Тени на стене — страница 2 из 67

И в один из дней командир крейсера, кавторанг, неожиданно скомандовал:

— Желающие защищать Одессу — шаг вперед!..

Они шагнули вместе, комендоры и электрики, минеры и сигнальщики. Никто из них не мог поступить иначе. Отсидеться за спиной товарища? А как посмотришь ему в глаза?..

Но кавторанг не мог списать на берег весь экипаж. Специалисты ему самому были нужны. И он, чувствуя неловкость из–за того, что должен кого–то незаслуженно обидеть, а кого–то выделить и как бы наградить своим доверием, сморщился и приказал:

— Отставить!..

Несмотря на золотые нашивки и высокое командирское звание, кавторанг был таким же, как те загорелые парни, которые стояли в шеренгах напротив него. Он чувствовал то же, что чувствовали они. Поэтому он приказал принести список личного состава.

— Андриенко — шаг вперед. Арабаджи, Белкин… Мичман называл фамилии высоким срывающимся голосом, и тревога Нечаева, напрягшего слух, росла с каждой минутой. Вот уже дошла очередь и до Шкляра. Потом мичман назвал старшину второй статьи Яценко и умолк.

Все!.. Как же так? Они уйдут, а он, Нечаев, останется. Его ноги приросли к палубе, словно на него надели свинцовые водолазные калоши. Как же так?..

И тут он услышал голос Кости Арабаджи.

— Товарищ капитан второго ранга. Разрешите обратиться… Ошибочка вышла. А как же Нечаев? Все знают, что он одессит.

— Нечаев? Что ж, твоя правда. Каждый имеет право защищать свой город, свой дом. — Кавторанг повернулся к мичману: — Допишите Нечаева.

И снова день стал солнечным, светлым, и веселые блики запрыгали с волны на волну. Очутившись рядом с Костей, Нечаев незаметно пожал его руку.

Их зачислили в одну роту. Нечаева, Костю, Якова Белкина и Сеню–Сенечку. Народ подобрался подходящий, разбитной и веселый. Кто с крейсера «Коминтерн», а кто с эсминцев. И с командиром им тоже повезло. Высокий насмешливый лейтенант представился им необычно. Пройдясь перед строем с заложенными за спину руками, он вдруг резко остановился и произнес: «Лейтенант Гасовский. Прошу любить и жаловать».

Несколько дней прошло в томительном ожидании. Потом они погрузились на двухтрубный «Днепр». Раньше это было мирное учебное судно, Нечаев его отлично знал. Теперь же оно ощерилось мелкокалиберными зенитками, установленными возле капитанского мостика и на корме, и приняло бравый вид. У зениток стояли молчаливые матросы в брезентовых робах с противогазными сумками через плечо. Они вглядывались в горизонт. И море, и небо были темными.

Разместились в кают–компании. Слышно было, как сипло дышит паровая машина. Севастополь медленно отдалялся, опускаясь все ниже и ниже. Все молчали. И тут появился Гасовский.

— Разобрать пояса! — приказал он. — Живо!..

Пробковые пояса были свалены в кучу. Нечаев посмотрел в ту сторону. Он не думал об опасности. Не все ли равно?

— А на кой они нам, эти пояса? — огрызнулся Костик Арабаджи. — Мы, лейтенант, уже хлебнули моря.

— Вот как? — Гасовский, щурясь, протянул Косте пробковый пояс. — Попрошу надеть.

Его голос оставался ровным, спокойным, но Косте достаточно было увидеть его глаза, ставшие темными, чтобы он сразу подчинился. Костя вздохнул и, делать нечего, надел пояс. Война!..

А в иллюминаторах синело море. «Днепр» шел ходко, и слышно было, как струится за бортом вода. Говорить не хотелось. Сцепив пальцы на затылке, Нечаев лежал и думал об Аннушке, с которой не успел проститься, и о том, что скоро снова увидит Одессу, в которой родился и вырос. Там, в Одессе, были его сестренка и мать. Как они там?

Берег открылся утром. Это была Одесса, его родная Одесса. Удалая, бесшабашная, неунывающая даже в горе, пропахшая бычками и терпким молдавским вином. Лестница, колоннады, дома… Только что это? Дома, которые раньше радовали своей белизной, теперь были покрыты струпьями грязных пятен. А окна!.. Где они, веселые одесские окна, испокон веку отражавшие тихую, ласковую синеву неба и моря? Кто–то замарал их черной краской.

— Камуфляж, — сказал Костя Арабаджи. — А городок, видать, ничего.

Одессу Костя видел впервые и старался потрафить дружкам–одесситам. Славный городок!.. О Клавке Костя уже забыл. Сейчас он представлял себе, как пройдется с друзьями по знаменитой Дерибасовской, как они завалятся в «киношку», как Нечаев познакомит его со своей сеструхой, а Яков Белкин, родившийся в «самом центре Одессы», на Молдаванке, пригласит его на смачный обед. А почему бы и нет? Ведь фронт, говорят, проходить чуть ли не в городе, и они всегда смогут отлучиться из окопов на пару часов. Костя еще не представлял себе, что такое фронт.

А Нечаев подумал, что для него война по–настоящему начинается только теперь. «Днепр» миновал Воронцовский маяк и подходил к причалу, который выдавался далеко в море.

Причал был забит какими–то станками, машинами, повозками, ящиками, тюками и бочками — не протиснуться, но пройти. Причитали женщины. Плакали ребятишки. Сдавленно ржали, шарахаясь от воды, гнедые битюги. Казалось, будто весь город снялся с места. Шум был такой, как на Привозе.

Пахло морем, потом и кровью: на носилках молча лежали раненые. И хотя стрельбы не было слышно, и небо над причалом было прозрачно–чистым, глубоким, именно этот стойкий и душный запах войны ежеминутно напоминал о том, что Одесса стала фронтовым городом.

Спустили трап. Нечаев чувствовал, как он пружинит под ногами. Потом, ступив на прочный бетон причала, он вздрогнул.

— Бра–ток… за–курить не… най–дется?..

Голос шел из бинтов вокруг черного обуглившегося рта. Приподнявшись на посилках, какой–то усатый моряк смотрел на него в упор.

— Возьми… — Костя Арабаджи опередил Нечаева и протянул моряку мятую пачку. — Где тебя так?

— Под Чебанкой. Ты помоги, руки у меня…

Костя вставил раненому папиросу в рот. Спросил:

— Чебанка, Чебанка… Где это?

— Близко, — хрипло ответил Нечаев. В его памяти снова возникли белые гуси в белой пыли.

Между тем моряк глубоко затянулся и выдохнул дым в лицо санитару, который стоял рядом.

— Слышь, санитар. Никуда я не поеду, — сказал он. — Видишь, после двух затяжек сразу полегшало. Ты отпусти меня, как друга прошу.

— Турок! — огрызнулся санитар. — Куда тебе воевать в такой чалме? Тебе в госпиталь надо. Подлечат тебя, заштопают, тогда и вернешься. Сам мне потом спасибо скажешь.

— Не хочу!.. Не дамся!.. — Раненый рванулся и как–то сразу обмяк.

— Вот видишь, — сказал санитар. — Ты полежи, браток. Пройдет.

Нечаев и Костя отвернулись. В глазах раненого была тоска.

От студенческого общежития, в котором временно разместился отряд, до его дома было что называется рукой подать. Один квартал, затем поворот, еще квартал, и вот ты уже во весь дух, перепрыгивая через ступеньки, взлетаешь на третий этаж и нажимаешь на обитую жестью (чтоб пацаны не ковыряли) кнопку звонка, и тебе открывает мать, и ты бросаешься к пей…

Есть такая улица Пастера, может слышали? Нечаев жил наискосок от театра, бегал через дорогу в школу–семилетку, потом в спортзал «Динамо» и на водную станцию, а по вечерам пропадал в цирке. Четырехэтажный дом, в котором он жил, ничем не отличался от других. Он был намертво покрыт глухой масляной краской, на его пузатых железных балкончиках пылились фикусы, а когда спадала дневная жара, хозяйки отодвигали занавески и свешивались изо всех окон, чтобы посудачить. Обычный дом с широкими карнизами, по которым разгуливали коты, с гофрированными жалюзи над витринами «мужского салона», пропахшего вежеталем, с залатанной черепичной крышей, которую Нечаев в детстве облазил вдоль и поперек. Единственной его достопримечательностью было прохладное парадное со стенами «под мрамор», с цветными церковными стеклышками в стрельчатых окнах и широкой лестницей. Каждого, кто входил в это парадное, как крестом, осеняла стеклянным факелом однорукая Венера (по вечерам в факеле горела электрическая лампочка), но Нечаев и его друзья относились к богине без почтения, и к ее нижней губе постоянно был прилеплен влажный окурок. Курящая Венера!.. Она имела легкомысленный вид.

Люди, тесно населявшие весь дом, жили легко и весело. Кого там только не было! Греки, молдаване, поляки, цыгане… А в цокольном этаже вместе с болонками обитала даже француженка — престарелая мадемуазель Пьеретта Кормон, бывшая бонна, работавшая воспитательницей в детском садике. Но по праздникам все распевали одни песни — задумчивые и тихие, бойкие и гневные песни той ласковой земли, которая зовется Украиной и которая стала для них второй родиной. Ведь дома стоят на земле. И люди, даже если они моряки, тоже живут на земле.

Отец Нечаева долго плавал на судах Добровольного флота, ходил из Одессы в Геную и на Корсику, а потом, женившись, осел в Одессе и стал работать в порту стивидором. В доме он поддерживал флотский порядок. В простенке между окнами у них висели круглые судовые часы в медном корпусе, надраенном до солнечного блеска, а над кушеткой красовалась картина «Синопский бой». Когда–то, когда Нечаев был совсем маленьким, у них жил даже попугай, оравший по утрам «Полундр–р–р–а!..», но потом опустевшую проволочную клетку поставили на шкаф.

У Нечаевых были две комнаты. Высокие, с лепными потолками и мраморными подоконниками.

После того, как отца не стало, там еще долго пахло крепким трубочным табаком. Кроме матери, к вещам отца никто не смел прикасаться. Однажды, когда сестренка Нечаева Светка — второпях, не иначе — присела на стул, на котором обычно сидел отец, мать молча поднялась из–за стола и вышла из комнаты, а он, Нечаев, впервые в жизни поднял на Светку руку, влепив ей пощечину. И Светка не огрызнулась, промолчала.

Эх, знала бы она, что Нечаев почти рядом. Она бы сразу сюда прибежала!..

— Нечай, к лейтенанту!.. — крикнул Костя Арабаджи.

Схватив винтовку, Нечаев ринулся к двери. Гасовский сидел за конторским столом и, очевидно, за что–то распекал Якова Белкина, стоявшего перед ним навытяжку. Тут же переминались с ноги на ногу еще несколько матросов.