Тени, которые проходят — страница 64 из 168

— Два раза я видел такие случаи. Это были два солдата, заболевшие от слишком тяжелого похода.

Он меня скоро вылечил.

Что еще страшно допекало нас у француза — это клопы. Квартира на вид была роскошной. Но Константинополь был, кажется, самым клоповным городом в мире. Тогда еще не было средств от клопов, которые известны сейчас. Поэтому мы блаженствовали с Мусей, когда вырвались из этой квартиры. Но прежде чем мы оттуда ушли, в ней произошли некоторые инциденты. Армянки украли рубашку у Ирины и крали духи у Муси. В этом они были неопытны, так как отлив из флакона духи, доливали в него воды, отчего получившаяся смесь превращалась в беловатую жидкость. Но мы из-за этого «историю» не поднимали. Но произошла другая история, крайне неприятная.

Однажды, вернувшись домой с заседания Русского Совета, я застал моих русских друзей пьяными. В том числе была пьяна и Муся. Я не выдержал и сказал в сердцах:

— Все-то вы болото.

Муся ужасно оскорбилась и выпила морфия. Я испугался, побежал обратно в Русский Совет, который еще не разошелся, и притащил оттуда известного русского врача Алексинского. Он пришел, осмотрел Мусю и заключил:

— Давайте ей почаще черный кофе и не давайте спать.

Тут кстати рядом оказалась Зина, и мы вдвоем поили Мусю кофе и заставляли ее петь, чтобы она не заснула. Сначала это было зрелище трагическое, но потом, когда выяснилось, что она хватила не очень большую порцию морфия, стало комическим. Обошлось дело благополучно, но я решил, что нам надо уйти от этой компании.

* * *

На этой же квартире происходило однажды чаепитие, которое навсегда осталось у меня в памяти. За маленьким столиком пили чай Муся, Зина и Петр Титыч. А я сидел в стороне, тоже пил чай и слушал их разговор. Они говорили о том, о сем, но мне была ясна вся картина, отчего они говорили так, а не иначе. У Петра Титыча расстреляли дочь в Одессе, и он этого не знал. Зина и Муся это знали. У Зины расстреляли в Киеве ее мужа, полковника Барцевича. Она этого не знала, а Петр Титыч и Муся знали. У Муси расстреляли в Одессе двух любимых сестер, о чем она и не подозревала. А Петр Титыч и Зина знали. И только я, сидевший в стороне, знал все. И наблюдал, как все трое стремились не показать друг другу, что они знают. Это была истинная трагедия.

* * *

Затем из того же времени вспоминаю молодого офицера, который пришел ко мне и просил помощи:

— Мне очень стыдно, но я голодаю. Не откажите мне хотя бы ради ваших отношений с моим отцом.

— А кто же ваш батюшка?

— Мой отец Александровский, он был прокурором в Киеве.

Я помог ему, дав, конечно, немного, но гораздо больше, чем мог, потому что и наши деньги были на исходе. И не сказал ему, какого рода отношения были у меня с его отцом.

Александровский был тем прокурором, который обвинил меня в Киеве за мою статью против главного прокурора Чаплинского за недопустимые действия последнего по делу Бейлиса. И он добился того, что меня присудили к трехмесячному тюремному заключению.

Три месяца — это просто пустяк. Острие приговора заключалось в том, что я будто бы сознательно распространял лживые сведения о главном прокуроре палаты Чаплинском.

Очевидно, молодой Александровский тогда был мальчиком и ничего не помнил, а позднее, когда обстоятельства изменились и я был популярен в Киеве, то он мог слышать из уст своего отца похвалы в мой адрес. Поэтому он начал с добрых отношений его отца со мной.

* * *

Впоследствии я был с избытком вознагражден за все. День в день в годовщину моего осуждения, то есть двадцатого января пятнадцатого года, ко мне явился полковник судебного ведомства и показал мне бумагу. По докладу министра юстиции на деле о Шульгине Василии Витальевиче, осужденного Киевским окружным судом на три месяца заключения, государем императором благоугодно было собственною рукою начертать: «Почитать дело не бывшим».

В объяснение сего могу сказать, что по русским законам государь император являлся верховным судьею. Все обвинительные приговоры начинались словами: «По указу Его Императорского Величества…». Поэтому царь мог отменить любой приговор, убедившись в его неправильности. Здесь же было высказано в особой форме отрицание самого дела. Его не было.

* * *

Как я вспоминаю, между квартирой на Кошке-дере и армяно-французской квартирой была еще одна квартира. Она принадлежала Марии Николаевне Домбровской, с которой я познакомился позже, но я почему-то был туда приглашен пожить, причем бесплатно. Там меня и кормили тоже бесплатно (это было еще до того, как я стал получать сто лир).

Квартира была роскошная. В ней, между прочим, жили две красавицы, не русские. Они поначалу работали, если это можно назвать работой, в каком-то шикарнейшем кабаке. Их занятием было продавать цветы в голом виде. Я их никогда таковыми не видел, а потому и не могу сказать, были ли они действительно так красивы.

Вот на эту квартиру пришел ко мне человек средних лет, довольно симпатичный, но немного встрепанный, которого я раньше никогда не встречал. Как он нашел меня, я не знаю. Он отрекомендовался следующим образом:

— Я, право, не знаю, зачем к вам пришел, но должен вам рассказать. Я актер кинематографа и был последним любовником Веры Холодной. И вовсе она меня не любила. Ее внимание ко мне объяснялось благодарностью. Это было в Одессе. На улицах шли бои. Она жила в гостинице, а ее маленькая дочь где-то застряла в другом месте. И она убивалась по своей дочери. Тогда я пешком пробрался к тому дому, где находилась девочка, и на четвереньках вместе с нею вернулся обратно. Вот за это она меня полюбила, если это можно назвать любовью. Вообще-то она предчувствовала свою близкую смерть. Она совершенно перестала интересоваться театром в такой степени, что совершенно ликвидировала свой огромный гардероб, который занимал целый номер в гостинице. У дверей этого номера стояла очередь из дам, которым она раздавала свои платья. Интересовалась она исключительно делами благотворительности, устраивала для этого вечера. На одном из них она будто бы и простудилась, выпив холодного шампанского. А по другой версии, ее отравила этим бокалом певица Иза Кремер. Вы не знаете этой знаменитой шансонетки?

— Не знаю, — ответил я.

— Так я вам сейчас напою:

Она была бы в музыке каприччио,

В скульптуре статуэтка ренессанс.

От всех у ней есть некое отличие,

Мадам Лю-лю бульвар де Франс.

С утра ей граф фиалки предлагает,

Он знает, что фиалки — вкус мадам.

А шер барон ей розы присылает

С письмом о том, что будет сам.

..................

А вечером приходит юный музыкант,

Ее прельщает его чарующий талант.

Мадам Лю-лю, я вас люблю…

Он вдруг оборвал шансонетку и продолжил свой рассказ:

— Так вот, эта мадам Лю-Лю вроде бы и отравила Веру Холодную… Наверное, вздор я вам говорю. Она умерла от испанки, настоящей испанки. Болела одиннадцать дней. Я был при ней неотлучно. Но зачем я пришел все это вам рассказывать, не знаю…

* * *

Во всяком случае, что касается смерти Веры Холодной, он говорил правду. Я ведь в это время был в Одессе. Так как обстановка, при которой умерла Вера Холодная, до поразительности сходилась с тем, как умерла от испанки Дарья Васильевна (те же одиннадцать дней и прочее), то от меня временно скрыли кончину Веры Холодной, то есть не давали мне газет, в которых подробно все описывалось и были фотографии, как ее торжественно хоронила вся Одесса.

Перед этим благотворительным вечером, после которого она заболела, она побывала у тогдашнего одесского диктатора Гришина-Алмазова, принесла ему билеты и просила передать «билеты Шульгину». А я не имел понятия, что она знает о моем существовании.

Гришин-Алмазов передал мне эти билеты. Я сказал:

— Я пошлю ей денег, но сам не пойду. Мне не до вечеров.

Я послал деньги через Лялю, моего сына, и, соблюдая вежливость, сказал ему, чтобы он лично вручил ей деньги. Он выполнил мое поручение и, вернувшись от нее, рассказал мне, что «Вера Васильевна очень, очень просила, чтобы ты пришел на вечер». Но я не пошел, и так мы с ней не познакомились.

* * *

Возвращаюсь к этому актеру.

— Не понимаю, зачем я к вам пришел? Ну, не понимаю.

— Почему бы вы не пришли, я вам очень благодарен, — сказал я. — Я очень ценю талант Веры Васильевны, хотя она этого и не знала.

* * *

В ней, вероятно, было какое-то очарование. Я был в Варшаве, когда там показывали фильмы с Верой Холодной, фильмы, имевшие десятилетнюю давность. Все знают, как быстро устаревают кинофильмы. Но эти тогда не устарели. В одном из больших кинотеатров шли три раза в день эти фильмы при переполненном русскими и поляками зале. И я был в числе зрителей.

Вот и все о Вере Холодной. В Варшаве я как бы получил ее посмертный привет. Она была Холодная по мужу, сама же была урожденная Левченко, дочь какого-то маленького почтового чиновника в Харькове.

* * *

На эту же квартиру ворвался однажды ко мне мой племянник Саша Могилевский. Я насилу его узнал, так он изменился. У него было раздутое лицо, болезненный вид, на голове вместо волос какие-то перья. При этом он был как бы не совсем в себе. И говорил, говорил неудержимо.

— Я нашел тебя по газете…

Я действительно напечатал в константинопольской русской газете, что его разыскивает мать, находящаяся в Белграде. Саша написал ей и она прислала ему немного денег.

— …последнее время я работал на Перекопе, — продолжал он. — Оттуда я писал тебе пять раз в Севастополь.

— Ничего не получал, — перебил его я.

— Я писал обо всем, но в особенности, чтобы нам прислали каких-нибудь инструментов, ну, хотя бы топоров. Ведь Перекоп — это голое поле. Чтобы его защищать, надо ж как-то жить там, построить хотя бы на скорую руку какие-нибудь бараки. Никакой помощи мы не получили и, наконец, отступили. В Севастополе я попал на какой-то корабль, которым командовал лейтенант Масленников…