— Значит, вы хотите, чтобы я покончил с собой?
— Нет, вы расцветете новым цветом, если только сумеете ей понравиться.
— Но почему я должен обязательно ей нравиться?
— У этой дамы цветочное заведение. Вы понимаете что-нибудь в цветоводстве?
— Понимаю, то есть я умел выбирать садовника и у меня были хорошие цветы.
— Садовнику вы платили, а здесь будут платить вам, когда вы кончите восьмимесячный курс обучения у этой красавицы и получите диплом, обеспечивающий вам место в любой части Франции.
Я сказал:
— Дело безнадежное. Я не умею нравиться львицам, да еще сорокалетним.
— Вы ничего не понимаете, в Париже женщина начинается с сорока лет.
— Хорошо, я попробую.
Завтрак состоялся. Обаятельный Станиславский с седой головой и почти старушка Книппер, такое первое впечатление произвела тогда она на меня. Она молчала, Станиславский говорил с Маклаковым. Мария Алексеевна делала мне «рыбий глаз», указывая на парижскую львицу, которую она посадила рядом со мною. Разговор за столом, конечно, шел о театре. В это время все француженки помешались на том, чтобы увидеть московских художников. В том числе и львица.
Вдруг она заговорила, смотря на Марию Алексеевну:
— Но ведь я ничего не пойму. Кто мне будет переводить?
И обращаясь ко мне:
— Вы не могли бы?
«Рыбий глаз» говорил: рыбка сама идет к вам в руки. А я, быстрый разумом Ньютон, подумал: «Фрак — тысяча франков, пальто, обувь — пятьсот, автомобиль (не повезешь же ее на обыкновенном такси), конфеты, цветы в ложу… и, наконец, ужин. Итого две тысячи франков. Откуда я их возьму?».
И я представился, что не понял ее. Она страшно обиделась, моя цветочная карьера рухнула. Мария Алексеевна бранила меня, но я сказал:
— Мария Алексеевна, не гневайтесь. Вы же не можете дать мне две тысячи франков.
— Не могу, но вы ребенок, что ли? Неужели не знаете, что делают в таких случаях?
— Представьте себе, не знаю.
— Не знаете?! Врут! Вы должны были сказать, что вы в восторге, что вы даже не ожидали такого счастья. И затем написать ей записку, что вы заболели.
Словом, я не попал в театр и погубил карьеру садовника.
Я все же попал в театр на другой спектакль. Но не в ложу ко львице, а в ложу, где было четыре молодых шофера, бывших русских офицеров. Шла какая-то печальная пьеса Чехова, играли серенаду Брага на виолончели и, словом, отчаяние было на сцене. А в ложе с офицерами было возмущение.
— Чего ему недостает? Имеет чудную жену (Книппер, которая на сцене казалась гораздо моложе), прекрасное имение и уютный дом, чудесный сад… С жиру бесится. На завод его, к Ситроену! За руль, ночным шофером!
И они были правы. Жизнь их научила. Ведь я не потому отказался от красотки-львицы, что бешусь от жиру, а потому, что на мне полосатый нелепый костюмчик, в котором нельзя ходить в театр…
Находясь в Париже, я, конечно, кое-что осматривал. Большинство парижских улиц скучны. Они представляют собою ряд двух- и трехэтажных домов с окнами, вечно закрытыми жалюзи. Остальная же часть, безусловно изобилует красотами. Нотр Дам де Пари испорчена тем, что она недостроена. На ней должны были быть две высоких башни на манер Кёльнского собора над Рейном. Но искупают эту недоделку химеры и главная приманка — Мыслитель. Более тонкого черепа нельзя себе представить. Но я, кажется, начинаю повторять уже бесчисленное количество раз сказанное до меня.
Поведаю о том, что нерассказуемо и ново — Эйфелева башня. Конечно, скандал для французов, что ее построил немец, но одновременно и поучительно. «Дух реет идеже хосщет». Есть нечто в этой башне, чего, вероятно, не знал и сам ее создатель. Это открыл я, дилетант в музыке, но одновременно и фантаст. Она, музыка, звучит. Она во все стороны на сотни километров посылает аккорд: «до-ми-соль-ми-и-и-и», причем «ми» высокое.
Моя фантазия покоится на точном основании: «до-ми» — мажорная терция, «ми-соль» — минорная, а «соль-высокое ми» — секста. Эта секста и дает поразительный и неожиданный взлет этой башни. Если Нотр Дам недостроена, то Эйфелева башня перестроена. Но именно оттуда получаются эти интервалы. Они диктуются ярусами: от земли до первого яруса — расстояние, соответствующее мажорной терции, от первого яруса до второго — минорной терции и от второго яруса до вершины — сексте. Подойдите к роялю и проверьте. Не поняли? Дело ваше.
На первом ярусе ресторан. Мы на нем не останавливались. На втором — в мое время ничего не было. Его мы тоже проехали мимо и оказались на самой вершине. И вот что меня поразило: она дрожит, она качается.
Мы поднялись туда с Василием Алексеевичем Маклаковым. Подъем стоил десять франков с человека. В этот день мы были одни, и можно было ощутить все, что дает высота в триста метров. Если бы не кривизна земли, то отсюда, говорят, была бы видна вся Франция…
Мария Алексеевна Маклакова была умной женщиной, но иногда ей на ум приходили странные мысли.
— Одна интересная русская дама и я, дама неинтересная, приглашаем вас на ужин. Меню: шампанское и лягушки.
— Ой! — простонал я.
— Не ужасайтесь раньше времени, ведь вы их не пробовали, у них вкус цыпленка.
Дама была совсем неинтересной, а Мария Алексеевна гораздо интереснее. Шампанское как шампанское, лягушки действительно напоминали цыпленка, но я их ел с отвращением.
При возвращении в автомобиле дама, немножко пьяная, сказала шепотом Маклаковой по-французски, но я слышал:
— Il ne me donne pas sur la peau[45].
Значит, тут была взаимная нелюбовь. Я же был жестоко наказан. Быть может, потому, что не понравился даме? Нет, лягушке.
Я мучился всю ночь от нестерпимой рвоты. Хорошо, что у меня была не только отдельная комната, но и отдельный туалет. Из этого я вывел полезное заключение, что я не аист. «Ciconiae amant ranas» — «Аисты любят лягушек». Это было первым, что мы изучали, приступив к латыни. Жалко. Аист священная птица.
Василий Алексеевич Маклаков осенью семнадцатого года, перед «Великим Октябрем», был назначен Временным Правительством послом в Париж. Одновременно Стахович был назначен послом в Испанию. Что касается Маклакова, то нельзя было сделать лучшего выбора. Он владел французским языком как своим родным русским. И это даже странно. Обыкновенно так владели французским языком аристократы. А Василий Алексеевич от слова «маклак», сам говорил о себе: «Я шантрапа».
Кроме того, он был тонко умен, веселый, очень обаятельный, остроумный и блистательный собеседник. А главное — прекрасный оратор. В Государственной Думе его называли Златоустом и Сиреной. Когда он говорил, человеку, совершенно с ним несогласному, хотелось согласиться с Василием Алексеевичем. В этом отношении он был полная противоположность Маркову 2-му. Когда говорил последний, иногда даже мне не хотелось с ним согласиться. Но иногда он все же говорил умные вещи. Однажды, выступая с думской трибуны, Марков 2-й сказал, обращаясь к Маклакову:
— Вы, Василий Алексеевич Маклаков, думаете, что российский поезд, который мчится на всех парах, остановится на станции Конституция. Но вы ошибаетесь, дорогой Василий Алексеевич. Поезд проскочит станцию Конституция, он домчится до станции Революция. И там разобьется о тупик.
На этот раз я не мог с ним не согласиться.
Маклаков кончил два факультета, кажется, юридический и филологический. Но это было неважно. Его эрудиция была шире. В Государственной Думе он был в партии К.-Д.12, причем на правом фланге ее фракции. Милюков же на ее левом фланге. Между ними происходила всегда борьба.
Маклаков был умнее, но Милюков прилежнее и упрямее. И именно он руководил кадетами в Думе. Если развернуть буквы К.-Д., то это значит «Конституционно-демократическая партия», «кадеты». Маклаков был искренно за конституцию. Милюков старался опираться на демократию. Но на какую демократию? Все же в пределах закона. Милюков не был революционером, но очень часто им помогал, не понимая того, что он делает. Кончилось тем, что, когда император отрекся, а его брат Михаил Александрович колебался, принять ли ему престол, Милюков умолял его принять. Он говорил:
— Монархия есть ось России. Если не станет монархии, не будет России.
С великим опозданием он это понял.
Но я говорю о Маклакове. Он был человек общительный и охотно беседовал с членами других партий. Он всегда был за смягчение политических нравов, за терпимость. Мне помнится нечто, что, может быть, никто больше не знает, так как Маклаков умер.
Бывало в Думе то, что называлось «большие дни», а бывали и «вздорные дни». Этот день, о котором я вспоминаю, был именно такой. Скандалил Пуришкевич, грубиянил Марков 2-й. Это справа. Слева сипло хрипел Булат и другие. Я вышел из зала заседаний — мне было противно. Я ходил по Екатерининскому залу, где не было никого. Балаган привлекает людей и даже увлекает некоторых.
В это время из зала заседаний вышел Маклаков и, войдя в Екатерининский зал, ругнулся:
— Кабак!
Потом, увидев меня, подошел и сказал:
— Знаете ли вы средство, чтобы прекратить этот цирк, облагородить, поднять нас и объединить?
Я ответил:
— Нет, не знаю.
После этого мы оба ходили по залу молча. Наконец, он остановился и, убедившись, что никого больше нет, сказал:
— А я знаю.
И, сделав еще паузу, произнес совершенно тихо:
— Война с Германией.
В это время скандал в зале заседаний кончился, потому что наступил перерыв. Депутаты заполнили Екатерининский зал, иные курили, многие разговаривали, третьих обступили корреспонденты. Словом, обычная жизнь кулуаров. Между колонн собралась кучка депутатов около Маркова 2-го. Он, возвышаясь над головами, о чем-то ораторствовал. Мы с Маклаковым подошли и прислушались. Марков говорил о масонах. Он разоблачал их проделки, правильно или нет, не знаю, и называл некоторых масонов по именам. Затем сделал паузу. Маклаков, воспользовавшись ею, сказал: