— К чему весь этот разговор о белых и черных шляпах? — сердито спросил Джим.
Отец отдал Уиллу Жюль Верна и ответил:
— Это так, между нами, много лет назад мне пришлось решать, какой цвет я предпочту.
— Ну, — сказал Джим, — и какой же вы выбрали?
Отец удивленно посмотрел на него и натянуто засмеялся.
— Твои вопросы, Джим, меня просто удивляют. Уилл, скажи маме, что я скоро буду. Идите же, идите… Мисс Уотрисс! — тихонько позвал он библиотекаршу, сидевшую за стойкой. — К вам динозавры и таинственные острова!
Хлопнула дверь.
Чистые звезды мерцали в небесном океане.
— Черт возьми! — Джим потянул носом ветер с севера, затем повернулся к югу. — Где же буря, которую обещал этот проклятый торговец? Хотел бы я увидеть ту молнию, которая шарахнет в наш чердак!
Ветер играл одеждой и волосами Уилла, гладил его лицо.
— Она будет здесь, — тихо произнес он. — Утром.
— Кто сказал?
— Мурашки на моих руках. Они сказали.
— Отлично!
Ветер сдул Джима.
Уилл, как воздушный змей, подхваченный ветром, понесся за ним.
Собирая вещи, Чарльз Хэлоуэй смотрел вслед убегающим мальчишкам и еле сдерживал неизвестно откуда взявшееся желание побежать вместе с ними.
Он знал, что шепнул им ветер, куда повлек их, знал все их потаенные места, которые с годами перестают быть тайной. Где-то в глубине шевельнулась мрачноватая мысль: ты должен был бежать такой же ночью, чтобы печаль не смогла перерасти в боль.
Гляди-ка! — думал он. Уилл бежит, потому что бег — его внутренняя потребность. Джим бежит, потому что его влечет цель, которая маячит где-то вдалеке.
Но что удивительно — бегут они, тем не менее, вместе.
Почему же так, думал он, проходя по библиотеке и выключая одну за другой все лампы, может быть, все дело в сходстве линий на руках?
Почему некоторые люди во всем подобны рою саранчи, пиликающему, скрипящему, с множеством подрагивающих усиков, похожему на единый, большой, нервный клубок, живые нити которого сплетаются в узел; и узел этот вечно скользит, рисуя в воздухе невидимую петлю, медленно суживает круги и, затягиваясь, пытается задушить жизнь всего роя? Эти люди обречены поддерживать огонь в топках своих жизней, их губы закушены от этого постоянного напряжения, а глаза отражают только блеск яркого пламени, и начинается этот бесполезный труд — имя которому жизнь — с детской кроватки.
Про них сказано: по замашкам царь, а по жизни тварь. Они питаются мраком, он живет и дышит в них.
Таков Джим с его волосами как плети ежевики, с его необузданными желаниями.
А Уилл? Он поздний персик, созревший высоко на дереве. Глядя на таких мальчишек, трудно сдержать слезы — такие они милые, здоровые и чистые. Они не режутся в карты, не высматривают, где бы стибрить десятицентовую точилку для карандашей, это не для них. Вы сразу узнаете их, едва они пройдут мимо; и такими они останутся на всю жизнь; им достанутся удары; боль, раны и синяки, и они всегда будут удивляться, почему, ну, почему это с ними случается? Как это могло с ними произойти?
А вот Джим уже теперь знает, как это случается, он наблюдает за происходящим, он видит его начало, он видит его конец, он зализывает раны, которые ожидал, и никогда не спрашивает, почему ранен: он заранее знает. Он всегда это знал. Кто-то другой знал то же самое задолго до него, знал в глубине времен; этот кто-то жадно пожирал в привычной ночной тьме мясо прирученных и диких животных. Своим мозгом Джим не представляет, что такое ад. Но телом своим великолепно знает, что это такое. И пока Уилл накладывает повязку на последнюю царапину, Джим отскакивает, избегает, уклоняется от ужасающего удара, который неминуемо должен обрушиться на него.
И вот они бегут — Джим сдерживаясь, чтобы быть вместе с Уиллом, Уилл прибавляя скорость, чтобы быть вместе с Джимом; Джим разбивает два окна в незнакомом доме, потому что рядом Уилл; Уилл бьет одно окно, вместо того, чтоб не разбить ни одного, потому что за ним наблюдает Джим. Господи, не так ли мы обретаем наши пальцы, измазанные в глине, из которой слеплены наши друзья? Такова дружба, она словно гончар, лепит нас самих и смотрит, какой образ мы вылепим из своего друга.
В сущности, подумал он, Джим и Уилл не знают друг друга. Но пусть дружат. Я поддержу их, когда…
Двери библиотеки захлопнулись за ним.
Пять минут спустя Чарльз Хэлоуэй направился в бар на углу за своим одним-единственным и не больше, стаканчиком на сон грядущий. Он вошел в бар, когда какой-то человек говорил:
— …я где-то читал, что когда изобрели спирт, итальянцы решили, будто это и есть та великая штука, которую они искали в течение столетий. Эликсир жизни! Вы не знали об этом?
— Нет. — Бармен стоял к нему спиной.
— Точно! — продолжал человек. — Вино после перегонки… Девятый-десятый век… Оно было похоже на воду.
Но оно обжигало. Я имею в виду не только его свойство жечь рот и желудок, но еще и то, что вы могли его буквально поджечь… Они думали, что нашли способ смешивать воду с огнем. Огненная вода, Эликсир Жизни, Бог мой! Так ли они заблуждались, полагая, что будто получена панацея, которая будет творить чудеса? Хочешь выпить?
— Сам я не хочу, — сказал Хэлоуэй, — но кто-то внутри меня хочет.
— Кто же?
Мальчик, которым я был когда-то, подумал Хэлоуэй, и который стал подобен отжившим листьям, опадающим осенними ночами на холодную мостовую.
Но он не мог вымолвить этого.
Чарльз выпил свой стаканчик, глаза его закрылись. Он прислушивался, как тепло разливается в груди, и ждал, не проникнет ли оно в самые кости, которые сложены как сучья для костра, но никогда еще не загорались.
Уилл остановился. Была пятница. Уилл смотрел на ночной город.
Когда большие часы на здании Суда пробили первый удар из девяти, еще горели все фонари и торговля в магазинах шла вовсю. Но последний, девятый удар так встряхнул всех, что зашатались пломбы в зубах; парикмахеры тотчас сдернули простыни, мигом напудрили клиентов и поспешили выпроводить их; в аптеке, зашипев как целый змеиный выводок, остановился аппарат для газировки воды; перестали жужжать неоновые мухи реклам; огромное нутро магазина дешевой распродажи с его десятью миллиардами металлических, стеклянных и бумажных пустяков, ждущих, когда их наконец купят, вдруг потемнело и погасло. Метались тени, двери хлопали, гремели ключи в замках, словно там ломали кости; люди, теряя каблуки, бежали по домам с проворством, которому позавидовали бы уличные продавцы газет.
Бам! Мальчики встретились.
— Слушай! — закричал Уилл. — Все бегут, словно здесь прошла буря!
— Так и есть! — крикнул в ответ Джим. — Ай, да мы!
Они били-колотили-гремели по железным решеткам, по чугунным люкам, пробежали мимо дюжины темных магазинов, дюжины полутемных, дюжины вовсе мертвых. Город вымер, когда они обогнули угол табачного магазина, чтобы взглянуть, как в темной витрине двигался деревянный индеец чероки.
— Эй!
Мистер Тетли, владелец магазина, выглянул из-за плеча индейца.
— Что, напугал?
— Нет!
Но Уилл задрожал, почувствовав вдруг приближение странного холодного дождя, обрушившегося на степь, как волны на пустынный берег.
Когда где-то в городе ударила молния, Уиллу захотелось спрятаться под шестнадцатью одеялами и подушкой впридачу.
— Мистер Тетли? — тихонько позвал Уилл.
Теперь, казалось, перед ними было два индейца, застывших в темноте, пропахшей табаком.
Мистер Тетли, забыв о своих шутках, замер и слушал, открыв рот.
— Мистер Тетли?
Он прислушивался к звукам, принесенным ветром из далекого далека, но не мог сказать, что же они означают.
Мальчики попятились.
Он не видел их. Он не двигался. Он только слушал.
Они оставили его. Они убежали.
В четырех кварталах от библиотеки на пустой улице мальчики встретили третьего деревянного индейца.
Мистер Кросетти стоял перед своей парикмахерской и держал в дрожащих пальцах ключ от двери; он не заметил, как они остановились.
Что же остановило их?
Слеза.
Сверкая, она катилась по левой щеке мистера Кросетти. Он тяжело дышал.
— Что с вами, сэр? По причине или без причины плачете вы, как ребенок!
Мистер Кросетти со всхлипом вздохнул:
— Чувствуете, как пахнет?
Джим и Уилл принюхались.
— Пахнет лакрицей!
— Нет, черт возьми, пахнет сахарной ватой!
— Я уже много лет не слышал этого запаха, — сказал мистер Кросетти.
Джим фыркнул:
— Подумаешь, да ей всегда кругом пахнет.
— Да, но кто замечает? И когда? Сейчас мой нос говорит мне: нюхай! И я плачу. Почему? Потому что я вспоминаю, как много лет назад мальчишкой я уплетал эту вату за обе щеки. Господи, почему я разучился думать и чувствовать за последние 30 лет?
— Просто вы были очень заняты, мистер Кросетти, — сказал Уилл, — у вас не было времени.
— Время, время… — Мистер Кросетти отер слезы. — Откуда взялся этот запах? Ведь нигде в городе не продается сахарная вата. Только в цирке.
— Ха, — сказал Уилл. — Это точно!
— Ну ладно, вы видите, Кросетти сделался-таки плаксой…
Парикмахер высморкался и отвернулся, чтобы закрыть дверь своего заведения, а Уилл взглянул на рекламу парикмахерской — крутящийся столб, по которому змеилась, притягивая взгляд, красная полоса: она возникала ниоткуда, струилась вверх по столбу и исчезала в никуда. Бессчетное число раз Уилл стоял здесь, наблюдая, как эта полоса появлялась, бежала вверх, кончалась, все же никогда не кончаясь.
Мистер Кросетти положил руку на выключатель, скрытый у основания столба.
— Нет, нет, — торопливо пробормотал Уилл и попросил: — Не выключайте его.
Мистер Кросетти взглянул на столб, словно впервые заметил его чудесные свойства. Он понимающе кивнул, глаза его вновь увлажнились.
— Откуда это приходит? Куда идет? Кто знает? Ни ты, ни он, ни я. О чудеса Господни! Ладно, оставим ее.