Я сжег все мосты, не раздумывая. Чего стоило теплое местечко под Веледагой, все его шлюхи и барды, все подачки, в мире, где я бы позволил матушке умереть?
Я не помнил тьмы с детства. Вернее, так: коли прикрыть глаза, ни черта и не увидишь, оно ясно. Но то ненастоящая тьма, всекаете? Подделка. Захотел – раскрыл глаза, всего-то делов. Подлинная тьма не оставляет выбора: тыкаешься, ползешь ощупью, точно слепой. И нет ни одного просвета. И нет никакой надежды до того, как явится солнце.
Пока я не спешился возле дороги на Ийгало, я не знал настоящей тьмы.
Там, за ледяной водой и высоким рогозом, не поднимались клубы дыма. Небольшие жаровни едва чадили, и угли, подернутые пеплом, едва мерцали в кострищах. Смотря на такие виды, можно решить, что селяне разбрелись по домам. Мирно шелестела листва, трещали сверчки, а квакши с ночными птицами веселили ночь.
Я подобрался к селу, сторонясь единственной дороги. Зашел, как не раз возвращался с болота малым, набрав полную котомку корешков и ягод. Непривычная легкость за плечами щекотала кожу. Я остался без самострела, лучшего ножа, отмычек. Почти голый, коли спросите. Прислушиваясь к лесу, я чуть не наступил на что-то. Увидел куропатку в силке: обессиленную, притихшую. Должно быть, та билась обе ночи за свою свободу.
От села, обычно пропитанного запахом влажной листвы, прелой грязи и дыма коптильной щепы, несло железом и отхожим местом. Теперь – ничем не лучше острога.
Все мое везение кончилось еще в Урголе.
Жителей деревни поставили в конце главной дороги, словно прореженный частокол. Сульпа, его слуг, старика Одрика, молодух, близняшек. Все стояли ровно, упершись мысками в голый воздух над землей. Нанизанные, точно на вертел охотника. Не для дела, потехи ради – как мальчишки сажают лягушек на тонкий прут.
Пробираясь вперед, не чувствуя ног, я надеялся, что матушка сбежала, услышав шум. В тот миг я был готов молиться, чтобы отец вернулся и забрал ее. Днем раньше, половиной дня раньше…
Коряга не был дураком. На крыше коптильни, в противоположной стороне от двух костров и жаровни, расселся его приглядчик. Безлунная ночь скрывала мои поиски, а я держался дальше от огня. Считал и смотрел, зажимал рот ладонью. Мерзавцы проработали весь день, выстругав двадцать шесть кольев: у огорода, за хлевом, у погреба, возле коптильни. Я искал взглядом бурое шерстяное платье – и надеялся не найти.
Не нашел.
В тот день матушка надела обычное льняное, точно такое же, как у соседок, повисших рядом с ней.
Я стоял вдали от огня, прятался в безлунной ночи. Стоял, вмиг ослепший. И желал, чтобы нашли меня. Чтобы выстругали лишь один кол. Чтобы я не спустился со стены Ургола, не знался с Веледагой, не выучился грамоте.
Шуршала рубаха на моих плечах. Шуршали платья и обрывки одежды на кольях. В доме смотрителя, в пяти шагах от дозорного, храпел отряд. Из густой тьмы, до боли в глазах, пробивались цвета, яркие краски. Черные борозды в мягкой земле.
Должно быть, она вышла им навстречу, надеясь увидеть Гилла. Или так и смотрела в окно, пока ублюдки не отворили дверь и не выволокли ее наружу, по земле?
Дозорный обнимал копье, хоть рядом с ним покоился гребаный лук. Я зашел ему за спину, растоптав бобы старины Одрика. Затылок дозорного подавался вперед, бодая древко. Парень боролся со сном. Я накрыл его челюсть ладонью, дернул к небу и прислонил щекой к груди. Хруст всегда кажется громче, когда он рядом. Копье ударилось о мое плечо, и я перехватил его левой. Затем, уложив мертвеца вдоль древка, я подарил ему улыбку тупым, грязным ножом. Кривую, паршивую, самую долгую улыбку в своем деле. Посидел, глядя в его подсыхающие, пустые глаза. Развернул его голову в сторону кольев – та теперь хорошо поворачивалась в любую сторону. И спустился с дома, не глядя на селян. Оставил много следов окровавленной рукой, а паршивый нож лип к пальцам.
Когорта облюбовала три дома. Осталась дюжина, хоть и – верно будет сказать – в тот день со счетом у меня было паршиво.
Коряга спал, завернувши половину своего щербатого тела в шерстяную накидку. Выставил горло напоказ и совсем не улыбался. Рукоять ножа впивалась в ладонь, точно острием. По обе стороны от Коряги лежали еще три здоровяка при оружии. Я шагнул мягко: одна половица, другая. Капля крови сорвалась с ножа и оставила бурое пятно на серой шерсти. Кто-то тяжело дышал. Вы уж догадались, то был я сам. Рукоять дрожала в руке, и казалось, что нет ничего хуже, чем уйти, оставить их здесь, в мирном сне. Оставить в двадцати шагах от кольев, нетронутых, целехоньких, тянущих воздух своими погаными ноздрями…
– М-хм-хм… – задергался здоровяк по левую руку. Поднялся. Уставился в мою сторону, медленно моргая.
Я замер. Скользнув по мне взглядом, здоровяк повернулся и взбил свернутый плащ под головой, прильнул к нему ухом, подоткнул стеганое одеяло под задницу…
Коли меня спросите, я ушел в тот день лишь потому, что иначе не смог бы забрать их всех. Сонные, до дрожи отвратные хари запали в мою память до последних дней. Лицо со свернутым вбок носом и опаленной бровью. Лицо, заросшее рыжей щетиной, с торчащими из-за черепа ушами. Лицо с рваным шрамом на правой щеке. Последние скоты с обманчиво-мирными лицами. Бледнолицый горец с родинками поперек лба. Длинноротый ублюдок, и будто бы родной брат Коряги – весь в рытвинах, с крохотными глазами…
Когда бы вы меня не подняли, спросите, как выглядели ублюдки, загубившие село: я назову всех без запинки. Я глядывался в их рожи, пока рассветная синева не помазала верхушки домов.
Тогда я прошел, не укрываясь, в сторону заводи. Освободил куропатку. Вышло не с первого раза. Она, странно шатаясь, скрылась в кустах. А я остался на коленях. Сгреб землю, будто обнял, ткнулся в нее лбом. И пролежал так. Лежал, лежал до тех пор, пока не начало мутить от привкуса грязи во рту, а кости – ломить от холода.
Утром поднялся переполох: нашли моего улыбчивого мерзавца. Я вернулся к скакуну, ушел под Глиф и переждал там еще сутки, то и дело возвращаясь к дороге, надеясь, что хоть один из дозорных отобьется от группы. Надеясь, что меня ищут. Без сна и теплого обеда, я ждал, и ждал, и ждал…
Но Коряга не стал испытывать судьбу. Вместо него на дороге появилась вереница законников. Должно быть, кто-то позвал на помощь. Они двигались к моему селу, и я ринулся в Ийгало, надеясь застать, как Корягу с его ублюдками вздернут, порубят в мелкий хворост, сожгут…
Я опередил законников, да только Коряги и след простыл. Глубокие борозды телег, на которых вывезли добро, – вот и все указки, куда подевались его мерзавцы. Сейчас уж я знаю, что ублюдок двинулся на север, по затопленным и забытым тропам. Коряга знавал болота не хуже меня.
Матушка моя была почти святой. Но на болотах маловато быть хорошим человеком, не причинившим никому зла. Коряга из всех мертвых похоронил одного – своего ублюдка, там, у дальней заводи.
Вы уж догадались: когда я вернулся, в селе снова появилась жизнь – шелестели крылья, клювы растаскивали плоть. Я не помнил, на каком из кольев осталась матушка. Не смог ее узнать. Нашел лопату в сарае старика Одрика. Воткнул ее в землю, закатал рукава. Просидел еще час, не в силах взглянуть на замызганные платья, засохшие, поменявшие цвет. Платья в перьях и птичьем помете, бурых разводах. Жужжала мошкара, мельтешили слепни, звенело в моей пустой голове.
Я еще сидел, когда на дороге объявились законники. В таких делах сразу ясно, что не будет расспросов и пощады – нужны только шеи для петли. Я еле успел скрыться. Законники выполнили мою работу: разогнали птиц, собрали костры, сняли тела с кольев. По сей день я не знаю, на каком из костров остались ее кости.
Вы ведь припоминаете, что старина Рут хотел во всем опередить своего отца?
Так и вышло. Я был жив, он кормил червей. Я видел во тьме, а он плохо работал и при свете дня.
Его грехи делали матушку несчастной. А мои – убили ее.
XVII. Близкие враги
Бывшая вдова Жанетта Малор уверенно вела нового мужа под руку. Со стороны все выглядело невинно: благородный рыцарь провожает свою супругу к скамьям в верхней ложе. Но по тому, как обычно двигаются солдаты, я видела фальшь. Тахари шел осторожно, точно бы опасался, что стоит ему не так вдохнуть – и жена рухнет в обморок, разобьет себе голову, свернет шею. Так они шли – она делала вид, что не прихрамывает и не в положении, а он – словно ведет ее, куда сам пожелает. Жанетта что-то шепнула на ухо, мечник чуть склонил голову, и они свернули к лестнице. Псам всегда нужна крепкая рука.
– Миледи? – буркнул Джереми, изнемогая от жары, – он то и дело вытирал лицо платком, смешно просовывая его под забрало.
– С этого часа – ни слова, пока я не разрешу.
Верхняя ложа пополнялась знатью и их приближенными. Я не торопилась, стоя в тени. Первому мечнику потребуется время, чтобы спуститься к ристалищу, и тут-то…
– Дорогу, – прорычал какой-то недоносок позади.
Я обернулась, оскалившись:
– Это ты мне?
Гвардеец прижался, расставив руки. Оттеснил, словно бы имел на это малейшее право.
– Ах ты, сукин сы…
За его спиной прошла еще пятерка латников. В самой середине этой нелепой, избыточной процессии шел кронпринц Джерон. Я вспомнила его с большим трудом: мы виделись дважды, и то на большом расстоянии. Редкая птица в городе – отпрыск Его Величества.
Гвардеец отстал от меня, даже не извинившись. Следом появился и Джереми – с извинениями, которые мне уж были ни к чему: его самого оттеснили от лестницы в южное крыло.
– Я просила помолчать.
Кронпринц поднялся к самому небу и расселся там за широким столом, уже заваленным таким количеством снеди, которой хватило бы на всю свиту, да осталось бы соседям с нижнего яруса.
– Что они себе позволяют, – едва слышно буркнул Джереми, не в силах соблюсти простого указа. – Что за наглость…