На этой вилле у «Сливовишневских» одновременно со мною оказалось и супружество Северяниных — поэт Игорь Северянин с женой-эстонкой. Последней в связи с нашим знакомством я написал стишки, вошедшие в «дивертишки».
Пленительность эстонки —
Глубины, что без дна.
И чувства, что так тонки,
И долгая весна.
Блажен ваш друг, Фелисса.
Мечты? Мечты его сбылися…
И вот я с ними подружился — с Игорем и Фелиссой Северяниными. Супружество это было, можно сказать, птичками певчими, бездомное и нищее. Она его когда-то нежно любила. Не разлюбила и сейчас, но стала презирать. Он запивал. Этого было бы недостаточно, но он давал священные клятвы, что бросит пить, и этих клятв не сдержал. Некоторое время он ничего не пил, то есть абсолютно ничего. Но если он где-нибудь случайно выпивал маленькую рюмку слабого вина, то кончено — наступал период горького запоя.
Презрение ее выразилось как-то и в следующем. У них был сын-подросток, который остался в Эстонии на попечении бабушки, матери Фелиссы. Но она с горечью в голосе сказала о нем:
— Это не мой сын. Это сын Игоря.
— От первого брака? — спросил я.
— Нет, я его родила, но он не мой сын.
Это, конечно, были чувства, «что так тонки», но нормальным людям непонятные. Она думала, что ее сын неизбежно пойдет по стопам отца, и поэтому презирала и того и другого.
А пока что наступил февраль и зацвел миндаль.
Миндальный цвет — венчанье роз со снегом.
Еще зима, когда цветет миндаль,
Но сердце ждет весеннего набега,
Стремясь в разбуженную даль30.
В один из уже довольно теплых февральских дней Сливинский предложил нам — Северяниным и мне — проехаться в столицу Черногории Цетинье. У него был автомобиль, и он собирался туда по своим делам.
Поехали. По дороге, хотя это было вовсе и не по дороге, мы заехали в городок Пераст, находившийся в глубине Боки, то есть Которской бухты. Пераст находился в совершеннейшем запустении. Все дома были завиты плющом, и никто в них не жил. Но центральный дом существовал в качестве некоего музея. В этом доме когда-то была школа для моряков. Петр Великий поместил в нее своих молодых людей, сам приезжал сюда и расписался в книге почетных посетителей.
До этого Пераст был средоточием смелых купцов-мореплавателей, которые с течением времени превратились в морских разбойников, и здесь было их разбойничье гнездо, пока его не ликвидировали.
Мы доехали по берегу залива до крайнего уголка городка, который тоже назывался Котор (или Каттаро, как называют его итальянцы), где стояла очень чтимая католическая церковь. В тот день здесь было просто тепло, а летом стояла потрясающая жара. С этого места дорога начинала подниматься в горы. До перевала, находившегося на высоте тысячи метров, она делала двадцать восемь серпантинов, то есть петель. На этой высоте совершенно замерзший в своем худом пальтишке Игорь Северянин уже сочинил стихи, которые так и назвал — «Двадцать восемь серпантин».
Панорама с каждым серпантином разворачивалась все шире и море высоко захватывало небо. Становилось все холоднее, но Сливинский, хорошо и тепло одетый, не замерзал в открытой машине. Движение становилось положительно опасным. Стало темнеть, луна светила мало, серпантины замерзли, машина начала скользить и могла сорваться. Но ничего, никто не боялся, потому что Сливинский вел машину уверенно и в то же время осторожно. Вскоре начался спуск. Цетинье — некогда самая высокая столица в Европе — все же находится на высоте шестисот метров.
Я забыл рассказать, что на половине подъема Сливинский остановил машину напротив одноэтажного дома, ему знакомого. Мы вошли и увидели, что внутри не было никаких комнат, один большой зал, в центре которого горел костер на земляном полу, вокруг него сидели люди. Наверху не было никакого потолка, только крыша, под которой было облако дыма серо-багрового цвета, излучавшего какое-то тепло. Нас немедленно пригласили к костру, и мы сели на низенькие треножники. На костре варился кофе в маленьких медных стаканчиках с длинными деревянными ручками. Их держали над огнем, пока кофе не вскипал. Тогда предлагали его гостям. Кофе был хорошего сорта. Как бы ни был беден черногорец или серб, он пьет дорогой кофе, который несравнимо лучше той бурды, которую пьют французы.
Мария Дмитриевна Шульгина. Югославия, Шуши. 1930-е
Гостеприимство вообще священно в Черногории, а особенно в отношении русских. Русские могут совершенно свободно идти через эти мрачные скалы, и их никто не тронет. Александр III ежегодно посылал из Одессы большой пароход, груженый мешками с мукой. Это и тогда помнили черногорцы. Но черногорское гостеприимство имеет свои особенности. На ночь расстилается на земляном полу большой ковер, а поверх него такое же одеяло. И там спят все хозяева и все гости. И если ночью какой-нибудь гость позволит что-либо в отношении какой-нибудь девушки или женщины из этого дома, то его не тронут, пока он гость. Когда же он покинет гостеприимный кров, его защищавший, и тем самым перестанет быть гостем, он будет убит.
О черногорцах можно еще сказать, что они своих женщин презирают. Можно встретить на дороге осла, на котором сидит черногорец такой громадный, что ногами достает до земли, а рядом идут жена, дочь, мать и несут поклажу. Если же спросить этих женщин, как же это возможно, они ответят: «Мужчина не должен работать. Если он будет работать, кто же будет нас защищать от врагов?».
В соответствии с этими нравами черногорцы, спустившиеся вниз и ставшие рабочими, работают плохо и очень ленивы.
На моей памяти в югославской скупщине, то есть в парламенте, в Белграде, были бурные дебаты по какому-то вопросу. Они окончились тем, что депутат-черногорец взошел на кафедру, вытащил револьвер и стал стрелять в своих инакомыслящих коллег. Нескольких убил и ранил, остальные разбежались, и скупщина некоторое время не функционировала. Потом ее восстановил король, который сам, как известно, Карагеоргиевич, то есть потомок черногорца Черного Георгия. Другая династия, Обреновичи, которая в XIX веке дважды сменяла Карагеоргиевичей, не была черногорской. В 1903 году гвардия, бывшая в карауле, совершила дворцовый переворот и убила шашками короля Александра Обреновича и его жену королеву Драгу. Но так как Карагеоргиевичи были русской ориентации, то мы их признали и пригрели.
Будущий король Александр воспитывался в Пажеском корпусе в Петербурге. Говорили, что он хотел жениться на одной из дочерей императора Николая II, но девушка не пожелала этого брака. Его сестра, Елена Петровна, вышла замуж за князя императорской крови Иоанна Константиновича, сына великого князя Константина Константиновича. Елена Петровна покровительствовала русским эмигрантам в Югославии.
Когда мы, наконец, добрались до цели нашего путешествия, Цетинье засыпало снегом. По обеим сторонам улиц стояли снежные стены высотою до двух-трех метров. За номер в гостинице запросили сорок динар и за отопление еще столько же. Мы, пролетарии (Северянины и я), ничего не платили, за всех и за все расплачивались вишеньки и сливы.
Переночевав, мы без печали и тени сожаления покинули холодную столицу.
Позже Северянины приезжали в Белград. Там они познакомились с Марией Дмитриевной, и мы подружились семьями, были на их выступлениях в каком-то зале. Фелисса тоже писала стихи на русском языке и читала их с акцентом, но приятно. А Игорь оказался в жизни совершенно непохожим на свои давнишние стихи. Мария Дмитриевна принадлежала к тому поколению русских девочек, которые им увлекались. Им нравилось некоторое нахальство, свойственное стихам Северянина. В подробностях я этого не помню, но в памяти осталась одна строка из его старого стихотворения: «Я повсеместно обэкранен». Уже во времена нашей дружбы я продолжил его:
Он повсеместно обэкранен,
Но обрóнзит свой гранит.
Стал южным Игорь Северянин.
Он иго севера казнит.
Надо сказать, что в это время Игорь уже был в резкой оппозиции к «северу», то есть к советской власти.
Лицо же у него было скорее южное, с темным загаром. Голос? Достаточный для публичных выступлений, но глухой и совершенно «черный» по тембру, так как мне голоса представляются имеющими цвет. Читал он просто и без всякого нахальства. По содержанию стихи были совершенно новые и воспевавшие ушедшую Россию.
Прежние стихи он читал у нас «в подвале кривого Джимми» по просьбе Марии Дмитриевны (так она называла нашу квартиру). Читал с видимым удовольствием, а она в это время вспоминала свои молодые годы, в то время как я изучал пленительность эстонки. Таким образом, квартет был удачным.
Мы не могли предложить гостям ничего, кроме скромного ужина и некоторых развлечений. На письменном столе у меня стояла загадочная фотография. Это был фотографический снимок с рисунка, исполненного пером на манер гравюры. Я ложно объяснял своим гостям, что привез эту фотографию из Рагузы, где в одном из монастырей была эта картина.
На ней, на переднем плане, в очень трудном ракурсе, головой к зрителю, лежала на груди молодая женщина, разметавшая черные волосы по каменным плитам, по всем правилам перспективы уходившим вглубь. А там, в глубине, был вход, зигзагами прорубленный в камне, вход в некую пещеру. По обе стороны этого входа стояли два чудовища. Слева — не то медведь, не то горилла. Справа — на каком-то каменном ящике нечто вроде цербера. Около чудовища-гориллы стояла в белом покрывале совсем юная девушка четырнадцати-пятнадцати лет. Она, казалось, хотела войти в пещеру. Ее видно было со спины и очень мягко вычерчивалась почти детская щека. Она изображала душу. А женщина, лежавшая на полу и которая была постарше, была умершим телом.