Екатерина еще не отделяет своих интересов от интересов Петра, но уже готова сделать этот новый шаг на пути отчуждения с мужем. И уже наступало для этого время. Именно, в августе 1747 г. прусский посланник Мардефельд доносил своему королю, Фридриху II, бывшему идолом великого князя: «надобно полагать, что великий князь никогда не будет царствовать в России: не говоря уже о слабом здоровье, которое угрожает ему преждевременной смертью, он так ненавидим русскими, что должен лишиться короны, если бы она досталась ему по смерти императрицы. И, надобно признаться, его поведение вовсе не способно привлечь сердца народа. Непонятно, как может принц его лет вести себя так ребячески. Некоторые думают, что он притворяется, но в таком случае он был бы мудрее Брута и своей тетки (императрицы Елисаветы, неожиданно для всех завладевшей престолом). К несчастью, он действует без всякого притворства. Великая княгиня ведет себя совершенно иначе»[20]. Русские люди возмущались особенно тем предпочтением, которое великий князь постоянно оказывал Голштинии пред Россией. Около этого времени из Голштинии привезли ему модель города Киля, и он публично заявил, что этот город нравится ему более, чем все русское государство. Императрица Елисавета тотчас велела прогнать назад в Голштинию голштинцев, привезших модель, но отзыв великого князя сделался известен в Петербурге и произвел самое тягостное впечатление[21].
Несмотря на «Инструкцию», великий князь грубо и дерзко относился к русским людям, не стесняясь в выражениях, к которым привык он в обществе камердинеров. «Однажды, — рассказывает Екатерина, — обедал у нас генерал Бутурлин (впоследствии фельдмаршал) и очень смешил великого князя; последний от полноты веселья, разражаясь смехом и откинувшись на стуле, вдруг хватил по-русски: «о, этот сукин сын уморит меня со смеху сегодня». Я сидела около него, почувствовала, что это слово не пройдет без пересудов и толков, и покраснела за него. Бутурлин замолчал. За этим столом было несколько человек, принадлежавших к большому двору; три четверти ничего не слыхали, будучи слишком далеко, но Бутурлин передал это императрице, которая велела сказать своим придворным, чтобы они не являлись больше к столу великого князя, а последнему, что если он не умеет принимать своих гостей, то они ходить к нему не будут. Бутурлин никогда не мог забыть этого слова и незадолго до смерти своей, в 1767 г., говорил мне: «Помните ли вы приключение в Царском Селе, когда великий князь публично, за столом, назвал меня сукиным сыном?»[22] Живость характера, необдуманность и резкость в словах и движениях проявлялись ежедневно, ежечасно и не давали ему возможности скрывать ни своего ребячества, ни своего презрения к России и православию, даже в пустяках».
Одной из причин, послуживших всего более к тому, чтобы подорвать его доверие к Владиславовой (камер-фрау), говорит Екатерина, «была ее набожность — основной пункт, которого он никогда не прощал; кроме того, в ее комнате была лампада перед образами, чего он не выносил. Хотя это было в обычае по нашей вере, но его императорское высочество нисколько не был привязан к ней; напротив, он воображал, что принадлежит к лютеранскому исповеданию, в котором был воспитан, но в глубине души он ничем не дорожил и не имел никакого понятия ни о догматах христианской веры, ни о нравственности. Я никогда не знавала атеиста более совершенного на деле, чем этот человек, который между тем очень боялся и чорта, и Господа Бога, и чаще всего их обоих презирал, смотря по тому, представлялся ли к этому случай, или им овладевало минутное настроение»[23]. Екатерина пробовала открыть глаза мужу, повлиять на его поведение, но попытки эти не вели ни к чему хорошему. «И тогда уже его ребячество и болтливость сильно ему вредили и лишали уважения людей самых благонамеренных. Я решилась откровенно поговорить с ним об этом, но была плохо им принята, и он объявил, мне, что не желает моих наставлений: достаточно уже надоели ему столь великие истины, но ему глубоко внушили, чтоб он не позволял жене управлять собою, и это заставляло его быть настороже против всего разумного, что я могла ему сказать. Он тогда лишь следовал моему совету, когда требовала того крайняя необходимость, и когда он находился в беде. Впрочем, я должна согласиться, что, в виду крайней разницы наших характеров, мнения или советы, какие я могла ему дать, не соответствовали ни его взглядам, ни характеру и вследствие этого почти никогда не приходились ему по вкусу»[24].
Видя, что никакие «Инструкции» не исправляют племянника, императрица Елисавета мало-помалу охладела к нему. Государыня набожная, глубоко преданная православию и страстно любившая Россию и русский народ, которому она не знала равного, императрица Елисавета Петровна была вполне русской царицей и хотела, чтобы ее наследник возрос в тех же чувствах; велико было ее горе и разочарование, когда она убедилась в обратном. Но, в противоположность своему племяннику, она действовала осторожно и медлительно: давая ему чувствовать свое неудовольствие, она все-таки надеялась, что время и привычка сдружат великого князя с Россией: дочь Петра Великого не могла себе представить, чтобы маленькую Голштинию можно было предпочесть великой России, чтобы можно было не любить набожного, преданного и могучего народа и его интересы жертвовать интересам мелких немецких государств. Предоставляя все времени, Елисавета, по возможности, удалялась от великокняжеской четы, так как самый вид племянника начинал приводить ее в раздражение. «Хотя мы жили в одном доме, наши покои соприкасались как в Зимнем, так и в Летнем дворцах», говорит Екатерина, «но мы не видали ее по целым месяцам, а часто и более. Мы не смели без зова явиться в ее покои, а нас почти не звали. Нас часто бранили от имени ее величества за такие пустяки, относительно которых нельзя было и подозревать, что они могут рассердить императрицу. Она посылала к нам для этого не одних Чоглоковых, но часто, бывало, гоняла к нам горничную, выездного или кого-либо в этом роде, передать нам не только чрезвычайно неприятные вещи, но даже резкости, равносильные грубейшим оскорблениям»[25]. Приближенные Елисаветы также не любили великого князя, у которого друзей не было, а врагов было столько, сколько волос на голове. Главным врагом великого князя являлся канцлер Бестужев, национальная политика которого, направленная к «сокращению скоропостижного прусского короля», Фридриха II, встречала в лице наследника русского престола ожесточенного и неразумного противника. Около Бестужева группировались все более или менее влиятельные люди того времени, и ему сочувствовал даже сам тайный супруг императрицы, граф Алексей Григорьевич Разумовский. Среди этих людей уже в это время возник вопрос о необходимости устранить Петра Феодоровича от наследования русского престола в случае кончины Елисаветы.
В начале 1749 года двор переехал в Москву, но здесь императрица заболела, и так опасно, что боялись за ее жизнь. Естественно, что мысль о восшествии Петра Феодоровича на престол не улыбалась никому из русских людей, окружавших трон Елисаветы, как сообщает датский посланник Линар, человек близкий к Бестужеву. «Целую ночь, — говорит Линар, — были собрания и переговоры, на которых, между прочим, решено было главными министрами и высшими властями, что, как скоро государыня скончается, великого князя и великую княгиню возьмут под стражу и императором провозгласят Иоанна Антоновича. Число лиц, замешанных в это дело, было очень велико, но до сих пор никто друг друга не выдавал. Я подозреваю многих в участии в этом заговоре, особенно же лиц, имеющих причины опасаться великого князя и весьма естественно ожидающих более милостей от принца, который им обязан будет всем»[26]. Как представитель Дании, боявшейся, что Петр, по вступлении своем на престол, объявит ей войну для возвращения Шлезвига любимой им Голштинии, Линар мог, конечно, только сочувствовать этому намерению вельмож и даже содействовать в этом смысле Бестужеву, пользовавшемуся огромным влиянием в это время после ссылки графа Лестока, бывшего приверженцем Пруссии. Для большего успеха дела о болезни императрицы запрещено было сообщать великокняжеской чете, и Чоглоковы, как креатуры Бестужева, действительно сделали все возможное, чтобы весть о болезни Елисаветы дошла до великокняжеской четы как можно позже. Вновь открытая редакция «Записок Екатерины» вполне подтверждает известие Линара, дополняя его новыми подробностями. «Пока я в начале 1749 года сидела в комнате (по нездоровью), — говорит она, — я узнала частью от моего камердинера Евреинова, частью от г-жи Владиславовой, которые, однако, друг от друга таились, что императрица опасно заболела от колик вследствие запора. Чоглоковы ни слова нам об этом не говорили, а мы не смели осведомляться о здоровье императрицы. Это было бы преступлением, и нас стали бы расспрашивать, от кого мы знаем, что она больна, что могло бы вызвать несчастие или по крайней мере увольнение всякого, кто нам об этом сообщил. Я рассказала великому князю в точности то, что мне передали мои люди. Мы оба решили молчать до тех пор, пока Чоглоковы сами не заговорят с нами об этом, но они ни слова нам не сказали.
Когда императрице однажды ночью было очень плохо, мы узнали, что граф Бестужев и генерал Апраксин спали или провели ночь у Чоглоковых. Между тем, мы с великим князем были довольно встревожены этой болезнью императрицы, которую от нас таким образом скрывали; Чоглоковы едва обращали на нас внимание. Мы не смели без позволения выходить из наших комнат; мы узнали, что у графа Бестужева и генерала Апраксина с несколькими другими лицами, на преданность которых мы не могли особенно рассчитывать, были постоянные маленькие совещания, совершенно тайные и при закрытых дверях; мы не знали, чему это приписать. Великий князь в особенности, при своей трусости, не знал, какому святому молиться. Я внушала ему мужество, просила держать себя весело и спокойно и говорила ему, что я постараюсь быть возможно лучше осведомленной чрез моих людей о состоянии здоровья императрицы, а если бы она умерла от этой болезни, то я открою ему двери, чтобы он мог выйти из своих покоев, где его держали, так сказать, взаперти, и если бы другого свободного выхода не оказалось, то окна наших покоев в нижнем этаже были достаточно низко расположены, чтобы можно было в случае нужды выпрыгнуть на улицу. Кроме того, я ему сказала, что полк графа Захара Чернышева, на которого, мне казалось, я могла рассчитывать, находился в городе, и что несколько капралов лейб-компании, которых я ему назвала, не покинули бы его. Все это его успокоило и побудило довольствоваться у себя в уголке собаками и скрипкой. После нескольких дней крайне опасного положения, в течение которых много шептались во всех комнатах дворца, императрица почувствовала себя лучше, и каждый вернулся в свою скорлупку. Я имела довольно точные сведения два-три раза в день от своего камердинера и Владиславовой; у последней было много, различных связей с людьми императрицы, в комнате которой были родственницы, знакомые и друзья; кроме того, священ