Я постучал по стеклу. Пан Веки нахмурился и начал всматриваться в окно, хотя разглядеть ничего не мог. Дверь мне открыла Валерка.
— Это вы? — удивилась она. — А на станции лошади были, вы не видели?
— А я на пароходе, — ответил я и почувствовал, как у меня задеревенели губы, а кожа на щеках обветрилась и затвердела.
— Ого, ну тогда вы здорово намерзлись по дороге, — равнодушно заметила Валерия. Она плотно закрыла дверь, помогая себе коленом, а потом еще заткнула тряпкой щель внизу.
— Тяпните рюмочку, лучше станет. — Пан Веки подошел к буфету, взял графин и неловко наполнил стопку, пролив водку на мраморную плиту. Я выпил. Пан Веки смотрел на меня, морщась. — Может быть, еще одну?
— Нет, спасибо.
— Скажите, здесь тепло, правда? — спросила Валерка. Она вернулась на свое место и прислонилась к косяку двери, ведущей в коридор. Около нее на стене висела цветная карта «Mitteleuropa»[6].
— Мне кажется, ужасно жарко, — сказал я.
— А хозяин все время стоит у печки и говорит, что холодно, как в сарае.
— Это вам кажется, что жарко, потому что вы с мороза, — сказал пан Веки, заткнул графин стеклянной пробкой и вернулся к печке. Когда я выходил из столовой, пан Веки крикнул мне вдогонку: — Сейчас будет ужин, приходите!
Я открыл дверь маленькой угловой комнаты. На гвозди, вбитые в оконную раму, повесил одеяло, потом зажег лампу с зеленым абажуром и принялся распаковывать рюкзак. Белье я положил в шкаф, книжки — на стул около кровати. С собой у меня были «Между двумя мирами» Ферреро, «Победа» Конрада, стихи Мицкевича, Либерта и Пшибося. Книги, на которые я натыкался в этом доме, невозможно было читать; стихи Тувима и Вежинского сейчас, в 1942 году, мне казались совершенно бессмысленными. Сказать по правде, значение и тех-то книжек, что я взял с собой, не было очевидным, хотя сегодня утром, когда я собирался, они еще казались очень важными. Одно не вызывало сомнений: в комнате тепло и светло, а через минуту я буду ужинать. Умыв холодной водой руки и лицо, я причесался и вернулся в столовую.
За столом уже сидела пани Веки со своей шестилетней дочкой. Пан Веки все еще стоял около печки. Поздоровавшись, я сел за стол. Пани Веки посмотрела на меня и спросила, какие я привез новости.
— Русские под Сталинградом окружили Шестую немецкую армию.
— Это мы уже знаем, — сказала пани Веки и наклонилась поправить дочке воротничок на платье.
— В замойском повете продолжается выселение[7]. Детей отнимают у родителей и увозят в товарных вагонах. Крестьяне убивают скотину и бегут прятаться в леса.
— Ужас, — сказала пани Веки.
— Говорят еще об арестах в Варшаве.
— Кого на этот раз? — заинтересовалась пани Веки и снова подняла на меня взгляд.
— Кажется, кого-то из Делегатуры[8].
Пани Веки покачала головой и опустила глаза. Ее муж посмотрел на меня, как будто хотел что-то спросить, но промолчал. Вошел хозяин. На нем были высокие сапоги. Он остановился в дверях и застегнул пуговицу пиджака.
— Добрый вечер, — сказал он и сел за стол. — Чего же вы не велели подавать?
— Мы вас ждали, — ответила пани Веки. Хотя ее муж и приходился двоюродным братом хозяину, они обращались друг к другу на «вы». Хозяин повернулся ко мне:
— Вы приехали на пароходе?
— Да.
Вошла Валерия с большим блюдом, на котором лежал жареный поросенок, и салатницей с красной капустой. От поросенка шел пар и пахло кориандром. Хозяин спросил:
— Вы шли через Униско?
— Да, через него.
Хозяин смотрел на блюдо, постукивая пальцами по краю стола. Вдруг он встал и пошел к буфету за водкой и стопками. Вернувшись, сел за стол и, наливая себе, сказал:
— Я никого не уговариваю, но перед жирным рекомендовал бы выпить.
— Да-да, Валерия, ну о-очень уж жирно. — Пани Веки воспользовалась случаем, чтобы выразить свое отвращение к жареным поросятам.
Последнее время к обеду и ужину часто подавали именно это блюдо. Хозяин говорил, что предпочитает съесть поросят сам, лишь бы они не достались немцам. Пани Веки кривилась, щурилась, стараясь выудить себе и дочке куски мяса, на которых было меньше всего жира. Валерия терпеливо поддерживала блюдо и громко приговаривала:
— Что вы, какое там жирно… Этот совсем молоденький. Мясо нежное, сальце тоненькое.
Хозяин выпил вторую стопку, какое-то время смотрел на пани Веки, которая накладывала себе капусту, а потом повернулся ко мне и спросил:
— Вас нигде по дороге не останавливали?
— Нет. Я никого не встретил. В городе ни души, все как сквозь землю провалились. А те, на кого я наткнулся по дороге, уже были не живые.
— Не понял… трупы?
— Да. Три трупа. Мужчина, женщина и ребенок.
— Где?
— Рядом с Козарами.
— Это ужасно, — сказала пани Веки. Ее дочка подняла голову от тарелки; рот у нее был набит. Посмотрела на меня черными глазами. Она очень походила на отца.
— Евреи? — спросила пани Веки.
— Скорее всего, — ответил я, и почему-то меня это рассмешило.
— Теофиль говорил, что некоторые убегали в поля, и немцы отстреливали их, как дичь, — сказал пан Веки.
— Зачем убегали? — удивилась пани Веки. — Ешь! — резко бросила она дочке, которая снова перестала жевать и засмотрелась на дверь, выходящую на террасу.
— Каждый убегает от своей судьбы, — заметил хозяин. Налил себе водки, выпил, пристально глядя на пана Веки.
— Они сами виноваты, — сказала пани Веки.
— Кто?
— Ну, евреи. У них отвратительный характер. Сами виноваты, что их никто не любит.
— У меня, прошу заметить, тоже отвратительный характер, и соседи меня не жалуют. Но из этого не следует, что меня необходимо пристрелить. Правда, Валерка? — хозяин положил себе три куска жирного мяса.
— Возьмите хоть немного капусты, вкусная, я ее с маслом тушила, с мучной заправкой.
— Ты чего, Валерка, заяц я, что ли, капусту есть? Дай лучше кусок хлеба.
— Ох, да это же вредно — есть, как вы.
— Жить, Валерка, вообще вредно. Давай сюда хлеб.
Мы еще немного поговорили о евреях. Пан Веки им сочувствовал. Внешне он и сам был похож на еврея, однако слишком хорошо обезопасил себя от подозрений, чтобы действительно им быть. Сознание, сколь мало отделяет его от евреев, а также немного застенчивый и добрый нрав заставляли его не отзываться о них плохо.
В конце ужина пришел Теофиль, пожелал доброго вечера и приятного аппетита и встал у стены около двери. Хозяин пригласил его сесть за стол, но Теофиль, как обычно, отказался. Эта церемония повторялась каждый вечер. Кроме того, Теофиль неизменно изрекал какую-нибудь бесспорную истину относительно погоды. Сейчас он громко сказал:
— У-ух, ну и мороз!
— Я смотрел только что — было восемнадцать градусов, — сказал пан Веки.
— Ночью еще сильнее ударит. Собаки страшно много воды пьют.
— А почему собаки сегодня не спущены? Мне как-то не по себе, — сказала пани Веки.
— А вот тут я ни при чем. Видать, из-за немцев, — ответил Теофиль, глядя на буфет.
— Я велел не спускать на ночь собак: немецкие патрули по округе рыщут. Не дай Бог псы на них бы напали — мне бы не поздоровилось. Спасибо! — Хозяин щелкнул под столом каблуками. Потом встал и вышел, уведя с собой Теофиля.
Мы еще недолго посидели за столом, поговорили с Валерией, которая собирала грязную посуду; потом все семейство Веки встали, а я вернулся в свою комнату. Было тепло, за печкой сохли сосновые лучины и по комнате растекался запах смолы. От печки тепло шло во все стороны. Я присел на корточки с кочергой в руке и заглянул в зольник: там царила жара, какая бывает в июле или в полдень на песчаном пляже. Открыл кочергой верхнюю дверцу: синие язычки огня прыгали по углям, было еще слишком рано закрывать заслонку. Я походил по комнате, проверил, хорошо ли закрыта вторая дверь, которая вела в прихожую, а оттуда прямо в сад. Около окна я остановился и приподнял одеяло; сквозь щели с улицы просачивались струйки ледяного воздуха. В открытых дверях овина мерцал слабый желтый огонек. Над длинной, словно из черного бархата, крышей овина на темно-синем безоблачном небе светили зеленоватые звезды. От колодца доносилось звяканье ведер. Я опустил одеяло, переставил лампу со столика на стул около постели. Потом снял пиджак и ботинки, устроился на кровати и взял книгу Ферреро «Между двумя мирами». Шел девятый час, вечер был спокойный, безопасный, но, как обычно в этом доме, немножко грустный.
Неожиданно раздался стук в дверь, и я услышал:
— Свои, Теофиль!
Я открыл дверь, Теофиль вошел, поставил в угол палку и повесил на нее шапку.
— Садитесь.
— Спасибо. — Теофиль уселся и вынул коробочку с табаком. — Тепло у вас тут, натопили, — добавил он, глядя на печку.
— Да уж, даже слишком.
— Ничего, до утра остынет. Мороз крепчает.
— Снимите куртку.
— М-м, нет, мне скоро уходить. — Теофиль расстегнул куртку и протянул мне коробочку с табаком. Я свернул самокрутку, Теофиль наклонился ко мне с зажигалкой и дал прикурить. — Я хотел вас кое о чем попросить.
— О чем?
— Вы знаете, я пеку хлеб только по понедельникам, так уж у меня заведено. Я хотел, чтобы пан Владислав одолжил мне до понедельника пару буханок.
— Так вы же только что у него были, — удивился я.
— Ну да, но понимаете, не годится мне просить. Вот вы… вы — другое дело.
— Не понял.
Теофиль вместе со стулом пододвинулся ко мне поближе.
— Если вы попросите, вам он не откажет.
Я уставился на него: по его коричневому, иссеченному морщинами лицу ничего нельзя было понять. Надев пиджак, я потянулся под кровать за ботинками.
— А да, и еще два-три кило сала! Я забивать буду только на следующей неделе, тогда и отдам. Я вас здесь подожду, — сказал Теофиль, когда я выходил.
Я заглянул в столовую. Иногда хозяина можно было здесь застать, если он раскладывал пасьянс. Но в столовой было пусто и темно, прикрученный фитиль почти не давал света. Я вышел в коридор и постучался в спальню хозяина. Он стоял посреди длинной узкой комнаты в сапогах и свитере, заложив руки за спину.