Примерно в это время умерла Вера Холодная. Но я не узнал об этом. От меня скрыли ее смерть таким образом, что несколько дней не давали газет. Но когда я наконец узнал об этом печальном происшествии, то сейчас же стал думать, кто же так заботится обо мне? И вспомнил, что я посылал Лялю к Вере Холодной с деньгами за благотворительный билет и с извинениями, что я на ее вечер не приду. А она очень настаивала на моем посещении. Но я не пришел. Она слишком напоминала мне Дарью Васильевну. Лицом — нет. Движениями. Есть актрисы, которые делают позу. Их игра — от позы. А у Веры Холодной не было никаких поз, но всякое ее движение было замечательно красиво. Как говорится, в ней была природная грация. И это же самое было у Дарьи Васильевны.
Однажды Дарья Васильевна разговаривала со своею портнихой (дело было в Киеве), а я наблюдал этот разговор сквозь зеркальное стекло витрины. Стекло было толстое, и я ничего не слышал. Но понимал все, до того была выразительна ее жестикуляция. Она при этом то вставала, то садилась, и все ее движения были необычайно красивы. Про нее на войне был сложен куплет:
Сестра Любовь такая есть,
Умеет встать, умеет сесть,
Все с томным взгля-а-дом…
После портнихи я настоял, чтобы она поступила в студию, так как для экрана, который тогда называли «великий немой», она была бы находкой. Так это и было. Она даже успела сыграть пьесу мистического характера. Но все это прекратилось. Это было незадолго до «Великого» октября.
Поэтому я решил, что это Ляля и его личный друг Надийка скрыли от меня смерть Веры Холодной.
Вместо газет появились фиалки. Наступила весна. Да я бы их и не заметил там, на Молдаванке, если бы «скромный букет из фиалок» не появился на моем письменном столе рядом с машинкой. И так несколько дней подряд; я не расспрашивал, я понял. Немного удивился. Мне казалось, что если бы Ляля украшал машинку, на которой писали ручки, неспособные для этой работы, то это было бы естественней. Но действительность часто бывает неправдоподобна. До меня дошла и фраза, которую сказала будто бы «личный друг» Ляли:
— Вокруг него (то есть меня) столько народу, а на самом деле никого нет. Он страшно, страшно одинок.
Позже я ее хорошо узнал. Это была одна из тех женщин, которых притягивает острый огонь, как запах фиалок пчелу. Она садится на цветок и пьет нектар.
Это не мешало ее отношениям с Лялей. Последний влюбился в нее, а она позволяла ему ее любить. О муже она в это время забыла. Он был где-то. Но это не значит, что она забыла его совсем. Теперь же она сосредоточилась на мне.
Вот таково было начало. Она плыла с нами на пароходе, и высадились мы в Анапе.
И тут прибавилась еще одна тайна. Я украдкой писал дневник. В нем я описывал смерть Дарьи Васильевны и вместе с тем готовил себя к самоубийству. Впоследствии мне говорила Анжелина Сакко:
— Я вижу вас среди всяких опасностей: бой, бури, преследования, но все это только кажущиеся опасности. На самом деле их не было. А была такая пора, когда смерть все время стояла у вас за спиною.
Я ответил ей:
— Это было. Я думал тогда о самоубийстве.
— Да, это были ваши думы о самоубийстве.
Надийка очень ловко выкрадывала мои дневники, и они вместе с моей сестрой их читали. И тогда же придумали крайне хитрый план, как этого не допустить. Во-первых, она, говоря прямо и грубо, стала моей любовницей. Я помню полную луну, которая светила мне в лицо. У нее были красивые и очень печальные глаза. Если Екатерина Викторовна Сухомлинова была васнецовское дитя во Владимирском соборе Киева, то эта смолянка имела глаза Богоматери, которая держит в руках этого младенца. Вместе с тем у нее были смеющиеся губы. Когда однажды я сказал, что у нее васнецовские глаза, то она рассмеялась:
— Умильные.
И стала называть меня не Василием Витальевичем, а «У»! Это «У» она выговаривала выразительно и очень убедительно. И я понял, что ничем другим, как только «У», я и не могу быть. Она чувствовала тонко, забавно и любила меня, как некий кокаин, который в то время был бичом многих (грозил и ей).
Ей нужно было сблизиться со мною на почве любви, чтобы оправдать следующую стадию. Когда она не смеялась, то говорила о том, какой ужасной стала жизнь. Что жить нельзя, что надо умереть. Я спросил:
— А муж?
— Он все равно умрет. У него чахотка.
Острое горе эгоистично. Я согласился на то, чтобы умереть вместе. И был назначен день, то есть число. Какое число? Конечно, одиннадцатое число. Ведь именно одиннадцатого умерла Дарья Васильевна, которую она называла «Любочка». Какой способ самоубийства? Морфий. Она сказала, что ей легко достать морфий. Где и почему, я не расспрашивал. Место было там, где над морем были горы, сравнительно высокие, и обрывы голубые.
И мы туда пришли одиннадцатого апреля (по старому стилю). Было красиво, поэтично, море задумчиво, но приглашающее. На нем солнце играло пеной. Полюбовавшись на эту картинку, я спросил:
— Морфий?
Она сидела на траве, на краю обрыва, обняв руками колени, и смотрела вдаль. На мой вопрос не ответила. Я сказал:
— Что ж, Надийка, достаньте морфий из сумочки.
Тут она встрепенулась, повернула ко мне лицо, и печальные васнецовские глаза сверкнули.
— Вы чудовище, — выдохнула она. Сначала я не понял:
— Чудовище?
— Убить три жизни? Я беременна.
Больше не было сказано ни слова. О чем было говорить? Все это было задумано гениально и прекрасно выполнено. Мы пошли домой. Я пристыженный, она молчаливая, но внутренне торжествующая. Конечно, она будет и плакать, и смеяться, когда расскажет все это моей сестре, которая трепетно ждала конца этого предприятия дома.
Но от этого мне не стало легче. Тоска взяла еще сильнее. В таком настроении (это было уже, кажется, в мае) мы поехали в Екатеринодар из Анапы. И там опять эта Графская улица и роковой номер двадцать девять. И опять хождение обедать в городской сад на берегу Кубани. Надежда Сергеевна часто вскакивала во время обеда, говорила, что не может есть, и уходила куда-то, потому что ее тошнило. Это было продолжение игры. Подразумевалось, что тошнит от беременности. И в конце концов все это мне стало невыносимо.
Несколько раз я ходил на заседания Особого совещания. Но там было еще хуже. Писать передовые в газете «Россия» я тоже не мог. В конце концов я сказал Деникину, что прошу меня освободить от Особого совещания. Он посмотрел на меня внимательно и сказал:
— Ну, что ж, если нельзя, то нельзя128.
Что же мне делать? Тут подвернулся «Гри-Гри». По «Азбуке» он был мне подчинен. Но я чувствовал, что в каком-то другом отношении я бы мог ему подчиниться. И оказалось возможным. Он был моряк и хотел служить моряком. Ему предложили отремонтировать небольшое судно, которое стояло в Таганроге. Для этого его надо было отвести в Ростов-на-Дону. Дали буксир, а мне «Гри-Гри» предложил встать к рулю на буксируемом судне. При этом он спросил:
— Справитесь?
— А что для этого надо?
— Держите прямо в корму буксиру, чтобы ваш корабль не вилял.
— Тогда справлюсь.
Рулевое колесо было не больше волана (баранки) легкового автомобиля. Погода была хорошая, ветер слабый, но зыбь в мелком Азовском море неприятна. Все же я справился, и буксир втащил нас в устье Дона. Мы встали недалеко от железнодорожного моста. Не помню как, но наш кораблик втащили на берег. Здесь и должны были его отремонтировать. Для этого на нем числилось несколько молодых офицеров, подчиненных «Гри-Гри». И началась новая страница девятнадцатого года.
Надежда Сергеевна поехала куда-то поправляться, другими словами — «ожидать ребенка». Но мы встретились с нею еще раз, но несколько позже.
Так как «Гри-Гри» был моряк, то он учредил вахты морского типа, то есть четырехчасовое дежурство. Я выхлопотал себе так называемую «собачью вахту» — с ноля до четырех часов утра. Жили мы в каком-то вагоне (теплушке), стоявшем на берегу. Моя вахта состояла в том, что я сидел в этой теплушке, болтая ногами над рельсами и держа в руках винтовку.
Была полная тишина. Скоро после полуночи начинало светать. Восток переливал всеми оттенками багряного цвета. Он освещал высокий железнодорожный мост, стоявший гигантской решеткой. Очень красиво поднималась средняя часть моста для пропуска парусных судов с высокими мачтами. Как по волшебству, средняя часть решетки уходила к небу. Великолепно смазанные стальные части не скрипели и не визжали, движение вверх совершалось в полной тишине.
Высокомачтовое судно проходило, отправляясь в путь вверх по Дону, пользуясь утренним бризом, за ним другое, третье и так далее, а стальные ворота затем закрывались, то есть так же бесшумно опускались на быки. Таким образом, «собачья вахта» превращалась для меня в Шехерезаду. Тысяча и одна ночь. Нет, и ста ночей не набралось. Не потому, что ремонт шел быстро, а потому, что тут к нам свалился неизвестно откуда некий адмирал. Я забыл его фамилию.
Он приехал будто бы проверить «Гри-Гри», а на самом деле познакомиться со мною.
— Что вы тут делаете, мичман Шульгин?
Я ответил на этот шутливый вопрос тоже шуткой:
— Несу «собачью вахту».
— Собирайтесь, пожалуйста. Нечего вам тут делать. Мы сейчас поедем на Волгу129.
На Волгу, так на Волгу. Но я спросил «Гри-Гри», согласен ли он меня отпустить. Он сказал:
— Начальство приказывает, и следовательно, рассуждать нечего.
И прибавил тихонько:
— Но знайте, что все это «лавочка». Поезжайте, и увидите сами.