Он помолчал, явно наслаждаясь впечатлением, которое произведет, и изрек:
— Бернард!
Такая девушка действительно была в Государственной Думе, но как он об этом узнал? Быть может, я когда-нибудь выболтал? Я побывал с ним еще в других камерах и спрашивал немцев, каким говором говорит этот человек так ясно, раздельно. Они сказали, что у него говор, который немцы называют «отельера», то есть служащего в гостинице, и так же говорят приказчики в магазинах.
Он был очень чувствителен к клопам, которые появились на наше несчастье. И с патетическим отчаянием иногда возвещал:
— Сегодня я убил двух клопов.
Затем клопы размножились в ужасающем количестве. Простыни превратились в шкуры ягуаров от кровавых пятен. Мой рекорд составил семьдесят клопов в одну ночь, а общий итог камеры за сезон исчислялся в тысячах.
Через несколько лет я узнал от людей, прошедших через Лубянку, что там больше клопов нет.
Некоторое время я сидел с молодым офицером, который оказался соседом по Курганам. Меня он тогда не знал, но от своей матери слышал обо мне.
— Я попал в плен, — рассказывал он. — Мы жили под открытым небом. Вокруг был высокий забор, к которому нельзя было подходить — стреляли. Но некоторые все же подходили, чтобы их убили, не будучи больше в силах переносить голод. Голод был ужасающий. Время от времени через забор перебрасывали трупы лошадей. Тогда все, кто мог, бросались к ним и жрали сырое мясо с шерстью. Было и хуже. Ели умерших людей, иногда еще полуживых.
А рядом с нами был лагерь, где содержались английские офицеры. Меня и нескольких других в один истинно прекрасный день перевели к англичанам. Последние не желали убирать лагерь, и поэтому в качестве денщиков им давали русских. Тут мы не голодали. Для нас это был рай. Но через некоторое время нас перебросили обратно питаться дохлыми лошадьми. Однако скоро появился человек, говоривший по-русски совершенно свободно. Всех, кто еще мог стоять, выстроили, и русский сказал: «Вы могли бы улучшить свое положение. Вас отвезут в Варшаву, там вы будете учиться восемь месяцев. Затем вас перебросят в Россию и вы оттуда будете подавать известия». Я сейчас же согласился, думая: «Только перебросьте».
Дальше я учился в Варшаве. Нам читали лекции и, между прочим, учили, как, попавши в Россию, надо себя держать. Надо было тщательно скрывать, где живешь, поэтому, прежде чем войти в свой дом, каждый должен убедиться, что за ним нет слежки. Но как это делать? «Вот, — говорит преподаватель, — я вам прочту из книги “Три столицы”. Прежде чем войти в свой дом, необходимо пройти через какую-нибудь уединенную улицу, на которой видно достаточно далеко, что никого нет. Если вы один, значит, ваш след потеряли, если только за вами следили».
Когда я закончил восьмимесячные курсы в Варшаве, меня перебросили во Львов. И там устроили выпивку. Зачем? Чтобы выучить, как можно много выпить и не опьянеть. Для этого, оказывается, следовало предварительно выпить целый стакан растопленного масла. Это масло, осев на стенках кишок, препятствует алкоголю проникнуть в организм и воздействовать на мозг. Когда я прошел и это испытание, назначен был срок отлета.
Мы летели совершенно темной ночью. На спину одели парашют и поставили над раскрытым люком. Немецкий офицер, смотря на часы, отсчитывал секунды. Затем меня сбросили в зияющую черную пустоту, а за мною второй парашют с вещами и радиоаппаратурой. Парашют раскрылся сам, и я через некоторое время коснулся земли.
Я спросил:
— Все-таки было сотрясение?
— Да, примерно такое же, как если спрыгнуть со второго этажа.
Я освободился от парашюта, на рассвете нашел другой недалеко от своего места приземления и, спрятав их в кустах, пошел искать дорогу. Найдя ее, пришел в какое-то село и первых встречных попросил доставить меня к военному начальству. Там я все объяснил. Меня очень хвалили. В итоге я наладил связь с немцами при помощи своего радиопередатчика и начал сообщать им то, что мне диктовали. Это называется дезинформацией противника. Потом меня отвезли в Харьков, дали кучу денег, и я кутил вовсю. Прошел еще месяц. Меня повезли в Москву и посадили, не предъявив никаких обвинений. И вот я сижу. А сколько мне еще сидеть и увижу ли я когда-нибудь свою мать в Могилянах и ваш дом в Курганах, не знаю.
Через некоторое время после моего приезда на Лубянку меня повели на допрос. Допрашивал подполковник Герасимов из отделения следователей для особо важных дел. Он начал:
— Ну что, Шульгин, вы как могильная плита, вас не согнешь.
— Для чего же гнуть?
Он не ответил. Помолчал. Потом продолжал:
— Расскажите, кем и чем вы были? Вы дворянин?
— Да.
— Образование?
— Юридический факультет.
— Значит, высшее. Профессия?
— Профессии, собственно, нет. Занимался литературой.
— Служили?
— Прапорщик запаса полевых инженерных войск. На войне служил в пехоте. Был ранен. Перешел в Красный Крест.
— Ордена?
— Никаких не имею.
— На гражданской службе были?
— Не был. Но десять лет был членом Государственной Думы и гласным в земстве.
— Еще чем были?
— Почетным мировым судьею.
— Все?
— Кажется, все.
Он встал:
— Нет, не все. Самого главного вы не сказали.
— Чего именно?
— Па-а-ме-щи-ком вы были, Шульгин!
— Да, был.
Когда он в другой раз настаивал на зловредности моей, так как я был помещиком, я ответил:
— Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Бунин и прочая так называемая дворянская литература — все были помещиками.
Затем он стал расспрашивать меня, где я жил в Ленинграде. Я перечислил многочисленные квартиры, какие только мог вспомнить на разных улицах.
— А последняя?
— Последняя была на Большой Монетной, дом 22, во втором дворе, на пятом этаже, квартира номер 29. Тогда квартиры были чрезвычайно дороги, и у меня была маленькая квартира, не отвечавшая моему положению.
— Маленькая? А где же была та, несомненно, большая квартира, где вы купали балерин в шампанском?
Я рассмеялся. Но он сделал серьезное лицо.
Такие случаи бывали. Этим занимались богатые купцы, перед этим выбросив рояль с пятого этажа в окошко. Но следователь подполковник Герасимов в такие тонкости не входил. Купцы, дворяне, члены Государственной Думы, гласные и мировые судьи — все одно, дворяне.
Он долго меня допрашивал. Я говорил все, мне нечего было скрывать. Эти допросы совершались по ночам, приблизительно с одиннадцати вечера и до рассвета. Часа в три утра следователю приносили что-нибудь поужинать (или, может быть, позавтракать). Обычно чай, хлеб, колбасу. Я сильно голодал в то время. Поэтому жадно смотрел на поднос. Однажды он оставил на нем кусок хлеба. Я попросил разрешения съесть его. Он разрешил и потом спросил:
— Вы очень голодаете?
— Очень.
— Вы вот что сделайте. Напишите полковнику Судакову — он стоит во главе нашего отдела — заявление, что голод мешает вам вспоминать, и это вредит следствию.
Я написал. Через месяц Герасимов спросил меня, дают ли мне добавку к пище. Я ответил:
— Нет.
— Странно.
Как бы там ни было, но прибавки я не получил.
Однажды Герасимов сказал мне:
— Вас хотят увидеть министры. Пойдемте.
Захватив еще какого-то офицера, мы пришли в большой и роскошный зал с атласной мебелью и картинами в тяжелых золотых рамах. За столом, крытым красной скатертью, сидело множество незнакомых мне лиц. Кто из них были министры, я не знал.
Я подошел к столу и, сделав общий поклон, сказал по-солдатски:
— Здравия желаем.
Один из них сказал:
— Мы желали бы кое-что узнать от вас. Что вы знаете о внутренней линии?
— Весьма мало.
— Как это может быть? Вы ведь были близки к командованию?
— Иногда.
— Объясните.
Я начал:
— Объяснить это не так просто. Вы, в СССР, являетесь хорошо сконструированной и отлаженной машиной, где одна кнопка управляет другими. Я же не был кнопкой. И исполнял свои обязанности как член Государственной Думы, а в отношении власти — я не был с нею связан и работал, как говорится, по вольности дворянской. То же самое было и в эмиграции. Я был близок к Врангелю, но знал то, что меня интересовало. До внутренней линии мне не было никакого дела. Вот и все.
Спрашивавший меня как-то недовольно поморщился и сказал:
— Хорошо, мы поговорим попозже.
Меня увели. Дорогою Герасимов мне сказал:
— Нельзя так разговаривать с министром.
— А что же мне, врать прикажете?
Через некоторое время, примерно через час, меня опять позвали. Неизвестный, который, очевидно, был министром, начал:
— Вы лично принимали отречение у Николая II?
— Да, совместно с Гучковым.
— Расскажите, как это было.
Я рассказал все, что можно было прочесть в книге «Дни». Вся группа, сидевшая за столом, слушала меня крайне внимательно. Когда я кончил, предполагаемый министр поблагодарил меня и отпустил. Герасимов меня похвалил:
— Вот сейчас вы отлично говорили.
Наконец с Герасимовым было покончено. Я думал, что с допросами уже покончено вообще, и тихо радовался. Не будет больше бессонных ночей. Но не тут-то было. Через несколько дней в одиннадцать часов вечера невыносимо заскрежетал замок и открылась дверь.
— Шульгин, на допрос.
Повели, как обычно. Обычно — это значит со всякими «кунсткамерами». Огромное здание на Лубянке внутри разделено на две половины. В одной половине сидят, в другой допрашивают. Переход из одной части в другую совершается с формальностями. Одна часть выписывает, другая вписывает. При этом сделано нечто вроде турникета, и женский голос спрашивает:
— Имя, отчество, фамилия.
Турникет поворачивается, и другая женщина тоже спрашивает:
— Имя, отчество, фамилия.