Тени, которые проходят — страница 35 из 168

* * *

Куда, не знаю. Однако мстительный Троцкий не забыл его. Хотя он и ушел в подполье, его разыскали и расстреляли. И его братьев тоже.

* * *

И вот, это уже было не в семнадцатом году, а в конце восемнадцатого, словом, «Киевлянин» опять выходил. Подсчитывая, кто за это время погиб, Савенко рассказал в «Киевлянине» о гибели Хрусталева-Носаря.

* * *

О судьбе же самого Анатолия Ивановича будет рассказано позже.

* * *

Несколько слов об экономическом положении в Киеве летом 1917 г. Все относительно, и потому я буду говорить о Киеве, сравнивая его с Петроградом.

В столице я голодал. Голодал уже в шестнадцатом году. Исчезли мука, сахар, варенье. В семнадцатом году стало хуже. Как известно, Февральская революция произошла тогда, когда три дня не было хлеба совсем. Мятеж начался в очередях. Послали казаков усмирить очереди. Казаки отказались разгонять людей, по три дня стоявших в очередях за хлебом. И вот с этого отказа казаков началась революция. Власти уже больше не было.

Таким образом, после начала Февральской революции я стал голодать еще сильнее. Но Родзянко продолжал собирать у себя на дому некоторых членов Государственной Думы, вызывая их по телефону. При этом он прибавлял:

— Получите чай и черный хлеб с солью.

И присылал карету.

С началом революции не знали, что делать с придворными каретами, и с лошадьми, и с кучерами. И отдали их Родзянко. Он ими и пользовался для созыва совещаний. Конечно, обессиленным голодом сановникам было очень приятно ехать, а не идти пешком. Ас другой стороны, удивительно неприятно. «Цари ушли», а кареты остались. И мы даже не могли кричать, как Чацкий: «Карету мне, карету!»

* * *

Когда я переехал в Киев, положение в этом смысле переменилось. В моем домике на улице Караваевской, № 5 мне подавали скромный стол, но я не голодал.

И более того, по утрам я обыкновенно диктовал статьи для «Киевлянина» в Николаевском парке, который в двух шагах от моего дома. Там был бассейн, обведенный морскими раковинами, изображавшими Черное и Азовское моря. Был там в мирное время фонтан, сейчас воды не было. Но рядом с морями стояла деревянная ротонда, с открытой верандой. На этой веранде я диктовал будущей Дарье Васильевне статьи для «Киевлянина», так сказать, на берегу Черного моря. Очевидно, у меня было предчувствие, что скоро я там найду приют. И вот тут, для того, чтобы поддержать ее силы, я угощал ее кофе, не могу сказать, что со сливками, но, во всяком случае, с молоком.

Так что на фронте питание было терпимо.

* * *

Этого никак нельзя сказать про обувь. Обувь у всех поизносилась и изорвалась. Поэтому, когда магазин «Скороход» объявил продажу обуви, люди бросились к нему. Образовалась до той поры не виданная очередь. Она начиналась у магазина, который где-то был на Крещатике, поднималась по Бибиковскому бульвару до Николаевского парка и обвивала ограду этого сада кольцами в несколько рядов. Там стояли по несколько суток, сменяя друг друга. Это было ужасно. Но стояли терпеливо, отлично понимая, что не на кого яриться. «Скороход» являлся благодетелем. А кого же винить?

Очереди стояли и по вечерам, и по ночам. Начинавшие чуточку желтеть каштаны тихо шелестели.

В середине, внутри парка, с наступлением темноты собирались толпы народа. Но выражение «толпы» неправильное. Толпа стоит. А эти люди теснились на бесчисленных скамьях. Часть из них были люди из очереди, которые отдыхали здесь, оставив смену в очереди, другие были просто любовными парочками. В темноте они обнимались, целовались.

* * *

Я получил записку, написанную довольно грамотно. Меня приглашали на такой-то день в девять часов вечера прийти в этот самый Николаевский парк. Причем довольно точно указывалась скамья.

Надо думать, что я не пошел бы на такое рискованное свидание в темноте. У меня было много друзей, но и немало врагов. Но записка была подписана: «Ваша Маруся Крук».

Крук. Зловещая птица. Это не ворона, а ворон, названный «крук» в силу звукоподражания. Однако зловещая фамилия совершенно меня успокоила. Крук был многолетний преданный наш слуга.

В Петербурге мы жили до 1913 года вчетвером. Мой отчим Дмитрий Иванович, член Государственного Совета, шестидесяти лет, В. В. Шульгин, член Государственной Думы, тридцати пяти лет, племянник последнего Филипп, двадцати семи лет, и брат Филиппа Саша, младше его.

Филипп был обещающий скульптор, впоследствии расстрелянный в 1920 году одесскими чекистами. Саша кончал Петербургский университет, собираясь быть агрономом. Он, будучи офицером, был убит в Югославии в 1940 году женщиной при загадочных обстоятельствах41. А Назар Крук был официально лакеем; но на самом деле больше, чем лакеем, преданным нашей семье человеком, возрастом около пятидесяти лет. Маруся была его жена, гораздо моложе его, хорошенькая и бойкая, тоже киевлянка. Она была у нас горничной и кухаркой.

* * *

Она мне живо припомнилась. Я редко оставался дома по утрам. Но однажды случилось, что я не ушел, а все остальные, кроме Назара, разошлись по своим делам. Маруся пришла в мой кабинет. На этот раз она имела вид французской субретки. Белый кокетливый фартучек и в руках метелка из перьев. Сметая ею пыль с кресел, она вдруг разразилась замечанием, которое я сначала не понял:

— И чего она передо мной куражится? Ведь она такая же горничная, как и я. И я могла бы быть мадам Фальц-Фейн.

Тут я кое-что понял. Член Государственной Думы Фальц-Фейн жил выше нас в том же доме на Таврической улице. Фальц-Фейны были очень богаты. Его дед прибыл из Германии в Таврию простым колонистом. Ему дали, как тогда полагалось, десятин десять земли. Но он, умный и работолюбивый, разбогател, сказочно разбогател. И, видно, человек был с фантазией. Он устроил в Таврии огромный заповедник, в котором водились всякие звери, подходящие по климату, вплоть до страусов.

Значительно позднее я познакомился с одним человеком, который бродил в этих местах, очень голодал, пока не напал на яйца страусов.

Этот заповедник назывался Аскания-Нова. Разумеется, революция все это разрушила. Но во времена Государственной Думы все это еще функционировало, хотя дед Фальц-Фейна давно умер.

В Государственной Думе он ничем не выделялся и, насколько помню, никогда не выступал, работал в комиссиях. Он действительно женился на горничной, и поэтому Маруся Крук и злословила на ее счет.

— Да, я была бы госпожа Фальц-Фейн. Но я кое-чему научилась. А она ничему. Как была горничная, так и осталась ею.

Тут я вставил первое слово:

— Что же она такое делает?

— А вот у них собираются гости. Почему не собраться — они богаты. И гости мадам Фальц-Фейн целуют ручку. А она им говорит: «Мерси-с».

Я рассмеялся.

— А если кто из членов Государственной Думы, например, уронит платок, она бросается поднимать.

— А ты бы не подняла?

— Смотря кому. Вам бы подняла.

Потом, переменив тон, сказала:

— Ну, а для чего бы я была мадам Фальц-Фейн? Мне это совершенно не надо. Что мне, у вас плохо?

Помахав метелкой, прибавила:

— Ну, конечно, Назар старый, на двадцать лет меня старше. Но он хороший человек. И меня любит.

Затем бросила перистую метелку, посыпала ковер чаем и стала разгребать его желтой метлой.

— Ну, а потом я состарюсь. Тогда мы с Назаром купим себе домик на Никольской слободке и будем домовладельцами.

* * *

В этой мечте не было ничего необычного. Многие из наших слуг, состарившихся в нашей семье, устраивались на Никольской слободке.

Никольская слободка в Киеве примыкала к красивому цепному мосту через Днепр, построенному при Николае I. От него через широкую долину Днепра была насыпана дамба, превратившаяся в улицу. Это была Никольская улица. Местность красивая, веселая. В разлив просто Венеция. Там и был загородный ресторанчик этого имени.

* * *

Проекты Маруси сбылись скорей, чем она думала. Наступила революция, но она не успела состариться, а наша семья уже не имела материальной возможности иметь таких слуг. Она с Назаром жила теперь на Никольской слободке, и это было очень далеко от моего дома. Вот почему она очень правильно рассчитала, что всего удобнее назначить свидание в Николаевском парке, обвитом кольцами очереди.

В записочке она писала, что ей необходимо меня видеть по важному делу.

* * *

Мы дружески поздоровались. И она сказала:

— Простите, что я вас побеспокоила, но мне нужно сказать вам. Вся слободка будет голосовать за вас. Вас там все любят.

— Это очень приятно, спасибо, Маруся. Тебе далеко было сюда добираться?

— Да. Но все равно надо. И у меня тоже ботинки изорвались. Назар и сейчас стоит в очереди, а потом я буду.

Она еще что-то хотела сказать.

* * *

Кончилось тем, что она заплакала. Бедная Маруся. С одной стороны, все то, что случилось, эта революция, ее как будто подняло вверх. Она уже не была горничной. Она уже могла рассуждать со мною, что все будут голосовать за меня на слободке, то есть как будто разбиралась в политике. Но, с другой стороны, была мечта о слободке. Теперь она исполнилась. Но будущее…

Будущее для таких душ, поднявшихся по социальной лестнице, было безотрадно. Они всей своей прежней жизнью принадлежали прошлому, и новое им было отвратно. Вот почему они и голосовали за меня.

Марусю я больше не увидел.

* * *

Был у меня еще более оригинальный осведомитель по политическим делам. Я знал его еще в то время, когда гулял с гувернанткой. Он тогда называл меня попросту Вася. А гувернантка давала ему медную монету, которую он немедленно пропивал. Он был босяк в прямом и переносном смысле. Где скитался зимою, не знаю. Но летом его квартира была в оврагах Царского сада над Днепром. Оттуда был чудный вид на Днепр, а ночью там было небезопасно для всех, кроме босяков.