Тени, которые проходят — страница 17 из 168

* * *

Был ли он неудачником в действительности? Пожалуй, что был. Была какая-то барышня (фамилию вспомнить не могу, хотя ломаю голову), которую я никогда не видел. Но надо думать, что он питал к ней какое-то серьезное чувство, потому что оставил ей по духовному завещанию значительную сумму, которую она, конечно, не получила, так как произошла революция.

Женился же он на Марии, дочери значительного киевского торговца оптикой (у него на Крещатике был магазин оптических предметов). Они плохо ладили, хотя имели двух сыновей. Когда началась революция, затем Гражданская война, мальчики страшно голодали и умерли в двадцать пятом или двадцать шестом году от последствий этой голодовки.

Мне удалось в двадцать пятом году передать Марии значительную сумму денег. Когда я «тайно» путешествовал по Советской России в том году, мне удалось узнать, что Катя, родная сестра Марии, жила под Москвою. Я вызвал ее на свидание. И хотя мы никогда не виделись, каким-то образом, уже не помню каким, опознали друг друга, и я передал ей для Марии восемьсот рублей. Впоследствии Мария написала мне: «Я сильно Вам благодарна за то, что Вы облегчили последние месяцы жизни мальчиков. Но было уже слишком поздно». Что стало в дальнейшем с Марией, я не знаю.

А Катину фамилию я запомнил, она была, по-моему, Филоневич, по мужу. Когда по поводу моей статьи (обращение к канцлеру Аденауэру) приехал ко мне во Владимир в шестидесятых годах — я уже тогда жил в квартире на улице Фейгина — корреспондент газеты «Известия», то фамилия его была Филоневич. Он поместил интервью со мною и мою фотографию.

Дмитрий Иванович Пихно подарил Павлу в Волынской губернии, на Полесье, имение в Кошовке, на речке Стоходе, и часть в Курганах. Ничем определенным он не занимался.

Затем он сблизился со своей кузиной Людей Щегельской. Она была красивой девушкой, училась и кончила гимназию. Причиной ее самоубийства была ревность, ревность совершенно необоснованная. И вот, после очередного бурного объяснения Людя заперлась в ванной, затем послышался выстрел. Брат вырвал крючок и ворвался в ванную комнату. Она прострелила грудь, была еще жива и смеясь говорила: «Теперь я буду с дырочкой».

Хирургическая больница была рядом, но все ж таки, пока ее туда доставили, вытекло много крови, и она умерла во время операции. Я тогда был один на своей специальной квартире на Кузнечной улице и играл на рояле какое-то танго. Вдруг раздался протяжный и потому тревожный звонок. Бросился отворять дверь. Вижу — брат, рыдающий и кричащий: «Под ножом, под ножом умерла!»

Это случилось в январе четырнадцатого года. Ее похоронили, а на следующий день, двадцатого января, меня судили. Я всю ночь не спал из-за этого происшествия и поэтому был совершенно не в форме на суде.

Потом целый месяц жил у брата, после меня у него поселился Юрий Владимирович Ревякин, который, как и я, старался его утешить. Он, между прочим, устраивал спиритические сеансы. Они садились вдвоем за стол в абсолютной темноте, на столе раскладывали лист бумаги и карандаш. Было слышно, как бумага шуршала под карандашом. Во время первого сеанса, когда шуршание прекратилось и зажгли свет, они увидели, что лист был исписан карандашом, но ничего нельзя было понять. Юрий Владимирович то ли знал, то ли догадался, но пояснил, что это зеркальное письмо и его необходимо читать в зеркале. Действительно, когда стали читать письмо в зеркале, то обнаружилось, что почерк был Люди, в этом не было сомнения. Она писала, чтобы ее похоронили в Кошовке и совсем так, как похоронили Дмитрия Ивановича Пихно в Агатовке. Это сообщение из потустороннего мира действительно очень утешило Павла Дмитриевича.

Когда наступила весна, он уехал в Кошовку, приготовил там склеп точно такой же, как в Агатовке (последний сохранился до сих пор) и затем развел там цветник. Как моя четверка коней везла гроб Дмитрия Ивановича от станции Могиляны до Агатовки, так точно моя же четверка с тем же кучером Андреем и в том же экипаже везла гроб Люди со станции железной дороги в Кошовку. И там ее похоронили.

Эти похороны были как раз перед Первой войной. Когда похороны закончились, я сказал Андрею взять вагон, чтобы не гонять лошадей за сто верст, и по железной дороге ехать в Курганы. Он пытался выполнить мое поручение, но начальник станции не дал ему вагона. Андрей спросил у жидов, которые всегда все знают, почему ему отказали. Те ответили: «Мобилизация». И четверка пошла по дороге.

Я уехал в Киев и убедился в пути в правильности латинской поговорки: «Inter arma tacent leges»[23]. Ехал спокойно, но на рассвете в Здолбуново стали ломиться в купе. Открыл дверь и спросил: «Что вам угодно?». В ответ услышал вопль женщин, переполнивших коридор вагона: «Место нам угодно!». И они ворвались с кучей чемоданов, узлов и даже клеток с канарейками. Оказалось, что они жены и дети местных офицеров и чиновников, что им приказано уезжать ввиду близости неприятеля. А на места в моем купе они не имели никакого права, так как я заплатил за все купе.

* * *

Во время войны Павел Дмитриевич не попал на фронт, так как он не был военнообязанным и воинскую повинность не отбывал по слабости здоровья. Он жил в Киеве и, насколько было возможно, следил за имениями в Кошовке и в Курганах. Изредка, когда была оказия, поддерживал со мною переписку. Вспоминаю, что, когда во время Гражданской войны я вместе с Энно жил в Одессе в гостинице «Лондон», он туда пробился из Киева под фальшивым паспортом. Затем, когда мы на пароходе ушли из Одессы в Анапу, то и он был с нами.

* * *

Не помню, где и при каких обстоятельствах он занимался изданием книжки, составленной еще в Одессе подготовительной комиссией по национальным делам, в которой я председательствовал. И не помню, как он очутился опять в Киеве. Но помню хорошо, что, когда наступил окончательный исход из Киева, я отправил его вместе с другими в Одессу. О его дальнейшей судьбе я написал в своих воспоминаниях о Гражданской войне («1917–1919»).

* * *

Павел Дмитриевич не занимался политикой и не писал статей в «Киевлянине». Но иногда писал и печатал в газете кое-какие стихотворения. Затем он издал в Киеве книжку своих стихов под названием «Прелюдия творчества», там был и его портрет.

Он написал и издал один романс, посвященный некой Нелютке. Быть может, это была та, которую он не забыл в своем завещании. Романс этот характерен для Павла Дмитриевича: рифмы без выкрутасов, но красивые, и музыка, которую он написал тоже сам, мелодичная. В память о нем я хочу привести слова этого романса.

Я стоял в полумраке аллеи

И глядел, погруженный в мечты,

Как на мрамор прелестной Психеи

Упадали латаний листы.

А фонтан серебристою зыбкой

На груди ее нежно играл,

И Психею с невинной улыбкой

Месяц бледный лучом обнимал.

И услышал я голос Психеи,

Иль струя залилась серебром:

«Что ты ищешь во мраке аллеи

И тоскуешь, и плачешь о чем?»

Я ищу средь пустыни безбрежной,

Где прекрасны одни лишь мечты,

Образ девушки чистой и нежной

И такой же прекрасной, как ты.

* * *

Дмитрий Дмитриевич Пихно был младше меня на пять лет. Он родился в 1883 году, двадцать девятого июля по старому стилю. Я помню этот день, он был солнечный. Я вышел на черную лестницу и там увидел незнакомую хохлушку с метлою в руках. Она мне сказала: «А у вас, панычику, братик родился». Это и был маленький Митя. А мама умерла от туберкулеза восьмого октября по старому стилю того же восемьдесят третьего года в Ментоне, во Франции. Поэтому говорили, что этот ребенок обречен, что он непременно скоро умрет от чахотки. Но ошиблись.

* * *

Когда я жил в Сремских Карловцах в эмиграции, то часто посещал «патриаршийскую башту», то есть парк-сад, принадлежавший в былое время сербскому патриарху. Там я высмотрел одно замечательное дерево. Кто-то когда-то задумал его срубить, но дорубил только до половины и бросил. Дерево находилось в опасности. Первая же сильная буря могла его сломать, но оно напрягло все силы, и то место, что было надрублено, окружило спасательным поясом из древесины, такой же твердой, какой бывают корни. Теперь буря могла сломать дерево где угодно, но только не в месте пояса.

Так, по-видимому, случилось и с Митей. Находясь в опасности заболеть туберкулезом, организм бросил все силы на этот фронт. Поэтому он умер не от чахотки.

* * *

Подтверждение этому я получил от некоего петербургского врача Акацатова. Обследовав меня, он сказал, что моя мать умерла от туберкулеза, да и отец, по-видимому, тоже. И спросил меня: «Не чувствуете ли вы каждый третий или четвертый день необъяснимой слабости?». — «Чувствую». «Так вот, — пояснил он, — это происходит потому, что до сих пор ваш организм борется с туберкулезом. Он его побеждает, но по временам чувствуете вы слабость по этой причине».

* * *

Дмитрий Дмитриевич в детском возрасте болел скарлатиной, отчего стал немного глуховат. В раннем детстве был очень раздражительным ребенком и царапал ногтями свою няньку Параску (Прасковию). А эта дура поощряла мальчишку: «Чарапай мене, чарапай».

В петербургском доме, где мы жили когда-то, был старичок швейцар. И когда Митю проносили мимо него, он очень волновался и что-то кричал. Добродушный швейцар говорил: «Да-a, старичок, старичок». Но мальчик продолжал сердиться. Потом, наконец, разобрали, что он говорит не «старичок», а «старый черт». Так что, по-видимому, ребенок был злой. Правда, это совсем прошло впоследствии и злости у Дмитрия Дмитриевича никакой не было, а наоборот, скорее было добродушие. Но он долго говорил плохо. Например, все вещи он называл «цаца», а свою ручку — «цаца вава», потому что запомнил, что эта рука у него долго болела («вава» значило «больно»). Отца он называл «папа фой», что значило «папа большой». А молоденькую гувернантку называл «папа май», то есть «маленький папа». Впоследствии заговорил, как и все, очень правильно и свободно, догнав своих сверстников.