Тени минувшего — страница 21 из 39

XIII

В Большом театре шла опера Глюка: «Ифигения в Тавриде» с участием придворных итальянских певцов и певиц. Бельэтаж и ложи бенуара наполнены были представительницами высшего света, в светлых костюмах à la grec, и на фоне их в глубине лож лишь изредка мелькали черные фраки напудренных звездоносцев и золотые мундиры придворных чинов. Весь партер занят был преимущественно молодежью гвардейских полков. Офицеры были в парадной форме и толпились у барьера и в проходах, тщательно лорнируя ложи и отвечая поклонами и жестами на улыбки и приветствия, посылаемые им из лож находившимися там красавицами. Запах тонких духов, наполнявший атмосферу театральной залы, блеск брильянтов, покрывавших головы и груди декольтированных женщин, захватывающие звуки оркестра возбуждали молодые, легко воспламеняющиеся головы. Настроение зрителей было приподнятое. Даже Охотников, сидевший в партере вместе с другом своим Прокудиным, как ни грустно был настроен в последнее время, был увлечен спектаклем и всей его феерической обстановкой. Любя музыку, он восторгался классическими мелодиями Глюка, а сама Ифигения почему-то напоминала ему его божественную Louison.

— Никогда, — сказал он в последнем антракте Прокудину, — я еще так не наслаждался театром, как сегодня. Забываешь о всем окружающем и чувствуешь, что тебя что-то несет наверх, к небу.

— Вероятно, это то же небесное чувство, милый друг, — простодушно отвечал Прокудин: — какое испытывают, говорят, перед отходом в лучший мир умирающие. Я, признаюсь, его никогда не испытывал, вот разве когда Богу молишься, ищешь утешения в молитве. Впрочем, может быть, я не о том говорю.

— Да, это совсем другое, — задумчиво заметил Охотников. — Молитва — дело внутреннего чувства, а здесь тебя поднимает и уносит какая-то внешняя непреодолимая сила. Несет она тебя в какой-то другой, сказочный мир, носит-носит, а потом ты с удивлением видишь, что сидишь неподвижно на одном месте, среди людей, на этом кресле. Однако, видишь ты в ложе принца Макса и его приспешника, Левенвольде? Принц смотрит на нас и почему-то смеется.

— Барон, вероятно, сказал ему какую-нибудь глупость, — заметил Прокудин.

— А мне один вид их уже испортил настроение, — проговорил Охотников. — Если бы не красоты последнего акта, то сейчас бы ушел отсюда.

— Ну, Алеша, жду тебя и тебя, Прокудин, к себе на суп, — вдруг раздался около них голос Уварова — из театра приезжайте прямо ко мне, будет все теплая компания, и Дениска Давыдов придет с Мичельским. Его выпустили, Мичельского, в отставку, с чином полковника, и он уезжает жить в Москву.

— Мичельский?! Да что ты! — удивился Охотников. — Такой молодой да в отставку! Да при его связях!

— Чужая душа — потемки, брат, — отвечал Уваров — уж я пытал его, пытал, ничего не узнал: надоело мне все, говорит. А жаль, человек он простой, душевный, и на поляка совсем не похож. Так придете вы оба, а? Не то, вы сами знаете, дистанция на десять шагов.

И Уваров, махнув рукой на прощанье, рассмеялся и пошел дальше, гремя саблей.

— И то правда, пойдем потом к нему, — сказал Прокудин, желавший поддержать веселое настроение друга. — Ведь нам и в Петербурге не долго жить придется. Того гляди, объявят поход.

— Ладно, идем, — отвечал Охотников: — мне и с Мичельским хочется попрощаться.

Взвился занавес, и друзья снова увлеклись Ифигенией, чудным ее голосом, всей прелестью музыкальных мелодий. Смотря на артистку, слушая ее, Охотников нечувствительно перенесся в область прошедшего, и вся поэзия любви его к Louison охватила его своим ароматом. «Милая, сокровище мое, — думал Охотников: — если бы и мы могли уехать хоть на край света! Или любовь наша превратится в прах и развеется по ветру, как этот пепел на жертвеннике! Или, быть может, мне придется принести себя в жертву!»

Наконец спектакль окончился, и оба офицера, с трудом проталкиваясь в шумной толпе, наполнявшей вестибюль, подошли к выходной двери театра, где толпа была еще гуще и суетливее. Вдруг Охотников слегка вскрикнул и схватил Прокудина за руку. Поддерживая друга, Прокудин вместе с ним вышел на площадь и затем спросил его:

— Что с тобой, Алеша?

— Поддержи меня, — сказал Охотников прерывающимся голосом, — и посади скорее в карету. Меня в толпе кто-то ударил в бок кинжалом или просто ножом. Скорее, скорее! И, ради Бога, молчи, молчи! Боже мой, Боже мой!

По счастью, карета Охотникова нашлась скоро, и Прокудин, поместившись в ней возле раненого своего товарища, увидел на правом боку его мундира небольшое отверстие, края которого уже напитаны были просачивавшеюся кровью. Прокудин пришел в ужас.

— Алеша, что же это? Нам следовало сейчас заявить полиции и схватить этого разбойника.

— Нет, нет, голубчик, оставь это. Я знаю, с чьей стороны нанесен мне этот удар, но пусть он не торжествует: я, может быть, еще останусь жив. Кажется, я ранен только легко. Умоляю тебя, милый, никому об этом не говори, сохрани все в тайне.

— Но разве это можно скрыть? — возразил Прокудин, крайне удивленный просьбой друга и его желанием замять дело.

— Ефиму скажи, что я ранен на дуэли, а всем прочим пусть говорят, что я очень болен. А доктора позови Штофрегена, который лечит у княгини Голицыной. Боже мой, как это на ней отзовется, когда она узнает! — прибавил Охотников, думая о принцессе.

Между тем карета быстро неслась по направлению к Сергиевской. Когда она остановилась наконец у квартиры Охотникова, он от потери крови так ослабел, что Прокудин и Ефим вынесли его на руках. Шепнув Ефиму, что барин ранен на дуэли и что об этом нужно молчать, Прокудин тотчас же отправил его за Штофрегеном, а сам остался с Охотниковым. Душа Прокудина была потрясена этим ужасным покушением на жизнь его друга, тем более, что он никак не мог его себе объяснить.

«И у кого могла рука подняться на Алешу? — думал он. — Самый тихий, безобидный, добрый человек! А он говорит, что знает убийцу, и молчит о нем…»

Прокудин терялся в догадках, сидя у постели Охотникова, и наконец пришел к единственно верному, по его мнению, объяснению, что в этом деле, конечно, замешана женщина.

«И неужели женщина эта — княгиня Голицына? — спрашивал себя Алексей Неофитович. — Да ведь она его старше и его родственница, да и замуж недавно вышла.

Но если не Голицына, то кто же? Ведь Алеша нигде и не бывал, кроме Голицыной!»

Но приехал Штофреген, поднятый с постели Ефимом, и Прокудин предался заботам о своем друге. Исследовав рану, доктор заявил, что она не смертельна, но требует тщательного ухода. Он сделал Охотникову перевязку и сказал Прокудину, что сам останется с больным на ночь, на всякий случай, а утром выпишет сиделку. Прощаясь с другом, Охотников вновь просил его соблюдать полное молчание о совершенном на него покушении и только донести на другой день утром командиру о постигшей его серьезной болезни.

XIV

Как все врачи, Штофреген сказал своему пациенту не всю правду. Да, рана была не смертельная, но он боялся развития воспалительного процесса, не был уверен еще даже в том, что кинжалом убийцы не были задеты более важные органы, например, печень.

«Утро вечера мудренее», решил Штофреген, укладываясь в кабинете рядом со спальней Охотникова, предписав больному полное спокойствие и пожелав ему поскорее и покрепче заснуть.

Штофреген, имя которого Конрад переделано было на русский лад в Кондратия Кондратьевича, был немец с крепкими нервами и весьма спокойно относился к самым неожиданным и ужасным случаям в своей профессии. В то время врачи вообще стояли ближе к семейной жизни своих пациентов, им ведомы были все семейные их тайны, и нередко от них зависело правильное течение не только фамильных, но и государственных дел. Поэтому от врача требовалось не только искусство врачевания, но и уменье жить и, более всего, уменье молчать. Врач княгини Голицыной также был человек в высшей степени практический. Зная Охотникова, как родственника княгини, он нимало не сомневался, что тяжкая рана, нанесенная его пациенту, имеет связь с личностью самой княгини и что его пригласили именно с целью строгого соблюдения тайны.

«Неужели княгиня так скоро променяла своего мужа на этого красавца? — подумал Штофреген, вообще по профессиональной своей опытности мало доверявший женщинам в тот распущенный век. — Завтра, конечно, мы все это узнаём: достаточно только будет посмотреть на княгиню. А жаль: от нее я этого совсем не ожидал».

С приятными мыслями о том, что случай этот может выгодно отразиться на его практике, заставив княгиню быть к нему щедрее и благосклоннее, Кондратий Кондратьевич заснул наконец глубоким, крепким сном.

Сильный шум в комнате Охотникова заставил Штофрегена проснуться и прислушаться. Зажегши стоявшую возле него на столике восковую свечу, он бросился туда и увидел Охотникова лежащим у письменного бюро на полу без движения. На бюро стояла догоравшая свеча и лежало недоконченное Охотниковым письмо: молодой офицер нарушил предписание доктора и, превозмогая свою слабость, попробовал сообщить о случившемся с ним несчастий кому-то из своих близких. Прежде всего Штофреген уложил Охотникова на постель и привел его в чувство.

— Стыдитесь, молодой человек, — сказал он Охотникову — вы что же? не хотите скоро выздороветь, а? Теперь-то вам только и можно лежать спокойно в постели, а не вставать да письма писать, как я вижу. Очень, очень нехорошо, вот я завтра на вас княгине буду жаловаться. Ай, ай, как нехорошо! — говорил Штофреген, покачивая головой.

Бледное лицо Охотникова как бы зарумянилось при этих словах доктора.

— У меня к вам просьба, доктор, — прошептал он. — Доставьте это письмо княгине завтра и, ради Бога, успокойте всех там насчет моего здоровья. Я княгине так и пишу, что рана пустая, неопасная. Скажите, что получил на дуэли…

— Хорошо, хорошо, все сделаю и скажу, но молчите и постарайтесь заснуть. Нельзя вам разговаривать ни письменно, ни устно. Письмо я возьму, вот при вас запечатаю, а вы спите себе, голубчик, спите.