Тени исчезают в полдень — страница 93 из 141

Андрон был из тех грамотеев, что до революции ставили вместо подписи кресты, а немного попозднее с удивлением и радостью, вспотев от напряжения, складывали по слогам слова, прежде чем скрутить из оторванного клочка самокрутку. О людях он судил больше по их словам, чем по поступкам, потому что в поступках разбирался очень плохо и не сразу. Поэтому, проникнувшись уважением и преданностью к нему, Устину, слепо выполнял всю жизнь его приказания, полагая, что раз этого желает Устин, значит, это правильно.

... Приказания! Устин Морозов даже усмехнулся. Разве это были приказания? Так, баловство. Пошуметь, народ побаламутить, облаять того или другого, сплетню пустить... Да Андрон и не знал, что это сплетня, не догадывался, что напрасно обливает людей грязью. Нынче летом Устин написал письмо в область — председатель колхоза губит недавно взошедшую, еще низкорослую кукурузу, распорядился раньше времени скосить ее на силос — и попросил Андрона поставить свою подпись. Ничего, поставил. Письмо подписали также еще Антип Никулин да Фрол Курганов. Но осенью Андрон сдвинул кепку на лоб, почесал затылок: «Напрасно мы, однако, жалились на Захара. Ить правильно он... У других-то погнила совсем зазря кукуруза...» Да сделано было уж дело, поцарапали Захарку...

... Да, так было с Андроном. А как с Антипом Никулиным? Он «вообще глупый дурак», определила его Пистимея. И действительно, до сих пор он боится дряхлой старушонки Марфы Кузьминой, которая при встрече обязательно упоминает злосчастный банный притвор, унесенный куда-то ледоходом. Но встречи эти случаются сейчас раз в год. Сейчас Антип вздохнул посвободнее. Но тогда, после истории с застрявшими посреди Светлихи санями с мукой, Марфа, женщина сильная и крутая нравом, замордовала Антипа окончательно. По деревне она ходила не иначе, как с добрым прутом или палкой, словно подстерегала несчастного Антипа за каждым углом. Она, размахивая своим оружием, налетала на него, как ураган, поднимала крик на всю деревню:

— Сморчок тонконогий, выродок телячий, прилаживай мне банный притвор!!

— Но-но, но... пооскорбляй мне еще... достойного партизана! — предупреждающе говорил Антип, проворно пятясь, однако, назад, и ловко уворачивался от Марфиной хворостины.

— Какой ты, к дьяволу, партизан! Фулиган ты пакостливый! Да кому разор-то учинил? Вдове несчастной...

— Какой разор? Мы обчественное спасали. Ради обчественного сгнивший притвор пожалела, а! Ты подумай-ка, дура несознательная, богомолка вонючая...

— Эх! — задыхалась от гнева Марфа. — Дура я, значит?! Вонючая? Ах ты...

На шум собирался народ, поднималась потеха. Под свист, хохот, улулюканье деревенских ребятишек, для которых эти представления были самым веселым развлечением, Антип скрывался в ближайшей избе или чьей-нибудь бане, где он запирался и уже через дверь стыдил вдову за ее несознательность и «свирепство». Марфа долго обкладывала Антипа, не стесняясь, подходящими к случаю словами, пока ей не надоедало.

Отвязаться от Марфы и приладить, как она требовала, новую дверь на ее баню было плевым делом — разрезать пополам трехметровую доску, сколотить обрезки да прибить к банному косяку с помощью сыромятных кожаных лоскутьев, так как железные шарниры в ту пору достать было трудно. Но Антип из одного ему понятного упрямства не хотел этого делать. А вдова месяц от месяца свирепела все больше. Однажды она застигла бедного Антипа купающимся в Светлихе, загнала в непроходимые заросли крапивы за деревней и продержала его там несколько часов, до самого вечера. Кто знает, может быть, Марфа стерегла бы там Никулина всю ночь, да Пистимея, придя домой, сказала ему, Устину, со смехом:

— Иди уж выручи мужика! Я в контору забегала, чтобы Захару сказать — сожжет в крапиве Марфа его колхозника до самой потери сознания, — да в поле он куда-то уехал.

Устину не хотелось идти, но Пистимея добавила серьезно, перестав смеяться:

— Сходи, сходи, чего уж там! В народе так говорится: один дурак пятерых умных поссорит. Так чего ж...

Устин пошел за деревню, отобрал у Марфы, расхаживающей возле крапивных зарослей, как гренадер на посту, ее палку.

— Ты чего? — уставилась на него Марфа, оторопев от неожиданности.

— Хватит издеваться над человеком! Иди, иди...

— Так ведь, Устин Акимыч... А притвор кто мне...

— Иди, сказано тебе! — повысил голос Устин. — А то вот самое тебя в крапиву запихаю.

Марфа чертыхнулась и ушла. Антип выбрался из крапивы и, приплясывая, бросился, ни слова не говоря, обратно в речку, чтобы остудить в воде горящее от крапивных ожогов тело. Поплескавшись, он вылез на берег, натянул валявшуюся на песке одежонку и, беспрерывно почесываясь, подошел к Устину.

— Эт-то что, а? — плача от обиды, бессильного гнева, заныл Антип. — Это как, я спрашиваю? Куда деться от одуревшей бабы? Я к Захару ходил жаловаться, а он смеется: приладь ей банные двери, дескать, да и вся недолга. Ишь ты, «приладь». А из-за чего ради? Я ради общественного добра на спасение тогда кинулся с этим притвором. Мы с тобой кинулись. Меня, ежели по совести сказать, оберегать надо от всяких волнений. Так ведь нет. Да оно и понятно: ныноче все иначе... Спасибо тебе, Устин. Уж и не знаю, как благодарить.

Пока Антип произносил эту выразительную речь, Устин думал: «На Антипа-то можно, пожалуй, еще покрепче, чем на Овчинникова, лапу наложить. Недаром живет пословица: заставь дурака Богу молиться — он лоб разобьет...»

Никулину он сказал тогда:

— Ладно, Антип. Притвор Марфе действительно ни к чему делать. Нечего унижаться, в самом деле. Я ее и так прижму как-нибудь. Распустилась, в самом деле. Куда Захар глядит...

— Да Устин ты мой Акимыч! Друг ты мой первый! — заплясал на радостях вокруг него Антип. — Да верь ты... Эх! Только Захар ведь не понимает, какой я преданный. Ежели мне добром, так и я обратным концом. Он, Захар-то, ежели разобраться, так политическую ошибку делает. Я кто? И чтобы я... этому религиозному элементу... Тоже, нашел кого защищать...

Так он, Устин, приобрел еще одного «друга».

Вскоре у Марфы заболел сын Егорка. Устин дал ей полбутылки застоявшегося где-то травяного настоя «от внутреннего жара», сваренного женой, и послал Пистимею помочь в уходе за больным. А после выздоровления сына, когда благодарная Марфа предложила помыть у Морозовых полы, он выставил ее за дверь и, пристыдив, добавил:

— Только Антипку вот... ну, помягче, что ли, поосторожней с ним. А то он грозился уж: «Трахну проклятую бабу курком от телеги, пусть тогда судят...» И действительно, придурок ведь он...

— Да уж ладно... Только все равно не прошу притвора пескарю мокрогубому, — сказала Марфа.

— Зачем же прощать? Осторожней только, говорю...

Марфа стала ходить без хворостины, хотя при каждой встрече яростно напускалась на Никулина. А потом в руках ее опять засвистел прут.

Однажды Антип прибежал к Морозовым, вытянулся возле крыльца на грязноватой, загаженной курами траве и задышал, хватая, как рыбина на сухом берегу, воздух:

— Н-не могу... П-помираю — и все тут. П-пусть все знают — п-пар-тизана угробила п-проклятая баба. — И, встав на колени, взмолился, протягивая к Устану руки: — Да ить обещался обуздать стерву, а?! Ввек не забыл бы тебя, Устин Акимыч...

— Вон как! — нахмурил брови Устин. — Значит, не бросила она свое хулиганство?

— Да именно что! — воскликнул Антип. — Да это разве фулиганство?! Это бандитство голое, ни дать ни взять.

— Ладно, Антип. Я уберу ее раз и навсегда из деревни.

Антип даже выпучил глаза от неожиданности:

— Эт-то как! То есть как это уберешь? По-научному говоря, куды ж ты ее ликвидируешь из колхозу?

— А увидишь. Мое слово верное. Для друга я все сделаю. Да не пучь глаза, не убивать же я ее собираюсь.

В те поры колхоз купил в райцентре, на самом краю Озерков, небольшую избу с кое-какими надворными постройками и организовал нечто вроде заезжего двора. В избе поставили несколько железных коек, на которых могли переночевать колхозники, случившиеся в Озерках под вечер или приехавшие в райцентр по какому-то делу на несколько дней.

Вскоре возле избы поставили навес, под которым летом и зимой ставили лошадей, а рядом сколотили из досок довольно вместительный амбар. В этот сарай по осени сваливали мешки с капустой и огурцами, высыпали картошку, которую привозили в Озерки для продажи. Сюда же на время ставили бочки с дегтем, плуги и бороны, купленные в потребкооперации, складывали веревки, сбрую, всякий мелкий инвентарь — да мало ли чего можно было приобрести в райцентре для хозяйства. Постепенно заезжий двор превратился одновременно в маленькую перевалочную базу.

За всем этим хозяйством нужен был какой-то догляд. Но добровольца стать «заведующим колхозным заезжим домом», как его именовали в разговорах, не находилось. Очевидно, потому, что земельного участка при «заезжем доме» не было, вести какое-то личное хозяйство было нельзя. Захар Большаков назначал «заведовать» домом то одного, то другого, но все быстро отказывались.

Выпроводив Антипа, Морозов пошел к Марфе.

— Все Антипку гоняешь, как козла по огороду?

— Дык, Устин Акимыч... Шутка ли — притвор-то...

— Вот что, Марфа. Ступай к председателю, скажи, что хочешь быть заведующей заезжим домом в Озерках. Там есть и притвор, и все прочее.

— Ты сдурел, что ли? Тут у меня огород, куры, свинья, а там что...

— Много ли вам надо с Егоркой? Трудодней будешь хорошо получать, я кое-что подбрасывать буду. С голоду не помрете. А Егорка подрастет — вернетесь в Зеленый Дол.

Марфа отказалась уезжать наотрез.

— Я думал, ты в самом деле за Егорку благодарна мне. Сгнил бы ведь от оспы, — сказал Устин.

— Дак вам с Пистимеей — конечно. А дом что, он колхозный.

— А что колхозу, что мне — все равно. Раз прошу, значит, мне. Не до смерти же будешь там жить...

Разговор кончился ничем, но через несколько дней Марфа с Егоркой уехали вдруг в Озерки. Морозов удивился. Тогда Пистимея сказала: