Эта же Мария Андреевна в косынке сестры милосердия проникла в нашу залу, разумеется, одарив часовых, раздала карандаши и клочки бумаги арестованным и приказала:
— Пишите, что вы живы.
Эти бумажки она затем отнесла в какую-то женскую гимназию, и девочки старших классов моментально разнесли их по адресам. Таким образом родные и близкие узнавали, что мы живы.
Мне она бумажки не дала — она меня слишком хорошо знала в лицо, но сделала вид, что меня не узнает.
Разгадку ее поведения я скоро узнал. В нашу залу вошла тоже в костюме сестры милосердия молодая девушка. Ее я тоже знал. Она была гласной городской думы от партии большевиков. А сопровождал ее некто Гинзбург, тоже гласный от большевиков. Они через некоторое время разыскали меня и сказали:
— Вашим сообщено, что вы живы, но вас нет, вы исчезли. Не ждите, когда будут вызывать для передач. Вас не будут вызывать. Вы сами стойте у дверей и увидите кого надо.
Так и было. Заключенных не кормили. А потому часовые самоотверженно целый день вопили, выкликивая имена различных заключенных, которым приносили передачи.
Я, простояв некоторое время у дверей, увидел мою сестру Аллу Витальевну, державшую узел, а рядом с нею стояла Дарья Васильевна. Обе не сказали ни слова, но Дарья Васильевна смотрела на меня таким взглядом, который я помню и сейчас.
Жена моя Екатерина Григорьевна не приходила. Ее слишком хорошо знали, а ведь я пропал.
В эти дни среди круговорота нашей залы обозначились две партии. Одни — паникеры, другие — «наплеватели». Дело было в том, что сейчас же распространились слухи, что придут матросы, которые всех расстреляют. Их ждали день и ночь. Паникеры продолжали паниковать, но другие вдруг возмутились и сказали:
— Расстреляют? Ну и наплевать.
Эти наплеватели завладели квадратным возвышением в зале, и здесь они занимались рассказыванием всяких анекдотов — армянских, еврейских, приличных и похабных. Это был мудрый выход. Хохот ни на минуту не замолкал вокруг них, привлекая и многих паникеров, которые забывали матросов. А матросы так и не пришли.
Вместо этого, кроме вызова на передачи, стали вызывать и «в трибунал». Трибунал образовался как-то в порядке самодеятельности и стал разбирать вину заключенных, которых оказалось гораздо больше четырехсот, так как выяснилось, что и другие помещения тоже были забиты ими.
Как я узнал впоследствии, идея этого трибунала принадлежала некоему студенту Амханицкому84. Он был левый эсер, а левых эсеров тогда большевики еще признавали.
Амханицкий был еврей, и он набрал себе в качестве членов трибунала (сам он был председателем) нескольких киевских адвокатов, тоже евреев.
Меня вызвали, но не гласно, а по секрету. Я предстал пред этим трибуналом, не ведая, чего же ждать. Амханицкий сказал мне:
— Товарищ Шульгин, ваше дело не подсудно киевскому трибуналу. Через некоторое время мы отправим вас в Москву.
А Угнивенко не вызывали. Его пришпилили ко мне, присоединили навсегда, и это кончилось для него плохо.
Я познакомился еще с одним евреем, тоже заключенным. Он мне сказал:
— Я каждую ночь ухожу отсюда.
— Каким образом?
— Ну, вечером. Когда выводят в сад по нужде. Там они стоят кругом. Темно. Я себе тихонько прохожу и иду домой. А утром прихожу обратно. Это и вы можете сделать.
Я ответил:
— Я не могу этого сделать. Сейчас же увидят, что меня нет. А если я убегу, могут арестовать мою жену.
— Ну, как себе хотите.
Я же подумал: «А не провокатор ли ты?»
Познакомился я там с одним офицером, оказавшимся бельгийцем. Он был обрадован, что может говорить со мною по-французски. Он восторгался Ремневым:
— Ah, c’est un homme![31] Они хотели расстрелять меня на ступенях, в эту минуту он подъехал. Он не стал терять времени. Одной рукой он схватил меня и поставил за собою, а другой вынул револьвер. И вот так он вырвал меня из рук убийц.
Тут надо добавить о Ремневе, что упомянутая Мария Андреевна тоже вступила с ним в таинственные отношения, и он, пользуясь своею должностью командира корпуса, многим оказал помощь.
Амханицкий довольно быстро выпускал заключенных. Поэтому стало больше места. Но ненадолго. К нам посадили некоторое количество уголовников. Между ними одного русского, рыжего, с веснушками и лохматой головой. Другого — поляка, тонкого, в хорошем пальто. Между ними тотчас же произошла борьба за власть. Рыжий набил поляка и стал диктатором нашей залы. Но в это же время в караул заступили георгиевцы, которые считались нейтральными85. В качестве нейтральных они почему-то хорошо знали меня. И из большой залы, где властвовал рыжий, перевели в прилегающую комнату поменьше. Там поставили кушетку, что уже было хорошо. Но кроме того, там был камин. Около камина положили связку дров и топор. Рыжий все это видел. В большой комнате тоже был камин, но не было дров. И он пришел, чтобы взять наши дрова. Но он допустил ошибку. Когда он наклонился над дровами, Угнивенко взял топор и сказал спокойно:
— Брось дрова.
Рыжий не обратил на это никакого внимания. Тогда Угнивенко проговорил также спокойно:
— Посмотри вверх.
Рыжий взглянул и увидел над своей головой топор. Он бросил дрова и ушел. Тут я понял, что Угнивенко послан мне судьбой. И мне захотелось сказать, подражая бельгийцу: «Ah, c’est un homme!» Но Угнивенко не понимал по-французски. И по-английски тоже. А через несколько месяцев это решило его судьбу.
И наступил, наконец, день, когда мы с Угнивенко покинули дворец, но не для свободы, а наоборот, чтобы изведать настоящую тюрьму. Нас перевели в Лукьяновскую тюрьму. Там тоже на стенах были автографы заключенных. Их не стирали и как бы гордились, если это были известные имена.
Тюрьма состояла из маленьких камер. Мы с Угнивенко сидели только вдвоем. Можно было ходить по коридору, выйдя из камеры, и заходить в другие камеры. Словом, это было общежитие на либеральных началах. Одно из первых знакомств было с генералом, конечно, уже не молодым (фамилии не помню). Он был поляк и не утратил польских манер.
— За что вас посадили, ваше превосходительство? — спросил я его.
— Видите ли, было объявлено, чтобы сдавать все оружие, употребляемое на войне. Но ничего не было сказано о ружьях охотничьих. Я пошел справиться, нужно ли сдать и охотничье ружье. Но мне не дали ответа, а спросили, кто я такой. Я им сказал: «Честь имею представиться, генерал такой-то». — «A-а, так вы генерал?» — «Да, генерал-майор». — «Прекрасно», — ответили мне и добавили: «Так как вы можете быть опасны, то мы вынуждены вас арестовать. Ненадолго. Пока вы будете представлять опасность». Подали машину и привезли меня сюда. Подумайте! — закончил генерал с возмущением.
Тут ввалился в коридор молодой человек, весь в черной коже и пьяный. Он начал рассказывать, не обращая ни на кого внимания:
— Я начальник всей красной милиции города Киева. Я честно исполнял свои обязанности. Ну, выпил немножко. Вдруг ко мне на улице подходит какой-то студентишко и говорит: «За недостойный образ жизни и пьянство вы освобождены от должности». — «А ты кто такой?» — спрашиваю. — «Я? Я вновь назначенный начальник красной милиции Киева».
Его посадили в пустую камеру и заперли дверь, чтобы он не шумел. Но он захрапел.
Совершив с Угнивенко разведывательную прогулку, мы вернулись в свою камеру и хотели лечь спать. Но не тут-то было. Отворилось окошечко и просунулась голова. Тоже студент. Он заговорил:
— Товарищи! Надо организовать голодовку. Все мы сидим без причин. Мандатов на арест не предъявляли. Поэтому, как все знают, надо объявить голодовку, как единственное средство борьбы.
Я спросил его:
— Какая цель голодовки?
— Чтобы предъявили мандаты.
— И все?
— Что же еще надо? Тогда закон будет соблюден. Но вы не беспокойтесь. Это будет голодовка, так сказать, принципиальная. На самом деле голодовки не будет.
— Как же это так?
— Очень просто. Мы будем отказываться от казенной пищи. Эго небольшая будет потеря для нас, как вы понимаете. А передачи нам будут приносить. Согласны?
— Нет. Мне безразлично, соблюдаются такие законы или нет. Все сплошь одно беззаконие.
— Вы, товарищ, по-видимому, реакционер.
— Да.
— В таком случае понятно.
И голова исчезла, сделав недовольную гримасу. Пошел искать других, отстаивающих законность в сложившейся ситуации.
Таких дон-кихотов я видел много лет спустя в тюрьме в городе Владимире.
А события шли своим чередом. Однажды меня вызвали в другое здание тюрьмы. Там было нечто вроде приемной, где меня ждала моя сестра Алла Витальевна с передачей. Так как и здесь был надзор, она не могла говорить свободно, но все же я понял: что-то должно случиться.
Это и случилось. Меня снова вызвали в трибунал, который переселился в Лукьяновскую тюрьму. В общем, считая дворец и тюрьму, я сидел уже две недели. Амханицкий за это время выпустил на свободу уже шестьсот человек. Никто не был расстрелян.
Итак, я во второй раз предстал перед трибуналом, заседавшим в том же составе. Амханицкий сказал:
— Товарищ Шульгин, мы решили вас освободить. Но под условием.
— Под каким условием?
— Вы должны дать слово, что, если мы вас позовем, вы придете.
Я понял, что совершается нечто, на что намекала моя сестра, и спросил:
— Кого я должен понимать под словом «мы»?
Амханицкий ответил с улыбкой:
— Вполне вас понимаю. Скажем так: мы — это значит, если восстановится советская власть, или лучше сказать — идея советской власти.
— В Киеве?
Дело стало совсем ясно. Нынешняя советская власть уходит из Киева. И я ответил: