Однозвучно гремит колокольчик
И дорога пылится слегка,
И далеко по ровному полю
Заливается песнь ямщика…
Меня вдохновляло то, что цыгане аккомпанировали так, будто они всегда знали эту песню. Во втором куплете:
Сколько чувства в той песне унылой,
Сколько грусти в напеве одном,
Что в груди моей хладной, остылой
Загорелося сердце огнем… —
я понял, что взял их сердца. Черные алмазы горели четырнадцатью лучами, а выражение лиц у частокола сказало мне много.
Словом, когда я кончил, частокол застучал по гитарам в знак одобрения, цыганки что-то кричали и Филипп тоже, а Дуся бросилась мне на колени и, не стесняясь ничего и никого, обнимала меня и целовала своими эфиопскими губами. И, отрываясь «от уст моих», кричала:
— Ты наш! В тебе кровь цыганская!
А я ей ответил по-цыгански:
— Ту наджинэс сомэ-такэ поракирава…[26]
Дуся, прекратив целование, закричала:
— Откуда знаешь?! Цыганка научила?
Я не ответил ей, а продолжал по-цыгански:
— А мэ такэ сэрсо сэу муссэу.
Этого она не поняла. Я знал, что она и не поймет. Цыганка, что меня научила этим словам, сказала о первой фразе, что ее поймут все цыгане. Вторая же была на таком старом наречии, который уже немногие понимали. Она означала: «А я тебя, милый друг, крепко, сильно люблю».
В это время вошел официант и, подойдя ко мне, сказал:
— Ваше сиятельство к телефону просят.
Я вырвался из объятий Дуси, вынул из кармана бумажник и передал его Филиппу, шепнув ему:
— Расплачивайся. Из редакции звонят. Что-то случилось.
Я спустился в зал и прошел к телефону. Внизу было шумно и чадно.
— Что случилось?
— Телеграмма, — ответила трубка и затем зачастила взволнованно. — В Сараево, в Австрии, убит наследник австрийского престола Франц-Фердинанд. Что делать?
— Выбросьте передовую и оставьте пустое место. Я еду.
Судьба, конечно, затейница. И вот она затеяла показать мне жизнь, уходящую навсегда. Я говорю о цыганах. Мы с Эфемом подружились с табором и стали к ним ездить. Но не в театр, а в их номера при нем, где они жили. В общем, все цыганки слушались Нюру, кроме, конечно, Дуси, которая иногда бунтовала.
Однажды мы пришли днем, к чаю, который был сервирован. И даже какому-то человечку, незнакомому нам, который скромно сидел в углу, тоже подали чашку. Это происходило в номере у Нюры. Я спросил тихонько Дусю:
— Кто такой?
Она назвала какую-то княжескую фамилию.
— Что он тут делает? — удивился я.
— Ничего не делает. Ему просто некуда пойти.
Я вспомнил Достоевского: «Человеку надо, чтобы ему было куда пойти». Потом Дуся задумчиво прибавила:
— Такие всегда при нас бывают.
— Какие? — не понял я.
— Богатый был, все на цыганок истратил, а свои его уже к себе не пускают в свой круг. Вот он к нам и приходит, знает, что мы его всегда примем. Он вроде как в таборе.
Помолчав, она сказала, недовольно морщась:
— Что-то голова болит.
Пошла и легла на заправленную кровать, стоявшую недалеко от столика, за которым Нюра пила чай. Дусе тоже поставили стакан чаю на ночной столик. Филипп примостился где-то около князька, остальные цыганки кто где.
Нюра заговорила с Дусей по-цыгански. О чем, мы с Эфемом не поняли. Дуся что-то резко ей ответила, очень недовольно и очень низким голосом. Разговор продолжался, причем Нюра все повышала голос, а Дуся понижала. Она лежала на спине, потом, вдруг, перевернулась, легла на живот, обхватив обеими руками подушку. «Надвигалась гроза, по ланитам твоим покатилась слеза…». Действительно покатилась. Но вслед за этим Дуся вскочила так резко, что косички взметнулись кверху и голос тоже. И вместо подземного баса она запищала как кошка. Филипп не выдержал, захлебнулся чаем и стал неудержимо хохотать. В довершение всего она схватила стакан и запустила его в Нюру. Это делал только Пуришкевич в Государственной Думе, правда, бросал он стакан не с чаем, а с водой, и не в Нюру, а в Милюкова.
Филипп дошел до предела. Стакан не попал в Нюру, но чай забрызгал ее шелковый платок. Она посмотрела на меня и сказала:
— Вы видели?
— Видел. Хороша!
Дуся же, обняв подушку, рыдала, трясясь всем телом. Нюра добавила:
— Не все цыганки такие.
Я подошел к Дусе и сказал:
— Пойдем гулять.
Она вскочила и убежала. Через несколько минут явилась барышня в темно-синем костюме покроя таёр, то есть вроде мужского, в темной соломенной шляпе. Вид у нее был совершенно приличный и с ней не стыдно было выйти на Николаевскую, самую шикарную улицу города.
Когда мы вышли, я спросил участливо:
— Что случилось?
Она прошла несколько шагов, не отвечая. Потом остановилась у магазина. Мы оба отражались в стекле витрины. Никак нельзя было сказать про нее, что она цыганка, настолько элегантны были как ее одежда, так и манеры. Рассматривая себя, она спросила:
— Ты шибко богатый?
— Нет. Я не бедный, но и не так уж очень богат.
— Я так и думала, — заключила Дуся.
Мы стояли перед магазином женских нарядов и материй.
— Зайдем, — предложил я и, пропуская ее вперед, добавил, — я хочу купить тебе что-нибудь на платье.
Зашли. В магазине никого не было. Продавщица, француженка с хищными глазами, стала подсовывать Дусе красивые, шикарные, очень дорогие ткани. Но она все это браковала и выбрала, наконец, материал хороший, добротный и умеренно дорогой. Я заплатил и сказал, что придем позже. Мы вышли и в тени навеса стали есть мороженое. И тут Дуся спокойно стала мне рассказывать:
— Нюра и все они меня спрашивали, почему ты мне ничего не даришь. Потому что цыганка что? Цыганку надо слушать и дарить. Но я же не пою. И я тебе что? Разве ты меня любишь? А они другое думают.
Она помолчала немного, затем продолжала, как бы размышляя вслух:
— Нас в Москве все знают. А тут они думают, что цыганка — это значит шансонетка. Так я тебе и поеду в отдельный кабинет. Ну, если цыганка полюбит, то тогда другое дело. Тогда не только в кабинет, а из табора уйдет. И будет с тобою жить как жена. Но только недолго, год, ну, два. А потом заскучает по табору, вернется в него, и никто ей ничего не скажет. У нас так.
Помолчала опять, давая мне время осмыслить все сказанное.
— Но я же знаю, какой ты. Ты б меня одарил, если б мог. Но я не хочу, чтобы ты думал, будто я из-за подарков. Ничего мне не надо. Но вот они пристают. Так для них надо что-нибудь. Только небогатое — ведь их ничем не удивишь, все видели. А только, вот, что-нибудь на память. Каждой ты что-нибудь подари. Я тебе скажу, что надо, сама выберу. Мне же еще подари гитару. Гитар много есть у нас, но у всех гриф широкий, а у меня рука узкая. Так ты мне гитару подари женскую…
Мы поехали в музыкальный магазин Индржижка, где меня хорошо знали. И она выбрала такую гитару, какую хотела. Потом пошли по разным магазинам выбирать вещицы другим цыганкам. То, что она выбрала, обнаружило у нее хороший вкус и знания. Нюре сумочку подороже, но чрезвычайно тонкой работы. Остальным кому духи, кому застежку фасонную… Словом, все остались довольные, и этот инцидент был исчерпан.
Мне же Дуся нравилась все больше. Ну что я ей! А она позаботилась, чтобы и устроить меня прилично в таборе, и не разорить меня. Принимая во внимание то, что она была совсем молоденькая, это было даже удивительно.
С тем большим удовольствием мы с Эфемом исполнили просьбу Дуси и «хорошенькой» поехать вчетвером «в леса и луга», то есть за город. Им это доставило огромное удовольствие, но мне, наверное, еще большее. Просто наслаждение было наблюдать и слушать, как они восхищались каждым полевым цветком и листком в лесу.
Мы проблуждали целый день. То садились в экипаж, то он ехал за нами. Пили молоко с черным хлебом у какой-то старушки, где-то пили чай. Словом, вернулись цыганки с глазами, блестящими больше, чем всегда. А Эфем и я — возрожденные.
Я опять писал передовые. Мировые события всё чернели. По-видимому, мы шли к войне. Никто еще не понимал, что это были последние мирные дни старого мира.
В. В. Шульгин. 1910
Изредка отрываясь от телеграмм и передовых, мы заканчивали наш «роман» с табором. Дуся была печальна, и я знал, почему. По-видимому, она меня полюбила, как может полюбить цыганка, хотела уйти из табора и поселиться у меня. Но это у нее не выходило. Этого я не мог сделать, так как другие привязанности держали меня крепко.
Однако Дуся попросила меня проехать вдвоем на моторной лодке по Днепру. Лодочник, мой старый приятель, дал мне самодельную, но очень удобную моторку и сына, мальчика лет семнадцати, в качестве моториста. С внешней стороны все было чудно: и Днепр, и пески, и острова, и мальчик, который держался очень скромно. Но не было одного, не случилось того, чего так хотела Дуся.
Мы возвращались при закате солнца. Мотор твердо держал свою ноту. Тонкослухая цыганка взяла ее за квинту и запела тихонько и очень печально:
Ай-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэээ
Ай-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэээ
Задумал ту жениться,
Не стоило любить.
Она знала, что я женат. Знала и кое-что другое, но все же ей жалко было расставаться с мечтой. Поэтому она была печальна. Однако сказала, что они скоро должны уехать в Москву, и Нюра и все цыганки хотят посетить меня на моей квартире. Они знали, что на Кузнечной, недалеко от моего дома, у меня есть отдельная квартира, в которой я иногда жил один.
Приехали в двух экипажах. Швейцар совершенно спокойно, как будто этому так и надлежало быть, два раза поднимал их в лифте. Цыганки были в восторге.
Мы знали с Эфемом об их требовании, чтобы совсем не было шампанского, а был только чай. К чаю мы приготовили закуску, пирожные. Был у меня самовар, но ни Эфем, ни я ставить его не умели. Они рассыпались по квартире, настругали распалки, нашли угля и поставили самовар на балконе.