К сожалению, Екатеринодар, хотя и понял мою мысль, что нужно предоставить Одессе самостоятельность, но решил, что эту полноту власти он не может вручить Гришину-Алмазову, который-де слишком молод и так далее. А посему в Одессу был прислан генерал Санников, которому Гришин-Алмазов должен был передать дела и стать его помощником.
Гришин-Алмазов, который обладал бешеным темпераментом, был разъярен приездом Санникова. Однако наличие в нем настоящей офицерской дисциплины помогло ему укротить свой нрав. Он подчинился Санникову. Но я понял, что если Гришин-Алмазов не мог справиться с затруднениями, возникшими в Одессе, то Санников, старый и безвольный, доконает дело.
Так оно и вышло. Через короткое время французское командование предложило генералу Санникову отвезти письмо генералу Деникину, и при этом было прибавлено: «Le général Grischin-Almasoff l’accompagnera»[36].
И вот я провожал Гришина-Алмазова в порту. Он стоял, опершись на фальшборт парохода, такой же молодой, в грубой солдатской шинели. И он весело и в то же время грустно спросил меня:
— Ну, что ж, моя деникинская совесть, что вы скажете? Выдержал я экзамен?
Я ответил:
— Да, Алексей Александрович, вы выдержали. Но Екатеринодар не выдержал. И скоро Одесса будет потеряна.
Пароход отошел с Гришиным-Алмазовым на борту. А пристыженный генерал Санников предпочел не показываться из своей каюты.
Я понял, что скоро и мне придется собираться.
Глава IXГРИШИН-АЛМАЗОВ. ОТЪЕЗД ИЗ ОДЕССЫ
Когда-то давно я написал о Гришине-Алмазове очерк, названный мною «Диктатор». Он и был прирожденный диктатор, вмещавший в себя как положительные, так и отрицательные стороны этой породы деятелей. Первые угадал в нем консул Эмиль Энно, который и выдвинул его. Он понял, что в нем французское руководство получило человека, нужного не только России, но и Франции того времени. Я значительно позже узнал от жены Энно, что на эту роль диктатора вели меня, В. В. Шульгина. Меня они хотели посадить в Москве верховным правителем. Но они меня совершенно не поняли как политического деятеля. Во мне никогда не было желания и способностей повелевать. Цезарь говорил: «Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме». У меня же было всегда желание быть вторым, чтобы посильно помочь первому. Все это было, пока я имел кое-какие силы. Но я их потерял, когда умерла Дарья Васильевна. Когда она скончалась, родился новый Шульгин, мало к чему пригодный. Все же я Гришину-Алмазову кое-как помогал и, мне кажется, достаточно его рассмотрел.
Умение приказывать было в нем просто удивительно.
Иногда я у него обедал. Обедал он очень скромно — ни водки, ни вина не было. Вместо ликера он любил поговорить на какие-нибудь утонченные темы. Литература и философия его интересовали. Однажды затеялся какой-то разговор о чем-то таком изысканном. Он продолжался и когда мы встали из-за стола и собирались куда-то ехать, и даже уже вышли на крыльцо. У крыльца стоял, вытянувшись в струнку, конвой Гришина-Алмазова из семидесяти прирожденных татар. Они поклялись на Коране охранять генерала и готовы были убить на месте всякого, кто бы ему угрожал. Такой конвой — род особенной гвардии — необходим для диктатора.
Увидя конвой, Гришин-Алмазов прервал разговор и сказал мне:
— Извините, Василий Витальевич, мне надо нацукать мой конвой.
И вот сразу, мгновенно, все изменилось. Из философа выскочил деспот, восточный, азиатский деспот. Изменилось не только лицо, но и голос. Передать его звук; трудно. Это был низкий бас, страшный.
Что он говорил, вспомнить не могу. Узнал об этом позже. Дело было не в словах, а в той гипнотической силе, которая от него исходила. Это был питон, гипнотизирующий кролика.
Люди, готовые убить кого угодно, побледнели. Они совершенно лишились воли. Им, вероятно, казалось, что их генерал сейчас же расстреляет всех или через одного.
Стоя в стороне, я был потрясен. Не знаю, как бы я выдержал, если б эта речь была направлена против меня.
Но это кончилось также быстро и неожиданно, как и началось. Ротмистр Масловский, командир конвоя, что-то скомандовал, и конвой ушел, отбивая ногу. А Гришин-Алмазов обратился ко мне:
— Извините, теперь мы можем продолжить наш интересный разговор.
Когда мы окончили «интересный» разговор (беседу), он сказал мне:
— Вот народ!
— Что же случилось?
— Случилось все из-за того, что они татары. У них воровство — это самое позорное деяние. Кто-то из них украл у своего товарища пустячную вещь. Они его на месте убили. Это хорошо, конечно, что они стоят за неприкосновенность собственности и что они честные люди, но ведь такое самоуправство можно ли допускать. Отдавать их под суд бессмысленно. Ну, а нацукать надо было.
В этом случае он был прав, конечно. Самоуправство недопустимо. Но сам-то Гришин-Алмазов! Он мог делать дела, для которых название было подобрано позже большевистскими газетами. Называлось это «бессудные убийства».
Таких убийств насчитывалось одиннадцать. У диктатора была на этот счет своя теория. Он говорил:
— Чем их устрашить? Они пускают все средства в ход, в том числе подпольные приговоры, и затем следуют таинственные убийства. Неугодных им лиц они уничтожают. Причем убийц найти нельзя, никакое следствие не помогает. Даже пытки. Вот я и отвечаю им тем же. Находят человека. Убит. За что? Почему? Тайна!
Это слово «тайна» он выговаривал тем устрашающим голосом, которым он говорил с конвоем. Он продолжал:
— Никто не может ручаться за свою жизнь. Выползает нечто безличное, неведомое. Тайна! Говорят, что это я. Но не все ли равно? А может быть, это и не я. Важно, что завелась смерть, которая видит. Но ее увидеть нельзя. Тайна!
Я понимал, конечно, что такие штучки заведут его далеко. Однако в нем было какое-то внутреннее убеждение в своей правоте. Наступил великий пост, и он говел. Безмятежно говел. Исповедовался. Вероятно, на исповеди сказал священнику о бессудных убийствах. И затем «с верою и любовью» принял причастие. Я это видел. И это тоже была тайна.
Мне вспомнился Владимир, князь Киевский, святой и равноапостольный. Он принял христианство по-настоящему и прекратил смертную казнь. Но дело повернулось плохо. Клев стал голодать, потому что прекратился подвоз продовольствия. А это случилось потому, что разбойники обнаглели. И народ киевский стал открыто говорить, что прежняя вера была лучше. Новая вера — это голод. И тогда пришли к князю монахи, которых его жена привезла с собою из Царьграда, и сказали ему, что так поступать нельзя:
— Не напрасно ты, князь, на боку меч носишь.
Владимир, в святом крещении Василий, ответил:
— Греха боюсь.
— Мы грех твой замолим, а ты делай свое княжеское дело.
Так вот, Гришин-Алмазов делал свое диктаторское дело так, как он его понимал.
Однако, кроме политических противников, то есть большевиков и украинцев, выросло еще другое воинство, пожалуй, даже более страшное, чем первые два. В Одессе насчитывалось тогда тридцать тысяч уголовных элементов. Было их больше или меньше — неважно. Важно то, что во главе их стоял знаменитый Гапончик, нечто вроде современного Робин Гуда120. Его боялись, но тем не менее он был очень популярен. Он грабил, но вместе с тем широко благотворительствовал. Он даже выплачивал пенсии особенно нуждавшимся.
И вот этот, по существу дела, грабитель, ставший, однако, легендарным героем, прислал Гришину-Алмазову письмо, вполне реально написанное на бумаге. Буквальный текст я, конечно, не помню, но сущность его Гришин-Алмазов мне рассказал. Вот что он примерно писал:
«Мы не большевики и не украинцы. Мы уголовные. Оставьте нас в покое, и мы с вами воевать не будем. Какое вам дело, что мы грабим. Кого мы грабим? В Одессе есть тайные игорные дома, где ведется большая игра. Деньги мало что стоят. Ведется игра на драгоценности: брошки, серьги, золотые портсигары. Вот этих мы и грабим. Неужели вы их будете защищать?»
Прочитав мне это, Гришин-Алмазов спросил:
— Ну, что вы скажете?
Я спросил его в свою очередь:
— Что же вы сделали?
— Я не ответил. Не может же власть вступать в переговоры с уголовниками. Но они поняли мое молчание как войну без объявления войны. И вот с той поры меня обстреливают где только могут.
— Это я знаю. Когда еду от вас в вашей машине, пули так и свистят вокруг. Шофер ваш совсем бесстрашен.
— Да. И представьте себе, он еврей.
— Знаю, мы с ним беседовали. Он мне рассказал, что уже одиннадцатой власти служит.
Гришин-Алмазов удивился:
— Одиннадцатой?
— Да, он мне все их перечислил, но я уже не помню.
Однажды этот обстрел машины Гришина-Алмазова был очень эффективным. Кажется, это было в день свадьбы Энно.
Консул Энно повенчался церковным обрядом с той дамой, киевлянкой, которая была у него переводчицей. После этого в «Лондонской» гостинице был маленький пир и крупные разговоры.
Энно пригласил на свадьбу одну молодую и красивую румынку, с одной стороны, и Александра Николаевича Крупенского, бывшего предводителя дворянства Бессарабской губернии, с другой. И вот, между этой красоткой и пожилым, но очень горячим джентльменом произошел крупный разговор на хорошем французском языке о том, кому должна принадлежать Бессарабия. Крупенский говорил, конечно, что России. Румынка — Румынии. Она сразу перешла в энергичное наступление.
— Я просто не понимаю вас, ведь вы сами румын.
— Я? Румын? Я предводитель русского дворянства, — сказал он, напирая на слово «русского».
— Пускай так, но ваши предки были румыны.
— Ни один Крупенский, сударыня, никогда не был румыном. Сто лет тому назад Крупенские, которые, повторяю, никогда не были румынами, были турками. И это связано с историей Бессарабии.