Тени, которые проходят — страница 110 из 168

Он помолчал, явно наслаждаясь впечатлением, которое произведет, и изрек:

— Бернард!

Такая девушка действительно была в Государственной Думе, но как он об этом узнал? Быть может, я когда-нибудь выболтал? Я побывал с ним еще в других камерах и спрашивал немцев, каким говором говорит этот человек так ясно, раздельно. Они сказали, что у него говор, который немцы называют «отельера», то есть служащего в гостинице, и так же говорят приказчики в магазинах.

Он был очень чувствителен к клопам, которые появились на наше несчастье. И с патетическим отчаянием иногда возвещал:

— Сегодня я убил двух клопов.

Затем клопы размножились в ужасающем количестве. Простыни превратились в шкуры ягуаров от кровавых пятен. Мой рекорд составил семьдесят клопов в одну ночь, а общий итог камеры за сезон исчислялся в тысячах.

Через несколько лет я узнал от людей, прошедших через Лубянку, что там больше клопов нет.

* * *

Некоторое время я сидел с молодым офицером, который оказался соседом по Курганам. Меня он тогда не знал, но от своей матери слышал обо мне.

— Я попал в плен, — рассказывал он. — Мы жили под открытым небом. Вокруг был высокий забор, к которому нельзя было подходить — стреляли. Но некоторые все же подходили, чтобы их убили, не будучи больше в силах переносить голод. Голод был ужасающий. Время от времени через забор перебрасывали трупы лошадей. Тогда все, кто мог, бросались к ним и жрали сырое мясо с шерстью. Было и хуже. Ели умерших людей, иногда еще полуживых.

А рядом с нами был лагерь, где содержались английские офицеры. Меня и нескольких других в один истинно прекрасный день перевели к англичанам. Последние не желали убирать лагерь, и поэтому в качестве денщиков им давали русских. Тут мы не голодали. Для нас это был рай. Но через некоторое время нас перебросили обратно питаться дохлыми лошадьми. Однако скоро появился человек, говоривший по-русски совершенно свободно. Всех, кто еще мог стоять, выстроили, и русский сказал: «Вы могли бы улучшить свое положение. Вас отвезут в Варшаву, там вы будете учиться восемь месяцев. Затем вас перебросят в Россию и вы оттуда будете подавать известия». Я сейчас же согласился, думая: «Только перебросьте».

Дальше я учился в Варшаве. Нам читали лекции и, между прочим, учили, как, попавши в Россию, надо себя держать. Надо было тщательно скрывать, где живешь, поэтому, прежде чем войти в свой дом, каждый должен убедиться, что за ним нет слежки. Но как это делать? «Вот, — говорит преподаватель, — я вам прочту из книги “Три столицы”. Прежде чем войти в свой дом, необходимо пройти через какую-нибудь уединенную улицу, на которой видно достаточно далеко, что никого нет. Если вы один, значит, ваш след потеряли, если только за вами следили».

Когда я закончил восьмимесячные курсы в Варшаве, меня перебросили во Львов. И там устроили выпивку. Зачем? Чтобы выучить, как можно много выпить и не опьянеть. Для этого, оказывается, следовало предварительно выпить целый стакан растопленного масла. Это масло, осев на стенках кишок, препятствует алкоголю проникнуть в организм и воздействовать на мозг. Когда я прошел и это испытание, назначен был срок отлета.

Мы летели совершенно темной ночью. На спину одели парашют и поставили над раскрытым люком. Немецкий офицер, смотря на часы, отсчитывал секунды. Затем меня сбросили в зияющую черную пустоту, а за мною второй парашют с вещами и радиоаппаратурой. Парашют раскрылся сам, и я через некоторое время коснулся земли.

Я спросил:

— Все-таки было сотрясение?

— Да, примерно такое же, как если спрыгнуть со второго этажа.

Я освободился от парашюта, на рассвете нашел другой недалеко от своего места приземления и, спрятав их в кустах, пошел искать дорогу. Найдя ее, пришел в какое-то село и первых встречных попросил доставить меня к военному начальству. Там я все объяснил. Меня очень хвалили. В итоге я наладил связь с немцами при помощи своего радиопередатчика и начал сообщать им то, что мне диктовали. Это называется дезинформацией противника. Потом меня отвезли в Харьков, дали кучу денег, и я кутил вовсю. Прошел еще месяц. Меня повезли в Москву и посадили, не предъявив никаких обвинений. И вот я сижу. А сколько мне еще сидеть и увижу ли я когда-нибудь свою мать в Могилянах и ваш дом в Курганах, не знаю.

* * *

Через некоторое время после моего приезда на Лубянку меня повели на допрос. Допрашивал подполковник Герасимов из отделения следователей для особо важных дел. Он начал:

— Ну что, Шульгин, вы как могильная плита, вас не согнешь.

— Для чего же гнуть?

Он не ответил. Помолчал. Потом продолжал:

— Расскажите, кем и чем вы были? Вы дворянин?

— Да.

— Образование?

— Юридический факультет.

— Значит, высшее. Профессия?

— Профессии, собственно, нет. Занимался литературой.

— Служили?

— Прапорщик запаса полевых инженерных войск. На войне служил в пехоте. Был ранен. Перешел в Красный Крест.

— Ордена?

— Никаких не имею.

— На гражданской службе были?

— Не был. Но десять лет был членом Государственной Думы и гласным в земстве.

— Еще чем были?

— Почетным мировым судьею.

— Все?

— Кажется, все.

Он встал:

— Нет, не все. Самого главного вы не сказали.

— Чего именно?

— Па-а-ме-щи-ком вы были, Шульгин!

— Да, был.

Когда он в другой раз настаивал на зловредности моей, так как я был помещиком, я ответил:

— Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Бунин и прочая так называемая дворянская литература — все были помещиками.

* * *

Затем он стал расспрашивать меня, где я жил в Ленинграде. Я перечислил многочисленные квартиры, какие только мог вспомнить на разных улицах.

— А последняя?

— Последняя была на Большой Монетной, дом 22, во втором дворе, на пятом этаже, квартира номер 29. Тогда квартиры были чрезвычайно дороги, и у меня была маленькая квартира, не отвечавшая моему положению.

— Маленькая? А где же была та, несомненно, большая квартира, где вы купали балерин в шампанском?

Я рассмеялся. Но он сделал серьезное лицо.

Такие случаи бывали. Этим занимались богатые купцы, перед этим выбросив рояль с пятого этажа в окошко. Но следователь подполковник Герасимов в такие тонкости не входил. Купцы, дворяне, члены Государственной Думы, гласные и мировые судьи — все одно, дворяне.

* * *

Он долго меня допрашивал. Я говорил все, мне нечего было скрывать. Эти допросы совершались по ночам, приблизительно с одиннадцати вечера и до рассвета. Часа в три утра следователю приносили что-нибудь поужинать (или, может быть, позавтракать). Обычно чай, хлеб, колбасу. Я сильно голодал в то время. Поэтому жадно смотрел на поднос. Однажды он оставил на нем кусок хлеба. Я попросил разрешения съесть его. Он разрешил и потом спросил:

— Вы очень голодаете?

— Очень.

— Вы вот что сделайте. Напишите полковнику Судакову — он стоит во главе нашего отдела — заявление, что голод мешает вам вспоминать, и это вредит следствию.

Я написал. Через месяц Герасимов спросил меня, дают ли мне добавку к пище. Я ответил:

— Нет.

— Странно.

Как бы там ни было, но прибавки я не получил.

* * *

Однажды Герасимов сказал мне:

— Вас хотят увидеть министры. Пойдемте.

Захватив еще какого-то офицера, мы пришли в большой и роскошный зал с атласной мебелью и картинами в тяжелых золотых рамах. За столом, крытым красной скатертью, сидело множество незнакомых мне лиц. Кто из них были министры, я не знал.

Я подошел к столу и, сделав общий поклон, сказал по-солдатски:

— Здравия желаем.

Один из них сказал:

— Мы желали бы кое-что узнать от вас. Что вы знаете о внутренней линии?

— Весьма мало.

— Как это может быть? Вы ведь были близки к командованию?

— Иногда.

— Объясните.

Я начал:

— Объяснить это не так просто. Вы, в СССР, являетесь хорошо сконструированной и отлаженной машиной, где одна кнопка управляет другими. Я же не был кнопкой. И исполнял свои обязанности как член Государственной Думы, а в отношении власти — я не был с нею связан и работал, как говорится, по вольности дворянской. То же самое было и в эмиграции. Я был близок к Врангелю, но знал то, что меня интересовало. До внутренней линии мне не было никакого дела. Вот и все.

Спрашивавший меня как-то недовольно поморщился и сказал:

— Хорошо, мы поговорим попозже.

Меня увели. Дорогою Герасимов мне сказал:

— Нельзя так разговаривать с министром.

— А что же мне, врать прикажете?

Через некоторое время, примерно через час, меня опять позвали. Неизвестный, который, очевидно, был министром, начал:

— Вы лично принимали отречение у Николая II?

— Да, совместно с Гучковым.

— Расскажите, как это было.

Я рассказал все, что можно было прочесть в книге «Дни». Вся группа, сидевшая за столом, слушала меня крайне внимательно. Когда я кончил, предполагаемый министр поблагодарил меня и отпустил. Герасимов меня похвалил:

— Вот сейчас вы отлично говорили.

* * *

Наконец с Герасимовым было покончено. Я думал, что с допросами уже покончено вообще, и тихо радовался. Не будет больше бессонных ночей. Но не тут-то было. Через несколько дней в одиннадцать часов вечера невыносимо заскрежетал замок и открылась дверь.

— Шульгин, на допрос.

Повели, как обычно. Обычно — это значит со всякими «кунсткамерами». Огромное здание на Лубянке внутри разделено на две половины. В одной половине сидят, в другой допрашивают. Переход из одной части в другую совершается с формальностями. Одна часть выписывает, другая вписывает. При этом сделано нечто вроде турникета, и женский голос спрашивает:

— Имя, отчество, фамилия.

Турникет поворачивается, и другая женщина тоже спрашивает:

— Имя, отчество, фамилия.