всякие – так за милую душу, привози, говорит. Это ей нравится.
– Пф! Под венец, – я отмахнулся, нащупал пальцами немного искрицы и втер в десну. Горчит, зараза.
Плюга повертелся на скамье и буркнул:
– Чего ты?
– Под венец – дело большое. Я и меньшего не имею. Говорю: приезжай в острог. Иль куда поближе, чтоб я не таскался…
Под ребром что-то заныло, я растер грудь кулаком. Плюга промычал:
– А она чего?
– Да ни в какую, – я махнул рукой, потолок поплыл, перемежаясь с тенями. – Говорю, кормят тут, как нигде. В шелках купаться будешь, только скажи. Все ей по боку. Уперлась, слышать ничего не желает.
Плюга скосил глаза. Я брезгливо отвернулся, предпочитая глядеть на пузатый бок кувшина.
– И чего она, бабы эти…
Найдя опору в ногах, я поднялся и схватил кувшин.
– Кто я, скажи-ка, Плюга? Ну, назови!
– Кабир-гата, Две Улыбки, – без запинки сказал он, и его рожа показалась мне чуть приятнее, чем до того.
– Еще?
Плюга наклонился и подобрал опрокинутую кружку, поднял ее в мою честь, наполнил.
– Второй… нет, первый головорез Веледаги!
Я скривил губы.
– Без головореза получше было, признаться. Ну да ладно, – пьяный Плюга всегда в чем-нибудь неправ. – А кем был Гилл Агванг?
Имечко это далось мне уже с трудом. Плюга облился вином и хрюкнул:
– Не слыхал о таком, братец. Ктой-та?
– Во-от! – я ударил себя кулаком в грудь. Хрусть! Разбил кувшин. – Ха-ха, – Плюга подхватил мой смех. Уделался весь вином, точно кровью из чужого горла. – Я – лучший! Я…
Взял и швырнул обломок на ковер. Придавил его ногой, весь полон сил.
– Да! – Плюга поднял за меня кружку. – Кого ни спроси, первым будет Две Улыбки!
Под ребрами все заболело. Я скривился от душащей рези.
– Так какого хера она его ждет, а?
Плюга как-то шустро очутился у моего плеча и похлопал по нему. Я скинул его руку, прошел три шага, голова закружилась, и я упал лицом на лежак, застеленный шкурами. Не почувствовал удара. Хорошее дело – искрица.
– Ничего бабы не смыслят! Во дурные, – поддержал меня Плюга. – Сука она, вот что я тебе скажу…
Головокружение прошло, точно в воду бросили. Я резко поднялся, в два шага настиг Плюгу и схватил его за грудки.
– Что ты сказал?!
Он сложил губы трубочкой, думая повторить. Я распахнул глаза в ярости, и он осекся:
– Н-ничего, братец.
– Не смей так говорить о ней, ты, кусок…
– Не смею! – его глаза округлились. – Коль скажешь, ничего не скажу… Ничего и не было!
Я разжал пальцы. Плюга рухнул на ковер, совершенно ничего не всекая. Я пнул осколки кувшина и вышел, пошатываясь, прочь. Стоит ли говорить, что через три дня я нанял возницу и, не трезвея в пути, во весь дух мчался в Ийгало?
Обоз остался во дворе, резкий шум перепугал кур. Заблеяла коза.
– Собирайтесь, матушка! – весело и зло сказал я, не постучавшись в дверь. Отворил ее, не раздумывая. Тяжко раздумывать-то, когда в дороге не трезвел.
Она сидела, прислонившись к стене у окна. Не на том замечательном стуле, который я подарил сезон назад. Ее зрение стало хуже: прищурившись, она подскочила, подобрала юбку и почти побежала ко мне. Я широко раскинул руки, чтобы ее обнять.
– Гилл!
Руки плетьми повисли вдоль тела. Мы с матушкой уставились друг на друга в смятении. Она прозрела: улыбка, которая красила ее лицо ранее, исчезла, точно лед по весне.
– Нет, это всего лишь я. Собирайтесь, – я вернул голосу твердость. – Мы уезжаем.
Она спохватилась, и все-таки подошла, чтобы обнять меня. Едва коснулась плеч. Сама – будто вся усохла, уменьшилась.
– Ты вернулся, Рут, – вымученно улыбнулась она. Разочарование и облегчение смешались в ее голосе. Первое мне слышалось отчетливее. – Все ли хорошо в городе?
Клянусь всеми зубами, пусть те и начинали крошиться: матушка намеренно меня не слышала.
– Лучше, чем хорошо, – буркнул я. – Расскажу по пути. Обоз не будет ждать до утра, я заплатил…
Матушка вернулась к окну и поправила славную занавеску, которую я утащил у менялы на севере, в трех днях езды от дома.
– Присядь с дороги, – поманила рукой. – У меня есть для тебя вести…
В остроге я был первым в своем деле. Девицы дрались, чтобы заполучить меня на ночь в те дни, когда Веледага не называл имен. Молодчики из когорты как-то раз порывались меня отравить, а Веледага повесил их на стене и угощал меня крепкой настойкой из своего погреба. Мы пили, смеялись и смотрели, как подсыхают тела моих врагов. Но здесь, в старом доме с запахом увядания и сырости, я согнулся и безропотно присел на край скамьи. Безголосый, безусый щенок.
– Мне так жаль, Рут, – начала матушка, и мое сердце почти замерло. – Лия вышла за кожевника из Глифа…
Я уставился на нее, дурак дураком. А потом засмеялся.
– О, у меня полно жен в остроге… в городе. – Я прикинул без особой точности. – Семь или восемь. Все ждут, днем и ночью, когда бы ни явился.
Если я им хорошо плачу, порой называют мужем. Да хоть самим королем болот! Ладони взмокли, меня несло.
– Меня ждут подавальщицы, я захаживаю в спальни к женам смотрителей…
Искрица не выветрилась из моей головы. У матушки щеки залились румянцем, и я почуял укол стыда. Слишком маленький, осторожный укол тупым ножиком, который весь истерся. Такова моя совесть в те годы, как уж вы смекнули.
– У нас там есть все: певуны, танцовщицы, три стряпухи! О, ты бы попробовала каплунов в меду, ни за что бы сюда не вернулась…
– Ты стал так много говорить, Рут, – голос у нее тихий, всегда ласковый. На такой невозможно злиться.
Я осекся. Когда многие годы ходишь с ночью рука об руку, забываешь, как приятно звучит человеческая речь. Точно стих для усталых ушей, привыкших ожидать опасные шорохи, или крики «Стража! Пошел вон, ублюдок!».
– Что есть, то есть, – я почесал затылок. – И говорю весьма неплохо, коли верить моим приятелям.
Я наклонился вперед, заискивающе посмотрел в матушкины глаза.
– …Мы будем жить по-королевски, – моя ладонь потянулась к ее руке. – Ты да я. Во сто крат лучше, чем было!
Матушка протянула мне ладонь, и я ласково накрыл ее второй рукой, не сжимая, не вытягивая на себя. Точно боялся спугнуть свою удачу.
– В большом городе всех одолевает жадность. – Добавила матушка едва слышно. – Алчность диких зверей. Чем плоха тихая жизнь? Жизнь по совести?
Коли меня спросите, я ничего такого и слышать не желал. Ее слова не несли никакого смысла. Хорошие люди вечно говорят о добре, честности… но выживают только за счет подлецов, вроде меня.
Я широко и деланно улыбнулся, соскочив с дурной темы.
– То, куда мы поедем… – это лучше города!
А еще там не отнимут руку, ибо все воры.
– …тише некуда. Ни одна когорта туда не сунется пошалить! Охраны – полон двор, и каждый с колодец в плечах, клянусь всем, чего у меня припрятано, матушка!
Что-то переменилось на ее лице. Я не сбавлял напор: слова сыпались из меня, как зерно из проеденного крысами мешка.
– А если к еде обычной привыкла, так хоть побалуешься выпивкой. Каждый день подвозят наливку. Был один вечер, когда с поставкой запоздали…
Посыльного высекли до крови, а на ночь привязали к ольхе у воды. Гады его так пожрали, что бедолага почти отдал концы. Эти подробности я опустил.
– Теперь все привозят вовремя.
Матушка погрустнела, ее рука выскользнула из моих пальцев. Выпивка, еда, веселье – о чем я болтаю?
– У тебя каждый день будет новое платье. И пряжа! – я обещал, не думая. Мне ли жадничать, когда речь о родной матери? – Половина этажа, почти у неба! В два раза просторнее этой халупы.
Ее лицо смягчилось, морщины, которые я старался не замечать, чуть разгладились. Я ликовал. Молчал, почти приплясывая от нетерпения: искрица делала меня весело-злым, расторопным. Я бы болтал и болтал, если бы не успел уже вывалить все лучшее, что, на мой взгляд, устроил у себя Веледага.
– Если я уеду, – матушка мягко улыбнулась и посмотрела мне в глаза, – как же твой отец найдет нас?
Я стиснул зубы, чтобы не говорить. Поднялся, выдохнул, обошел наш стол кругом. Сжал спинку стула, который я заказал у мебельщика в Глифе. Стоило молчать. Но я намолчался на полвека вперед, как вам ведомо.
– Гилл мертв. Он не вернется.
Матушка посмотрела на меня с испугом:
– Что?..
– Никто о нем не слыхивал вот уж год как, – не говоря о том, что мелкий разбойник вроде Гилла и законникам не нужен. – А мы не виделись и того больше…
Матушка обняла себя за плечи и забормотала:
– Злые слухи. Он вернется. Обещал.