Тени исчезают в полдень — страница 100 из 141

— Вон как! Сейчас-то ты кто?

— Есть такая фамилия немудрящая — Кругляшкин. Вот я и есть Дорофей Кругляшкин.

— Я не про фамилию. Кто ты теперь, чем живешь? Вижу, — Устин кивнул на стол, обильно уставленный закусками, — не сильно бедно живешь.

Демид, как бы раздумывая, говорить или нет, глубоко втянул в рот нижнюю губу, смачно пососал ее. Потом отпил из рюмки, проколол вилкой небольшой соленый огурец и понюхал, целиком засунул в рот и принялся с хрустом жевать.

— Хороший засол, ах хороший! — крякнул Демид. — Не перевелись, видно, в Сибири мастерицы соленья готовить.

И снова пососал нижнюю губу.

«Не растерял, значит, зубы-то, крепкие еще у дьявола», — опять подумал Устин. А вслух проговорил:

— Выходит, не хочешь все прямо сказать?

— Что ты, что ты... Какие могут быть тайны меж нас! — Демид вытер не спеша платком вспотевшее лицо. — Слуга Господень я.

Устин бросил в тарелку кусок курятины, вытер пальцы салфеткой.

— Эт-то ловко ты... Поп, значит! Отец Дорофей?

— Ну, вроде бы...

— Обедни служишь? Проповеди говоришь?

— Случается... — Демид ткнул вилкой еще в один огурец и понес в свою тарелку... Огурец был крепкий, тяжелый, он соскользнул с вилки и упал на скатерть. Демид тотчас проколол его снова насквозь и, придерживая пальцами другой руки, переволок наконец к себе. — Утешаю в горестях, благословляю в радостях.

— Понятно, — усмехнулся Морозов.

На самом деле ему ничего не было понятно. Демид был совсем не похож на священника. Борода, правда, есть, но небольшая, жиденькая. Руки вон жилистые, сильные, под рубахой так и играют мускулы. Состарился, а руки все как у мясоруба. Во всяком случае, у попов таких рук не бывает. И глаза... да и вообще весь он скорей смахивает на мясника, чем на священника. Даже когда был в белой, чуть не до пят, рубахе, в нем не было ничего поповского... А разговор? Разве так говорят попы?

— Врешь ты, однако, — сказал Устин. — Какой из тебя поп?

Демид пожал плечами:

— Попы — они разные бывают. Но какими бы ни были, все угодны Господу, потому что все так или иначе служат ему, ибо все несут народу благую весть о грядущем царстве Божием... Что-то плохо пьешь, давай-ка...

Демид налил себе третью рюмку.

— Погоди-ка! — Морозов хлопнул даже себя по лбу. — Так вон из каких ты попов! Как же это мне сразу не стукнуло? Из баптистов ты, что ли, как Пистимея моя?

— Ну... может быть, — опять неопределенно ответил Демид с усмешечкой. — Какая тебе-то разница? Пей, что ли.

Но Устин отодвинул рюмку.

— Как же ты в наших краях оказался? — спросил он. — Или... не покидал их? Не должно вроде...

— Долго обо всем рассказывать, Устин. До войны в тюрьме пришлось посидеть. Кабы не немцы, вряд ли вышел бы оттуда живым... Да, так вот. Потом... потом в Освенциме был, в Бухенвальде... В общем, много этих лагерей смерти прошел.

Устин поднял голову. Демид скривил губы, пояснил:

— Ты ведь тоже в этой... как ее, Усть-Каменке, что ли? Знаю, знаю...

— Откуда же? — насмешливо промолвил Устин. — Нищие, что ли, доложили, которые к Пистимее все ходят?

— В том ли дело, откуда знаю! Да... а к концу войны перевели меня в Австрию, в концлагерь Маутхаузен. Знаешь о таком?

— Пользовался слухом, — нехотя сказал Устин.

— Ну вот... Это был, пожалуй, самый страшный для людей лагерь. Чего только там не делали...

Демид рассказывал долго — наверное, с полчаса. Рассказывал тихим, доверчивым голосом, словно уговаривал в чем-то малого ребенка.

— Словом, — закончил он, — почти до конца войны я прослужил в этом Маутхаузене. Потом... в общем, еще во многих странах побывал, кроме Германии-то. Но... хватит, пожалуй, обо мне. И так рассказал больше, чем надо бы. Да ведь друг ты мне. Как сам-то живешь?

— Что я, живем... — Устин чертил по столу вилкой. — К нам-то, говорю, зачем пожаловал? Если признают тебя...

— Конечно, в панфары от радости не ударят, как Тараска говорил. Как он там, живой-здоровый? — снова уклонился Демид от вопроса Морозова. — Как Захарка Большаков? Я слышал, собираетесь асфальтировать главную улицу деревни.

И вдруг Устин со злостью отодвинул тарелку и тут же почувствовал, вот-вот перестанет управлять собою, сорвется.

— Так, — выпятил мокрые губы Демид. — Капризный гость. Чем же я тебя ублажить еще могу?

Глаза Демида делались все уже, губы тоньше и тоньше. Эти Демидовы глаза и губы раздражали Устина. Но главное было не в глазах, не в губах. Главное было в голосе Демида, который становился все тише, все ядовитее, все острее, все зловещее.

Устин бросил вилку на стол. Вилка ударилась о рюмку, рюмка упала на пол, раскололась.

Тотчас открылась дверь. Но теперь из нее вышли не те девушки, которые собирали на стол, а пожилая, лет под пятьдесят, женщина. Она молча подобрала осколки, сложила их в фартук и пошла обратно.

— Сестра моя! — окликнул ее Демид, и женщина торопливо обернулась:

— Слушаю, Дорофей Трофимыч.

— Прибери со стола. Кончили мы скудную трапезу. Пошли. — И Демид положил руку на плечо Устина. Рука была крепкая и тяжелая, как камень.

Они прошли через «белую» комнату и оказались в коридоре. Устин думал, что сейчас они выйдут в сенцы, оттуда — во двор. В сенцы они действительно вышли, но очутились опять в каком-то темном коридоре. Затем миновали одну комнату, другую и оказались в третьей. В ней было полно мебели, стояла, поблескивая спинками, никелированная кровать, на потолке висела небольшая электрическая лампочка.

— Ложись, спи, — показал Демид на кровать.

Устин тяжело опустился на стул. Сидел и представлял почему-то, как Демид расхаживает по огороженному колючей проволокой лагерю смерти, как он, пьяный, озверелый, стреляет и стреляет людей в лоб, в затылок, в живот, в сердце, как он загоняет их в газовые камеры, как он, посмеиваясь, вешает какого-то грузного человека, затягивает ему веревочную петлю на шее. «А что стрелять, что вешать, что загонять в газовые камеры? — тупо думал и думал он, — Зря все это, зря, зря...»

Демид стоял рядом, скрестив руки на груди.

— А зачем ты мне все это рассказывал... про лягеря эти смертников? И про свои геройства? — спросил вдруг Устин.

— Так видишь... — задумчиво промолвил Демид. — Грех, конечно, губит много человеческих душ. Но неверие в Христа губит еще больше. И там, где плач и скрежет зубов, оказывается, всегда намного больше тех, которые попадают туда не за нарушение заповедей Моисеевых, а за равнодушие к страданиям и смерти Христа, за грехи наши. Вот что я хотел тебе напомнить. Немцы ведь христиане, христианскую религию отправляют. Вот они и понастроили этих лагерей.

Устин, нахмурив лоб, долго пытался добраться до смысла этих слов.

— А кроме всего, — продолжал Демид, — ты сомневался: не скажу тебе, кто я да где был, утаю что-то. Я тебе ответил — таиться нам с тобой нечего. И без того знаем друг о друге столько, что... для веревочной петли, словом, хватит... Ладно, спи. Утром я приду.

— Пистимея где? — спросил Устин.

— Зачем тебе Пистимея? — усмехнулся Демид. — Постарела уж она, отслужила свое. Если хочешь, я тебе дочь пришлю. Только скажи, на какой вкус — беленькую или черненькую, в летах или помоложе, замужнюю или совсем свеженькую? Хотя ты, помнится, не любитель был...

— Какую дочь?

— Не мою, понятно. Божью. Своих один Микита предлагал.

И, не ожидая ответа, шагнул за порог.

Морозов постоял среди комнаты. Потом разделся, разобрал пышную постель, потушил свет и лег.

Дверь в комнату тихонько раскрылась с каким-то осторожным, несмелым скрипом.

— Кто это? — резко спросил Устин. — Ты, Демид?

— Я... — тихо ответил женский голос — Дочь Зинаида. — И замолкла испуганно.

Устин повернул голову. В темноте он различил какую-то тень, маячившую возле двери.

Морозов вспомнил смешок Демида: «Если хочешь, я тебе дочь пришлю».

Ему вдруг захотелось узнать, чем все это кончится, и он сказал:

— Чего там притихла? Ноги отнялись, что ли?

— Я... я сейчас, сейчас, — жалобно проговорил женский голос.

Тень покачнулась. Устину показалось, что женщина намеревалась скользнуть обратно за дверь, но какая-то сила заставила ее все-таки двинуться к кровати.

Устин хотел было встать, зажечь свет и поглядеть, что это за «дочь» Не из тех ли, что накрывали стол? Но в последнюю секунду решил не делать этого. Его еще больше разожгло любопытство: что же она будет делать дальше?

А женщина неслышно подошла к кровати и остановилась. В комнате было единственное небольшое оконце, звездный свет через это оконце почти не проливался, но Устин все же различил, что женщина была невысокой и, кажется, замотанной не то в шаль, не то в платок.

— Ну а дальше? — спросил Устин, видя, что она не двигается.

— Сейчас, — опять проговорила женщина.

Сбросила шаль. Потом расстегнула не то халат, не то платье. Одежда свалилась с ее плеч на пол, женщина стояла теперь возле кровати в одной нижней рубашке, как в саване. В этот момент Устин догадался — она молода, очень молода, потому что от нее пахло так же, как пахло от Пистимеи много-много лет назад, когда они жили в лесной зауральской деревушке.

Женщина все продолжала стоять возле кровати белым столбом.

— Чего ждешь-то?

Она осторожно приподняла угол одеяла, неслышно легла на краешек кровати и затихла. Несколько минут оба лежали не шевелясь. Устину даже начало казаться, что все это ему, вероятно, приснилось, померещилось.

— Зачем ты пришла? Ведь боишься?

— Чего мне бояться? Богу это угодно...

Неожиданно Устину почудилось, что и этот голос он когда-то где-то слышал.

— Это не ты сейчас на стол подавала нам?

— Нет.

— Черт возьми! Да уж не Зинка ли ты Никулина?! — вскричал Устин, сорвался с кровати, пошел к выключателю.

Женщина догадалась, что он хочет делать, тоже вскочила и, легкая, горячая, повисла на плече Устина.

— Ради Бога, ради Бога... А-а-а-й!