Тени — страница 16 из 22

оворилось о каких-то отце и сыне, которые шли по дороге в город. Была страшная жара. Солнце стояло высоко на безоблачном небе, вдоль дороги — ни деревьев, ни домов, только пустынные луга и поля. Жара усиливалась, нигде ни тени, ни воды, даже маленького ручейка или источника не попадалось, до города далеко, а вокруг ничего, только эта пыльная песчаная дорога, кое-где покрытая засохшей грязью. Кто мог слушать подобное на последнем уроке немецкого перед каникулами?! Я все время думал о том месте над рекой под ивами, другие — бог весть о чем, уж наверняка не об этой байке из немецкой книжки или календаря. До города все еще далеко, сын очень устал, едва передвигал ноги. Рот и горло у него пересохли, он мечтал о воде, которой нигде не было. А я держался за ветки, ногами делал движения, как при плавании кролем, вода вокруг меня бурлила и шумела… и вдруг очнулся: что-то случилось. Борута прочитал очередное предложение, но не сумел перевести на польский. Учитель помог ему, и оказалось, что посреди дороги лежала подкова. Обычная такая подкова, потерянная лошадью, наверное, была плохо прибита к копыту. Отец велел сыну поднять подкову и взять себе, но тот ответил (учитель сказал: может, лучше «возразил»?), ладно, сын возразил, что очень устал и у него нет сил нагибаться, да и незачем, — прошел мимо и побрел дальше. Отец вернулся, нагнулся, поднял подкову и спрятал ее в карман (подкову — в карман?). «Ну ничего, Борута, едем, а вернее, идем дальше!» — сказал учитель, и опять отец с сыном шли по пустынной дороге, раскаленной и пыльной. Сын еле тащился, отставал, присаживался на обочину. А я подумал, что сразу после урока побегу за мороженым, а после обеда не пойду к реке в то место под ивами, а позову приятеля, и мы пойдем ловить рыбу в ручье между ольхами. Будем бродить босиком против течения, и вода, чем ближе к роднику, будет становиться все холоднее, а потом и вовсе станет ледяной, и у нас кости начнет ломить от этого холода. Борута опять запнулся и с помощью учителя перевел, что отец остановился около кузни у дороги. Из кузни, пышущей жаром, слышался стук молота. Кузнец в кожаном фартуке стоял у наковальни и ударял молотом по раскаленному добела металлу, от которого летели искры. Отец сказал: «Guten Tag!» и «Glückauf!», что значит: «Добрый день!» и «Удачи!», — и спросил, не купит ли тот подкову. Кузнец осмотрел подкову и сказал, что много она не стоит, ее еще нужно перековать, но лучше хоть что-то, чем ничего, и дал отцу за нее пять пфеннигов, ну все равно как десять грошей. Потом отец и сын опять потащились в жару по этой дороге, а до их дома было еще далеко. Сын все больше отставал, он очень устал, ничто его не занимало, не интересовало, он не смотрел по сторонам, шел, опустив глаза, видел только дорогу и свои пыльные ботинки. Даже не заметил, как отец приостановился около дома, стоящего во фруктовом саду, и за эти самые пять пфеннигов, то есть десять грошей, купил полную шляпу черешни, а может, вишни? «Sauerkirschen — это, скорее, вишни. Немцы еще называют вишни Weichsel. А что значит Weichsel? Ну, кто знает? Гутман?» — «Weichsel — значит Висла, река Висла». — «Очень хорошо. Это странно и смешно, верно? Висла, то есть вишня. Наверное, по берегам Вислы росло когда-то много вишневых деревьев». И снова отец с сыном идут по той дороге, отец впереди, сын бредет сзади. Отец съел одну вишню, а другую уронил на землю. Сын увидел ее на дороге, поднял и съел. Она была очень вкусная, кисло-сладкая, сочная, освежающая, утоляющая жажду! Отец опять съел вишню, а другую незаметно уронил на землю, сын и ее увидел, нагнулся, поднял и съел с большим удовольствием. Так отец с сыном постепенно приближались к городу. Отец ел вишни из шляпы и по одной бросал на землю для сына, а сын думал, что кто-то эти вишни потерял, наклонялся за ними и ел.

Кончался урок, последний урок немецкого перед каникулами. В ту минуту, когда учитель прервал Боруту и сказал, что на сегодня достаточно, я уже съел земляничное мороженое, пообедал и направлялся к реке, но не в то глубокое место под ивами, а в другое, где вода падает с бетонного порога, и можно стоять там, будто под душем, и сквозь струи видеть в радужных цветах всё: целый мир, луга, деревья, тучи. Вдруг учитель спросил:

— Филипович, какой вывод, какой урок, какая мораль следует из рассказа, который мы прочли? Надеюсь, ты слушал внимательно и понял его смысл. Скажи по-польски, потом попробуем перевести на немецкий.

Но ни по-польски, ни на каком другом языке я не смог бы в тот момент ответить на вопрос. Голова у меня была как пустой глиняный горшок. Я стоял и смотрел на учителя.

— Садись. Ты слушал невнимательно. Гутман!

Гутман вскочил как на пружине, но ответил не сразу. Молчал дольше обычного. Может, шел со своими родителями по тенистой тропинке через лес, вдыхая запах разогретых еловых иголок, цветов, трав, слушая пение птиц, к стоявшему в лесной глуши домику, где их ждал прекрасный вид с застекленной террасы, а на столе — яичница с зеленым луком, молодая картошка и большой глиняный горшок простокваши с толстым слоем сметаны сверху. Но Гутман быстро сосредоточился. Я услышал его голос:

— Из прочитанного рассказа следует мораль: нельзя есть немытые фрукты…

Учитель посмотрел на Гутмана изумленно и даже как будто с ужасом — и вдруг захохотал. Смеялся так, что был виден его огромный красный язык, золотые коронки на коренных зубах и даже глотка. Продолжал смеяться, идя к своему столу, со стуком закрывая журнал; смеялся, даже когда раздался и долго звенел звонок, оповещавший о конце урока. Мы не смеялись — а что тут было смешного? Мы только улыбались, следовало улыбнуться, поскольку Гутману удалось развеселить учителя.

Зигфрид Гутман, где ты? Неужели только в моих воспоминаниях? Кто-то мне рассказывал, что твой отец, считавший, что немецкие законы, основанные на римском праве, очень суровы, но в своей суровости справедливы, решил никуда не убегать из города. Жизнь будет трудной, очень трудной, но все-таки лучше любых скитаний — так якобы он сказал. Наверное, однажды зимним утром ты сел с родителями в поезд, идущий в трудовой лагерь. Твоя мать, наверное, приготовила на дорогу все необходимое. Теплую одежду, белье, носки, я уверен, что она не забыла уложить в чемодан даже дорожную аптечку. Ты был уже взрослым мужчиной, закончил магистратуру, проходил адвокатскую практику и пару раз по мелким делам выступал в суде защитником, но здоровье у тебя всегда было слабое. Ты мерз и легко простужался.

КУРАМ НА СМЕХПеревод М. Курганской

Стоит человеку, задавленному тяжелыми обстоятельствами, слегка опомниться, прийти в себя, как он сразу принимается гадать, кто навлек на него беду. Сперва он винит людскую злобу, потом судьбу и лишь в последнюю очередь начинает думать, что, может, причина в его собственных дурных поступках и за них-то и приходится теперь расплачиваться. Но все же — за что? Какие мои грехи, в чем моя вина? Что я кому когда-нибудь такого уж плохого сделал? Моя мама была человеком верующим, да и времени предаваться подобным размышлениям у нее было предостаточно. Вечером, накрывшись сырым холодным одеялом, которое нужно согревать своим телом, чтобы заснуть. Утром, перед побудкой, сжавшись в комок, чтобы сохранить остатки тепла под этим одеялом, припорошенным снегом, — намело через щели в окне. Бредя на работу по колено в снегу. На стройке, прячась за углом дома от ветра, хлеставшего мелкой сечкой, обжигавшего кожу, как искры от костра. В бараке, на перекличке, в очереди к врачу. Мама строила предположения, кто мог сломать ей жизнь, — и не находила ответа. Она считала, что у нее нет врагов, потому что всю свою жизнь старалась не наживать их. Политические мотивы она также исключала, поскольку политикой в прямом значении этого слова никогда не занималась. (И фаталисткой она не была, ведь с приговором судьбы не поспоришь, он неотвратим, как смерть.) Оставалось признать, что причина ее бед — в ней самой. И вот она пересматривала все свое прошлое: детство, юность, потом замужество, и так вплоть до самого последнего времени. (Нет, не до самого последнего, а только до начала Второй мировой войны.) И как-то у мамы так получалось, что вины в себе самой она тоже не обнаруживала, и расчеты с совестью незаметно сменялись потоком образов минувшего — цветных, невинных, счастливых и безмятежных. В памяти мелькали идиллические картинки: сады, луга, деревья, краски и запахи. Теплые квартиры, уютные гостиные с роялем, где мама, бывало, играла себе, что вздумается. Память задерживалась ненадолго на тихом венчании и скромной свадьбе — как раз в то время мама носила траур по своему отцу; затем на семейной жизни, очень короткой, потому что через полтора года после свадьбы ее муж, мой отец, в серо-голубом, пахнувшем нафталином мундире сел в поезд на станции в Подволочиске — а вернулся через семь лет. После отъезда отца — грохот орудий, огонь и дым на горизонте. Ночи, светлые от зарева. Паника и скитания по военным дорогам. Отзвуки винтовочных выстрелов среди высоких деревьев. Хриплые голоса солдат, перекликавшихся по-русски, по-немецки, по-украински. Внезапные оазисы тишины посреди войны. Спокойные вечера. Звуки рояля. За окном — далекое пение. Какие-то непродолжительные романы в отсутствие отца, ох! скорее флирты, нежели романы. Моя мама сама себе прощает эти грехи, Боже правый, ведь семь лет! А сколько женщин не выдерживали и года!

Пересматривая так свою жизнь в поисках поступков, за которые теперь приходилось платить, мама все чаще сосредотачивалась на переживаниях, к категории греха уж никак не относящихся. Потому что там, где она пребывала, воспоминания ей требовались только хорошие. Они служили духовной пищей в условиях убогого тамошнего существования, и, кто знает, не эта ли нематериальная субстанция, мимолетные образы счастья, покоя, сытости — помогли ей пережить те тяжелые времена, согревая и питая ее замерзшее, исхудавшее тело?

Бывало, память оживала внезапно, благодаря какой-то особенной или, скорее, случайной ассоциации с тем, что реально происходило в данный момент. Иногда было достаточно самого отдаленного сходства с какой-нибудь деталью, предметом, звуком, запахом. Вот так один раз, когда мама стояла в очереди в ларек, ветер, разбрасывавший во все стороны клочья дыма из кухонной трубы, помог ей вспомнить запах копченого окорока. Память, как пес, вдруг что-то почуявший, сорвалась с места, побежала по следу и привела ее туда, где посредине длинного стола, накрытого белой скатертью, стояло блюдо с тоненько нарезанной ветчиной. Блюдо было украшено листиками розмарина и зеленью петрушки, а каждый ломтик — белым ободком сала по краешку. Сосредоточив все свое внимание на блюде, мама внезапно почувствовала облегчение, перешедшее в торжество. Это чувство было сродни тому, что она испытала однажды в молодости, когда долго и лихорадочно, а потом уже в отчаянии искала в траве колечко с красным камушком, подаренное ей бабушкой на именины, и наконец нашла. Да, вот то, что она искала. Эта комната, стол, блюдо с ветчиной были свидетелями ее греха, за который она поплатилась. Говоря по правде, грех-то не очень тяжкий. Как бы это лучше объяснить? Такой, который еще можно на себя взять. Не чрезмерный, с каким еще можно жить. К тому времени мама уже приняла первое причастие и, значит, несла ответственность за свои поступки, но была еще мал