ПЕСОК И КРОВЬ
Мы продаем свое тело и душу
Шайтану, хозяину и чужеземцу
В розницу, оптом, поденно и сдельно
В обмен на корку черствого хлеба.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Скажи мне, друг, ты видел
Хоть раз живого шайтана?
— Сынок, приди же в объятия своего родича… Сбылось немыслимое. Есть наконец кому позаботиться о саване для злосчастного старца и уложить его кости в могилу… Аллах велик теперь и умереть приятно… Дай же поглядеть на тебя! Каков ты есть.
Зуфара сжимали в объятиях, его ласкали, о нем заботились
Саженного роста, тощий, жилистый старец кружился около него, точно шмель вокруг хорезмской дыни. Старые и молодые хорошо одетые и одетые в отрепья домочадцы и слуги суетились и вторили радостным восклицаниям старика. А он то обнимал Зуфара, то, отстранив его на всю длину своих длиннейших корявых рук, любовался им или делал вид, что любуется. При всей своей неискушенности Зуфар чувствовал что — то неискреннее, натянутое в истерической радости хозяина дома по случаю встречи со вновь обретенным родственником.
— Ты мой правнук. Да благословит Мелек Таус этого араба Ибн — Салмана, который разыскал тебя в море безвестности и прислал в Келат, чтобы я мог принять тебя в свои объятия. Я знаю. Твоя бабушка — моя любимая дочь Шахр Бану, шустрая такая девочка, с красивыми глазками, а я твой родной прадед… Не правда ли, твою бабушку зовут Шахр Бану и она из Келата?.. Она воспитала тебя и посвятила в истину и ложь. О мой драгоценный правнук! О мой любимый сынок!
Да, бабушку Зуфара зовут Шахр Бану. Да, бабушка родом из Келата. Но в какую истину и ложь она должна была посвятить внука?
— О, это неважно. В истину и ложь того, что простирает свое господство над всеми тварями и над всеми делами. О Мелек Таус… ай — яй — яй!.. «Скройте то, что предписано вам… Не упоминайте моего имени…» Ай — яй! Но ты, сынок… Ты посвященный… Шахр Бану тебя просветила, надеюсь…
Зуфару оставалось соглашаться со всем, что так походило на одну из сказок, которые ему рассказывала бабушка Шахр Бану. Опять Мелек Таус, как в селении курдов Исмаил Коя. Опять поклонники дьявола! Что — то бабушка рассказывала ему о повелителе мира Павлине… Но Зуфар слушал о Мелек Таусе, как слушал о сладкоголосом соловье или трехголовом драконе… Разве можно всерьез принимать чертей?
А пока Зуфар, отдыхая от долгих скитаний, восседал на ширазском ковре. Под локти ему подтыкали бархатные подушки. Наргиле, которое ему подносил собственными руками седобородый прадедушка, украшала тончайшая инкрустация из серебра. Из кухни доносились ароматы, предвещавшие изысканный ужин.
И все же Зуфар держался настороже. Его точило сомнение, вполне естественное в измученном лишениями и опасностями человеке. До сих пор на него нападали, били, его ранили, его везли в мешке, он голодал, он умирал от жажды в пустыне, его травили жандармы, словно дичь… И вдруг ему все твердят:
— Ты дома… Это твой дом…
И дом и родственные заботы Зуфару начинали нравиться. Не нравилось ему, что все произошло слишком неправдоподобно, слишком неожиданно. Не нравилось Зуфару, что его покровитель Ибн — Салман вдруг нашел ему в Хорасане родичей, да еще таких близких, как родной прадед, что вдруг он, простой пастух и советский служащий, ни с того ни с сего оказался правнуком владетельного хана. Он растерялся, и все в нем восстало и ощетинилось. Ему глубоко претило огромное число слуг в доме прадеда. Он не мог шевельнуть рукой или ногой без того, чтобы к нему не лезли какие — то предупредительнейшие «гулямы», «ходимы» и прочие слуги — бездельники. Он испытывал удивление и отвращение. Со слугами здесь обращались хуже, чем с собаками. Не то что их били. На них даже не кричали. Но они бледнели и дрожали, когда приказывал хозяин. Зуфар понимал, что жизнь их ужасна. Огромный красивый дом с десятками комнат, убранных коврами, стоял на горе в чинаровом саду, а у подножия горы лепились полуземлянки со стенами из дикого камня, с кое — как замазанными серой глиной щелями, с хворостяными, плохо присыпанными землей крышами.
Пресыщение, богатство царили в доме хана. Нищета, насекомые, голод были уделом обитателей землянок.
А для Зуфара такой уклад жизни был чудовищен и вызывал злобу. Он нежно любил свою бабушку Шахр Бану. Он ни на минуту не мог себе представить ее в доме Юсуфа Ади в Келате. Подобострастно припадающие к стопам хозяев слуги, трепетные взгляды, рабские поклоны, пресмыкательство — все никак не укладывалось в голове Зуфара, с детства видевшего бабушку всегда в тяжелом изнурительном труде — за очагом, за ткацким станком, за валянием кошм, за выделкой каракулевых шкурок, за шитьем одежды для своего семейства. Она и внука воспитала в труде и в презрении ко всяким лизоблюдам и подхалимам. Она первая вступила в колхоз. Решительно критиковала всяких там бездельников — чайханщиков, амбарчей — и требовала, чтобы мужчины работали в поле. В свои шестьдесят лет Шахр Бану научилась в ликбезе читать и писать…
С любовью вспоминал Зуфар свою бабушку Шахр Бану, бывшую персидскую рабыню, а теперь очень уважаемого человека в Хазараспе, и ему сделалось смешно, когда он, Юсуф Ади, назвал ее «поклонницей дьявола». Это она, колхозная активистка, и вдруг почитательница какого — то невообразимого князя Павлина — Мелек Тауса.
Зуфар сидел на шелковых одеялах — курпачах, руки его ласкали бархат подушек, он посматривал на Юсуфа Ади, а мысленно уносился за тысячу верст, в родной домик в Хазараспе, и видел перед собой сухую, с острым взглядом молодых глаз, стремительную бабушку. Что она там сейчас делает? Что она думает о своем пропавшем в Каракумах внуке? Наверно, очень горюет, но и вида старается не показать, что только и думает о нем. Ведь Зуфар у нее единственный близкий… Она никогда и не вспоминала, что у нее жив отец, прадед Зуфара…
А он жив, существует. Он тепло, даже с любовью вспоминает свою быстроглазую дочку Шахр Бану и, помянув ее, смахивает что — то с ресниц…
Старец Юсуф Ади чем — то напоминал Зуфару бабушку — во всяком случае своей подвижностью. Он не ходил, а бегал. Он не мог и минуты посидеть спокойно. У Юсуфа Ади было очень много дел. В доме он лез во все мелочи. Слуги непрерывно обращались к нему за распоряжениями: скакун набил холку, крыша в кухне прохудилась, не пора ли полить люцерну, домашний шорник сшил новый колпачок охотничьему соколу, белудж — скотопромышленник пригнал баранов, к младшей жене пора вызвать повитуху, пришел человек из племени джемшид наниматься в псари, повар сломал поварешку, старшая жена собралась к гробнице шейха Ади на богомолье аж в самую Месопотамию, пришли землекопы рыть яму для отхожего места…
Но до ушей Зуфара доходили не только дела, обычные для большого дома. Зуфар слышал и такие вещи, которые заставляли его насторожиться. Кто такой, к слову говоря, Нур Клыч, имя которого помянул домоправитель? И почему Нур Клычу выдают из кладовой кроме двадцати мешков риса, двух пудов зеленого чая и ста аршин волосяного аркана десять тысяч патронов… Не слишком ли много патронов? Или сегодня утром за дастарханом сидит юркий, с бегающими глазками мышонка туркмен, судя по говору — из Мерва. Он пьет зеленый чай и что — то быстро — быстро рассказывает Юсуфу Ади об убитых и раненых, о каких — то кем — то захваченных верблюдах в урочище Туз Султан Санджар Мазы и на колодцах Сагаджа… Зуфар отлично знает пастбище у соленого озера Туз Султан Санджар Мазы… Оно не так далеко от родного Хазараспа… Да и из колодцев Сагаджа Зуфару не раз приходилось пить чуть солоноватую, но такую приятную в зной воду… Но Юсуфа Ади и мервца с мышиными глазками интересуют не пастбища и вода озера Туз Санджар Мазы и колодцев Сагаджа, а происходившие там недавно схватки и чуть ли не сражения. До ушей Зуфара доносятся вполголоса произнесенные слова: «стреляли», «атака красных», «отрубили голову», «пулеметы», «преследование»… Человеку с мышиными глазками тоже необходимы ящики с патронами, винтовками… Что такое? Война, что ли? В памяти Зуфара возникает истерзанная Лиза… Злоба заставляет сжать кулаки и вглядеться в лицо мышиноглазого: не из калтаманов ли он, проклятый?
Зуфар слушает. Поднимается все растущее чувство тревоги.
А Юсуф Ади уже убежал во двор и осматривает пригнанных только что коней и что — то оживленно объясняет туркменам в малиновых шелковых халатах и белых папахах. В таких халатах и папахах ходит только «ак суяк» — «белая кость», племенная знать. Таких Зуфар с детства ненавидит за высокомерие и надменность. Зуфар отлично знает, что это степные феодалы, враги трудящихся. Калтаманские набеги на кишлаки и колхозы возглавляют белопапашники.
Белые папахи оживленно спорят с Юсуфом Ади. Все они с маузерами и винтовками, которых они не снимают с себя даже здесь, в доме.
В Мешхеде и по дороге в Келат в маленьком селении Зейна Дилли Зуфар слышал разговор о войне в Туркменской степи, но мало ли слухов ползает по базарам и караван — сараям.
Надо осторожно разузнать, повыспросить у старика Юсуфа Ади. Он, наверно, знает. Он все знает.
Белые папахи уехали. Юсуф Ади скоро вернулся в комнату. И Зуфар подивился его силе и здоровью. Старик даже не запыхался. Грудь его, точно кузнечные мехи, равномерно вздымалась и опускалась.
Сколько ему могло быть лет? Свежее лицо, почти лишенное морщин, юношеские глаза, здоровенные лошадиные зубы, прямой юношеский стан, громкий гулкий голос — все заставляло думать, что Юсуф Ади не вышел еще из цветущего возраста… А ведь почтенному келатцу никак не могло быть меньше восьми десятков. Оглушительный хохот его слышался то в эндеруне — женской половине, то в конюшне, то в винограднике за домом.
Он и сейчас хохотал, потирая руки.
— Хо — хо — хо! Ты послушай только, сынок. Губернатор прислал своего ублюдка сборщика налогов за деньгами, — говорил он. — Губернатор имеет наглость требовать с моих крестьян налоги… Губернатор забыл, что мы, йезиды, испокон веков плюем на законы. Пехлевийский сборщик посмел бить своей «прогрессивной» нагайкой моих людей. Ну, я ему не спущу…
Юсуф Ади высказал сожаление, что уезжает в Дерегез до вечера и вынужден расстаться с дорогим внучком.
— Я мигом… Отдохни здесь, понежься, а завтра мы поговорим о деле… о хорошем деле. Просветить тебя надо… Шахр Бану воспитала тебя в честности и добродетели, только баба она. Нашего йезидского закона не знает. Завтра поговорим… Дай только мне разделаться с господином губернатором. Молокосос, большевой!.. Осмелился протянуть руки к моему Келату…
Юсуф Ади уехал, оставив Зуфара размышлять, что он имел в виду, говоря о губернаторе — «большевике». Но и губернатора и большевиков Юсуф Ади явно не любил…
И вдруг мелькнула мысль: надо уходить, и как можно скорее… Надо пользоваться моментом, пока старика нет. Или лучше подождать Ибн — Салмана.
Джаббар ибн — Салман задержался в Тегеране, но предупредил, чтобы Зуфар ждал его.
Надо ли ждать? Что — то в последнее время Зуфара все чаще охватывали сомнения. Кое — какие дела и слова Джаббара ибн — Салмана вызывали не то чтобы сомнения или недоверие, но… Так или иначе Зуфар обрадовался, когда араб послал его вперед в Келат, а сам остался в столице. Зуфар упрекал себя, называя неблагодарным, вспоминая, как благородно вел себя Ибн — Салман, старался думать только хорошее. И все же… Не лучше ли не ждать? Уехать. Граница совсем рядом.
Он пошел в конюшню. Ничего удивительного, если он возьмет коня и прокатится верхом по горам. Как — никак хозяин дома его родной прадед.
Зуфар довольно отчетливо представлял, как добраться до границы. Она близко, рукой подать…
Старик Юсуф Ади успел похвастаться своим Келатом — оплотом рода Сиях Пуш. Островерхие вершины тесно обступили котловину, по дну которой струились воды речки Келат Чай. Наружные откосы кряжа падали почти отвесно и были совершенно недоступны. Въезд и выезд из котловины имелся только через ущелья. Название одного из них — Дербент — и–Аргувани — Зуфар хорошо запомнил, ибо по нему шла контрабандная тропа к железнодорожной станции Душак в родных пределах Советской Туркмении…
В конюшне коней стояло немало. Но конюх Меред имел строгий наказ Юсуфа Ади никому их не давать, даже Зуфару.
Меред так и сказал:
— Даже вам…
И Зуфар почувствовал что — то неприятное в этом «даже».
Он хорошо сделал, что не обиделся. Тем самым он снискал симпатии Мереда и смог многое узнать. И прежде всего ему сделалось понятно, почему приказано не давать коней даже ему.
— Вы не смотрите, господин, на горы Келата. Одна видимость, — сказал почтительно словоохотливый конюх Меред, — тот, кто местность нашу знает, всюду может проехать верхом, а пешком пройти и подавно. Речка Кельте Чинар пробирается к русской железной дороге у Аннау, ручей Гульзар — к станции Артык, а поток Зенгинанлу прорывается к станции Коушут. Тут я все исходил с опиумом, тюками чая и индийской кисеей, когда еще Советов не было, а урусы смотрели на контрабандистов сквозь пальцы… Я даже по речке Арчинян — су к станции Каахка пробирался, и ни один пограничник меня не видел и не слышал… Только пузатые да безногие скажут, что из Келата и мышь не выберется. Но Келат место хорошее, неприступное. В старые времена великий царь Персии Надир — шах избрал Келат своим жильем, чтобы у него не отняли сокровища, которые он награбил милостью всевышнего в Индии и Багдаде. Надир — шах построил здесь роскошный, весь в самоцветах дворец, да только своим тиранством прогневил Мелек Тауса — и дворец от землетрясения в щебенку рассыпался… В Келат трудно войти, а выйти ничего нет легче… Я все тропинки знаю. Тут недавно с вашим дедушкой все объездили верхом… Ваш дедушка подряд взял у шахиншаха — дорогу к русским пределам прокладывать для пушек… Да, каждую тропу, каждый перевал исходили мои ноги. Тут хоть и полицейский пост, хоть и жандармы есть, хоть и таможенники с револьверами по дорогам таскаются, мы на них даже и плевка жалеем. Слепые кроты… Где захотите, там и пройдет старый Меред… И все тут.
Для большей убедительности старик нет — нет и ударял себя с силой в грудь. Зуфар слушал его жадно.
— А где ночью стоят дозоры полиции? — спросил он.
— Господин очень любознательный, — вдруг спохватился Меред. — Охо — хо! Старик Меред бедняк, у старика Мереда ноги не ходят. Старик Меред ничего не говорил… Меред пашет землю деревянным азалом на солнышке… Пот проливает. Пять батманов семян ячменя посеет да половину урожая господину доброму Юсуфу Ади отдает… Попробуй не отдай. Железный старик Юсуф Ади, и в железной руке у него железная палка. Да еще девять батманов десятнику нашего селения надо отдать, а потом десять батманов мирабу*. Ох, еще батман тому, кто гоняет воробьев, а еще один батман сатане Мелек Таусу. Один батман подметальщику улицы… Тяжело жить бедному Мереду… После восстания кругом голод. Хлеба нет. Люди — да смилуется аллах! — едят людей. Раб Меред под пятой Юсуфа Ади. Плати пять туманов великодушному нашему благодетелю Юсуфу Ади, один батман масла да еще три пуда маковых головок, два вьюка дров, два вьюка степной колючки, две тыквянки кунжутного масла для светильников, четыре курицы, два десятка яиц… Только кур и яйца мне хозяин Юсуф Ади засчитал за работу конюхом да еще сказал, что я могу не отдавать козу… Велика милость горбана Юсуфа Ади. Хороший человек Юсуф Ади. Великий ученый. Йезидский эмир он. Потомок самого Йезида. Власть ему дана не от шаха из Тегерана, а от святыни Баальбек… Имеет Юсуф Ади право жизни и смерти. Говорит нам: «Делай то и не делай это». Хороший человек Юсуф Ади, не принуждает он старого Мереда, как других крестьян, строить ему дом, кормить его и его слуг и псарей на охоте, гонять дичь с Арчевой горы, поправлять мосты и дороги… Хорошо еще, теперь Юсуф Ади не заставляет нас по ночам в темных ущельях дороги «чистить». Посылает людей помоложе и покрепче с купцами запоздавшими «разговаривать»… Добр и милостив Юсуф Ади к старику Мереду… А почему? А потому, что Меред знает все тропинки, все дороги, все перевалы. Знает, куда и как отвезти опиум, чай, духи, французские чулки. Нет контрабандиста, равного по искусству Мереду, рабу горбана Юсуфа Ади, нашего благодетеля. Тёмен Меред, но знает, что русские женщины любят чулки фильдеперс «Виктория», знает и кому в Ашхабаде и Геок Тепе можно за хорошие деньги продать порошки морфия или кокаина. Будь же добр и милостив ко мне и ты, молодой господин… Не знаю я ничего про полицию… Не знаю, не знаю… Что ты хочешь от старика Мереда, господин?
_______________
* М и р а б — чиновник, распределяющий воду.
Он то причитал и охал, то принимался хвастаться, какой он ловкий и неуловимый контрабандист, неоценимый помощник Юсуфа Ади.
— Пусть солдаты на границе во все глаза смотрят, сколько хотят смотрят, а не увидят. Хэ — хэ! Один мальчишка сидит на советской стороне на горке и луком со стрелами забавляется. Пустит стрелу, полетит она. А на другой горке в Персии другой мальчишка змей пускает, такой простой бумажный. Тут первый мальчик берет стрелу, натягивает посильнее лук, и стрела — вжик! — летит в змея. Пограничник смеется: хорошо мальчик играет. Хи — хи! А стрела выдолбленная, а в стреле камешки, алмазы… Хэ — хэ…
Зуфар медленно побрел через обширный двор на улицу, Меред забеспокоился и окликнул его:
— Куда вы, господин? Почему вы идете, господин?
Он ковылял сзади и громко восклицал:
— Вы не туда идете, господин… Дорога на Кельте Чинар не здесь, господин. Меньше одного мензиля, господин. К большевикам идти не сюда… К большевикам вон по той тропинке, господин. По ней Меред возил бухарский каракуль… Сколько харваров смушек в тюках. О, нет лучше в мире бухарского каракуля, господин…
Меред не отставал. Чуть не плача от злости, Зуфар вернулся. Он не собирался уходить из Келата среди белого дня. Он хотел осмотреться. Но разве можно ходить по Келату, когда во всеуслышание кричат за твоей спиной, что ты собираешься сбежать к большевикам?
Сделалось ясно, что конюх Меред ходил за ним не просто так… Юсуф Ади не доверял своему правнуку.
И все же Зуфар решил ночью уйти. Он тщательно все продумал. В голове своей он держал крепко несколько маршрутов с разными приметами вроде тополя с обломленной ураганом верхушкой, или медвежьей скалы, или старой каменной стены, перегораживающей теснину еще со времен аламана. Зуфар сумел вызнать у Мереда подробности контрабандных тропинок и решил, что даже в безлунную ночь не заплутается. Он присмотрел в малой гостиной среди висевших на стене ружей хорошенький карабин и нашел к нему патроны. Он обнаружил позади кухни удобный лаз, которым, очевидно, пользовались слуги и домочадцы, когда ворота запирались на ночь. Собак Зуфар не боялся. С собаками он быстро ладил. В двенадцать лет у него были помощники псы Каплан и Шерзод, умные, ростом с осла, киргизские овчарки. А хорошего человека собака не трогает…
Зуфар долго сидел на террасе и смотрел печально на север. Ему вспомнилось красно — желтое пламя тюльпанов в зеленой долине и взгляд мертвеца.
Солнце выкрасило медью верхушки пирамидальных тополей над стенами цитадели Келата. Воробьи устраивались с чириканьем на ночлег в кронах деревьев. Конюх Меред, зевая от скуки, появился на пороге конюшни. Увидев Зуфара, он сразу же развязал язык:
— Ты бы поспал, господин… Ночью надо силу иметь…
— Что ты болтаешь, Меред?
— Конечно, надо, — убежденно протянул конюх, — только у нас ночью на всех дорогах пиф — паф! Стреляют… Опасно… Да разве такой пахлаван, как молодой господин, усидит ночью на месте…
Конюх понимающе усмехнулся и изобразил двумя пальцами, как быстро человек бежит по тропинке. Тут же он таинственно свистнул.
Зуфар проговорил медленно, взвешивая каждое слово:
— Не понимаю вашего разговора… Кто на дорогах «пиф — паф»? Кто и куда хочет бежать?..
И он тоже, подражая Мереду, пробежался пальцами руки по своему колену.
Лицо Мереда сделалось еще таинственнее, еще хитрее.
— Бежать? Разве я сказал, что молодой господин хочет убежать из дома дедушки Юсуфа Ади? Нет, я не говорил. Это ты сказал, горбан… Не ругай бедного старика… Господин Юсуф Ади напустит на меня своего Мелек Тауса… Ох!.. Я не говорил. Ты говорил…
«Ладно, — сказал себе Зуфар, — не верите, стережете, думаете, удавку уже вокруг горла мне затянули… Посмотрим… Завтра, а если не завтра, то послезавтра вот эти ноги будут шагать по родной земле». Он молчал, и Меред молчал. Молчание людей пустыни часто наиболее красноречивая часть беседы. Надо уметь молчать.
— Чем колотить языком, — сказал Зуфар наконец, — давай, брат, лучше чай пить…
Он молил в душе всемогущего бога пустыни — случай, чтобы хозяин усадьбы Юсуф Ади не вернулся. Ему не хотелось говорить лживые слова старцу и смотреть ему в глаза. Тем более такому добродушному, такому веселому прадедушке, который так искренне радовался правнуку… «Он классовый враг, но он хорош со мной», — думал Зуфар. Но он тут же начинал корить себя. От Мереда он наслышался об Юсуфе Ади такого, что ему делалось не по себе. Владелец Келата погряз в самых отвратительных пороках: он курил опий, анашу, пьянствовал, имел десяток наложниц и наложников. От всех, кто ему надоедал, кто слишком капризничал, он отделывался просто: продавал их проезжим купцам. И юноша или девушка исчезали бесследно, оплакиваемые безутешными родителями… Вообще благочестивый старец не церемонился со своими подданными. Как — то несколько крестьян отказались платить ему аренду. Юсуф Ади не шумел, не кричал, а… продал мятежников, и небезвыгодно. Когда на него поступила жалоба губернатору, Юсуф Ади объяснил: «Тюрьмы у меня в Келате нет. Вот лучшее наказание для негодяев пусть попотеют в цепях на рудниках в Семнане». Что добывали в Семнане, Меред не знал. Знал он одно, что из Семнана не возвращались…
Юсуф Ади все же приехал домой в тот же день. Короткие южные сумерки еще не перешли в ночь, и зубья скал пламенели в темном небе, когда галдящая толпа заполнила двор. А весь шум покрыл зычный голос Юсуфа Ади:
— Сынок, где ты сынок? Иди встречай дорогого гостя.
Меред шепнул Зуфару:
— Иди, иди… Наш хозяин не любит ждать…
Не было смысла сердить прадеда. Правда, Зуфар опоздал помочь ему слезть с коня. Но Юсуф Ади и не нуждался в чужой помощи. Он легко спрыгнул на землю. Зато Зуфар поддержал стремя другому всаднику, и как он испугался, когда при отсветах заката убедился, что перед ним его спаситель и благодетель Джаббар ибн — Салман. Пугаться не следовало. Отправляя Зуфара в Келат, араб намекнул, что они скоро увидятся. Когда же Юсуф Ади рассказал, что молодой хивинец оказался его правнуком, Ибн — Салман не удивился. Очевидно, что и это он знал.
Опираясь на плечо Зуфара, Джаббар ибн — Салман тяжело поднялся в ярко освещенную комнату для гостей. Видно, он еще не совсем оправился от приступа лихорадки. Сквозь загар странно просвечивала желтизна, и Алаярбек Даниарбек непременно поставил бы диагноз: воспаление печени…
Они сидели в парадных покоях ханского дома. Старец все сделал, чтобы гостеприимно встретить знатного гостя. Но ни обильное угощение, ни пышные речи, ни веселье по поводу найденного столь необыкновенно правнука не позволили Юсуфу Ади скрыть грызущей сердце тревоги. Да и все во дворце говорило о том, что жизнь вели здесь беспокойную. Двери из комнаты в комнату были устроены под углом. Через дверные узкие проемы мог пройти одновременно лишь один человек. Из — за низких притолок вошедшему приходилось сгибаться в три погибели. Выяснилось, что Юсуф Ади никогда две ночи подряд не спит в одной и той же комнате. Даже в постели он не расставался с оружием.
Зато Юсуф Ади дал волю своему языку. Он пустился в семейные воспоминания, и Зуфар долго не понимал, к чему он клонит, а когда понял, его прохватил холодный пот. И совсем не потому, что Юсуф Ади принадлежал к секте поклонников дьявола… Дьявол — такой же выдуманный бог, как и другие.
Зуфару не везло. Еще вчера ему казалось, скоро он вернется к спокойной, привычной жизни без всяких неожиданностей и надоевших ему приключений. Но он услышал с тревогой и отвращением, что все начинается вновь и что его, словно щепку, втягивает пучина, в которую искусно толкает его хитроумный прадедушка, беспокойный старец с озорными глазами Юсуф Ади… Ведь болтовня о Мелек Таусе, об истине и лжи, об йезидских святошах являлась только прикрытием, только скорлупой. Сердцевина заключалась совсем в другом…
Оказывается, Юсуф Ади очень гордится своей прошлой жизнью, бурной, богатой интригами. Теперь он считал своим долгом передать дела из старческих своих рук в молодые, крепкие руки обожаемого, любимого правнука, посланного ему столь счастливо и неожиданно Мелек Таусом. Да, Юсуф Ади ничуть не сомневался, что все доблести, присущие издревле, от времен Нуширвана, его, Юсуфа Ади, йезидскому роду, передались правнуку. Посмотрите, какой красавец он и богатырь и сколько ума в его взгляде. Он продолжит дело своего прадеда…
— Сорок пять лет прошло… — говорил Юсуф Ади, — а все точно вчера случилось… Еще мой отец — пусть прах его спокойно лежит в могиле! всегда предостерегал губернатора Хорасана Эюб — хана: «Остерегайся русских! Белый царь — чудовище! Царь сожрет и Иран и Индию. Берегитесь. Он идет!» Эюб — хан был беспечный человек. Эюб — хан отвечал: «Туркмены своим аламаном опустошат земли Хорасана. Поля и сады Хорасана обращены в пустыни. Штурмом Геок Тепе Скобелев проучил туркмен… Мы, персы, вздохнули свободно в Хорасане. Персидский крестьянин может мирно ходить за плугом»… Сорок пять лет прошло, а я помню, как сейчас, господина Эюб — хана и его речи. В Массинабаде жил англичанин по фамилии Стюарт. Говорили, что он полковник. Стюарт часто приезжал в гости к Эюб — хану. Помню, раз Стюарт приехал раздраженный и сказал ему: «Русские взяли штурмом Геок Тепе… Теперь очередь Мерва и Мешхеда, берегитесь!» Русские не потерпят йезидов. Русские — христиане. Ненавидят дьвола. Я помню разговор, как сейчас… Ох, опять забыл: не доводите до сведения тех, которым чужды предписания святого шейха Ади…
Но он ухмыльнулся и махнул рукой. Рассказывал Юсуф Ади так, как будто все происходило не полвека назад, а вчера. Но рассказ его затянулся.
Досада не оставляла Зуфара. Он все еще не терял надежды уйти ночью из Келата. А Юсуф Ади говорил и говорил.
Тотчас после падения твердыни оазиса Атек — Геок Тепе — мервские туркмены забеспокоились. Вся племенная верхушка горела желанием воевать с русскими и искала помощи у англичан. Родовой вождь Каджархан из племени бахши — топаз посылал гонца за гонцом в Мешхед к некоему Мирзе Аббас — хану, которого все знали как влиятельного человека и друга инглизов. Мервский оазис бурлил котлом. Туркмены вооружались. Полковник Стюарт покинул свой Массинабад и поставил свои палатки ближе к реке Теджену, около селения Хасанабад. Он ездил не раз на берега Теджена, рисовал что — то и записывал. Отцу Юсуфа Ади и Муртаз Кули — хану, правителю Турбет — и–Шейх — и–Джам, он подарил великолепные охотничьи ружья. Ружья похуже он подарил пограничным персидским и афганским начальникам. Все были довольны полковником Стюартом. Он раздавал детишкам конфеты, а их матерям манчестерский ситец и индийскую кисею. Персидским и салорским земледельцам он платил за батман ячменя не полкрана, как все, а целый кран, и крестьяне прославляли его щедрость. Он пожертвовал йезидскому каввалю пригоршню золотых монет для общины. Когда же полковнику Стюарту понадобились верблюды перевозить грузы в Мерв, он не встретил отказа ни у Муртаза Кули — хана, ни у правителя Хорасана, ни у келатского правителя, отца Юсуфа Ади. Все охотно помогали такому великодушному человеку.
Поэтому, когда в области Пендэ, неподалеку от Мерва, появился некий Сиях Пуш, достаточно было полковнику Стюарту сказать: «Верьте ему!» — и все отнеслись к нему с доверием. Сиях Пуш ездил по туркменским кочевьям и возбуждал туркмен зеленым знаменем против русских. Сиях Пуш носил черную одежду и белую чалму. В Персии он называл себя шейхом йезидов Мансуром. В туркменских кочевьях он помалкивал про Мелек Тауса и очень красноречиво проповедовал слово пророка Мухаммеда. Он не выпускал из рук английскую винтовку, а его сорок телохранителей были вооружены до зубов и готовы были стрелять по первому знаку. Все говорили, что Сиях Пуш переодетый англичанин, но это была неправда. Иначе правитель Хорасана Муртаз Кули — хан не позволил бы Сиях Пушу приезжать к нему в Турбет — и–Шейх — и–Джам. Муртаз Кули — хан был хитрый человек. Кто его знает, не вздумали бы русские вторгнуться в Хорасан из — за какого — то Сиях Пуша. Мудрость Муртаза Кули — хана вошла в пословицу. Он любил говорить: «Я найду себе безопасное убежище под сенью наслаждения». Он желал спать спокойно на своем губернаторском ложе. Сиях Пуш объявил туркменам: «Не боитесь силы урус — кяфиров ни в коем случае. Скоро, очень скоро к вам явится сам Сахиб Хурудж из мусульман и уничтожит кяфиров!» Туркмены не знали, что такое Хурудж. Слово Хурудж — значит петух. Так йезиды называют Мелек Тауса. Сиях Пуш раздавал туркменам оружие и деньги. Наивные. Они воображали, что Сиях Пуш мусульманин. Тем, кто шел с ним, он обещал богатства при жизни и рай после смерти. Вождь мервцев Каджар — хан вооружал своих воинов. Он очень боялся русских. Сиях Пуш объявил, что имеет сто тысяч всадников и изгонит христиан — собак из Атека и Самарканда. Многие умы склонялись тогда к нему, потому что он имел печать с именем двенадцати имамов… Все ждали Сахиба Хуруджа, хоть и не знали, кто он такой. Сиях Пуш поехал в Мешхед к Эюб — хану и полковнику Стюарту. Он повез прошение мервских туркмен и серахских сарыков о принятии их в подданство персидскому шаху. Сиях Пуш сказал, что Каджар — хан пойдет войной против русских, но сначала он хочет завоевать Герат и отдать его Персии. Хитрый Муртаз Кули — хан предложил, чтобы мервцы сначала приняли губернатора — перса и впустили в крепость Коушут Кала персидский гарнизон. Так коварство и хитрость встали на пути разума и величия. Сиях Пуш ни с чем вернулся в Мерв… Но тут вдруг все узнали, что деньги ему присылали из страны инглизов через афганские власти. Но пока рупии передавали из рук в руки, они волею божьей уменьшались в своем количестве. А каждый газий, желавший сражаться за ислам, требовал не меньше ста серебряных рупий и хорошего коня. Сиях Пуш поехал сам в Иолотань к своему другу хану иолотанских туркмен Сары — хану просить воинов и денег. Но, увы, люди вероломны. Сары — хан сказал: «Ты, Сиях Пуш, не друг мне. Ты даже не мусульманин. Ты йезид да еще инглиз!» И Сиях Пуша бросили в яму. Сары — хан заявил, что отрубит ему голову и отошлет ее русским. Но Сиях Пуша выкупили позже с помощью иолотанских евреев — ростовщиков.
— За мою голову Сары — хан взял полторы тысячи туманов золотом. Не плоха голова, которая стоит так дорого! — самодовольно закончил рассказ Юсуф Ади.
Презрительная усмешка кривила губы Джаббара ибн — Салмана, пока неторопливо разматывалась нить рассказа.
— Итак, горбан Юсуф Ади, или Сиях Пуш, или шейх Мансур, вы потерпели неудачу, и вскоре туркмены Мерва попросились в подданство русского царя.
Хозяин дома перебил араба:
— Если бы вовремя мой друг полковник Стюарт раскошелился, урус — кяфир не встал бы своей железной пятой в Мерве и Кушке и сейчас не надо было бы начинать все сначала. Каких — нибудь десять тысяч фунтов, и Сиях Пуш повел бы армию Ислама против Ашхабада, вымел бы урус — кяфиров из Туркменской степи метлой праведной веры и отдал бы туркменские степи персидскому шаху… Сорок пять лет я живу в Келате. И сорок пять лет головой бьюсь о стену. Какие возможности упущены! Сорок пять лет я лелею змею зависти в своем сердце. Сорок пять лет ждал я решающего часа, чтобы продолжить дело моего отца.
— А что вы делали, когда генерал Маллесон занял Закаспийскую провинцию России в тысяча девятьсот восемнадцатом году?
— А что сделал Маллесон? Туркмения, Бухара, Хорезм лежали у его ног… И что же? Нерешительность! Медлительность! Он даже не сумел снискать любовь курдов. Он смеялся над Мелек Таусом, он унизил меня. Он смотрел на всех здесь как господин на рабов. Я радовался, когда этого зазнавшегося петуха выгнали из Ашхабада большевики. И снова я ждал десять лет… Теперь час настал. Теперь мой правнук, новый Сиях Пуш, протянет руку захвата к урус — кяфирам…
Все взгляды остановились на Зуфаре, и он мучительно почувствовал, что кровь приливает к лицу. Джаббар ибн — Салман долго и пытливо глядел на него, словно стараясь поймать его взгляд. Он не торопился сказать свое слово. Видимо, вопрос не казался ему таким простым, как думал Юсуф Ади.
— Не стоит вспоминать старое, — сказал Ибн — Салман, растягивая слова. — И Стюарт, и Сен Джон (вы его знали по Хафу), и Маллесон военные люди, как и многие другие, кто защищал интересы Британии и Северной Персии. А воинам свойственна прямолинейность и… тупость. Они начинают со стрельбы. Они щеголяют в мундирах и регалиях. Их видно за сто шагов, и они делают все от них зависящее, чтобы путать.
Он остановился и снова очень внимательно посмотрел на Зуфара.
— Он мой родич, и я отвечаю за него… — быстро сказал Юсуф Ади. — Он настоящий йезид…
— Предположим… Меня еще никто и никогда не обманывал… Не посмел обмануть, — самодовольно сказал Джаббар ибн — Салман. — Посмотрим… Быть таким, как Сиях Пуш, очень сложно, трудно… Жить среди чужих, думать на чужом, наполовину понятном языке. Питаться отбросами. Одеваться чучелом… — Он говорил рассеянно, точно вороша какие — то давно передуманные мысли и глядя невидящими глазами прямо перед собой… — Полное забвение личной жизни, болезни, лишения… И для чего…
Теперь уже и старик с нескрываемым удивлением смотрел на Джаббара ибн — Салмана. Тот почувствовал его взгляд на себе и поспешил заговорить о другом:
— Чепуха… А теперь поговорим… Кто такие туркмены? Они совсем не фанатики. До русского завоевания они были плохими мусульманами. Парадокс! Но твердая власть христианской России в Туркестане укрепила позиции ислама среди туркмен. И все же одного поколения оказалось мало, чтобы сделать их фанатичными поклонниками пророка. В бою туркмен щадит женщин и детей своих врагов. Он не уничтожает имущества. Он только забирает все, что может унести с собой… Все это говорит о практическом уме туркмена… В Мерве вы провалили тогда дело потому, что вы не мусульманин, а йезид. Вас подозревали, вам не верили. Вам нужны были неистовые исламские газии… дикие кочевники, нагоняющие ужас, не знающие пощады, жаждущие крови, духовные потомки Тамерлана…
— Значит, им еще мало крови… — вдруг проговорил негромко Зуфар. Он отвечал не на слова Джаббара ибн — Салмана. Он даже не возражал, не спорил, он лишь отвечал на свои мысли.
— Мало крови?! — удивился Ибн — Салман.
— Какой из Овеза Гельды был мусульманин? Все знают, что он в свое время принял христианство… был гяуром, — сказал решительно Зуфар. — Что, разве ради ислама он приказал убить зоотехника Ашота, не пощадил его жену… сжег овец?.. Для кого он это сделал?.. Ради кого? Он вор… бандит.
Джаббар ибн — Салман посмотрел пристально на Зуфара, на старца, и тень сомнения легла на его лицо.
Густейшие брови Юсуфа Ади, точно мохнатые насекомые, зашевелились. Араб что — то уж слишком крепко сжал свои и без того сжатые губы, похожие на лезвие ножа.
Зуфар думал: «А если прав самаркандец Алаярбек?» Помогая Зуфару выбраться через крышу овечьего загона в хезарейском становище, он успел бросить странную фразу: «Остерегайся… Джаббар ибн — Салман совсем не Джаббар ибн — Салман».
Больше ничего он не сказал… Не успел…
Со вздохом облегчения Зуфар понял, что его напоминание об отступничестве Овеза Гельды подействовало как нельзя лучше. Брови — насекомые Юсуфа Ади перестали шевелить лапками.
Очевидно, сомнения у старца исчезли так же быстро, как и возникли, потому что он сказал:
— У нас, келатцев, с туркменами старые счеты. До русских туркмены сотни лет грабили йезидов — келатцев. Уводили в рабство. Твою бабушку, сынок, туркмены похитили… сделали рабыней. Не жаль такого, как Овез Гельды… Но сейчас не до счетов. Сейчас мусульмане Туркестана, сунниты, шииты, и мы, йезиды, должны беспощадно обрушить мечи на головы большевиков. Нам дорога каждая сабля, каждая винтовка. Сейчас надо, чтобы в Туркестане цирюльник сделал большое кровопускание. Потерявший много крови слабеет. Когда большевики придут в изнеможение, придем мы. Таков закон войны.
Зуфар чуть не задохся. Отвратительный голос, отвратительный человек этот Юсуф Ади. Странно. Джаббар ибн — Салман промолчал. Почему он ничего не говорит? Или так надо? Или он испытывает Юсуфа Ади?
Но всем своим видом и Юсуф Ади и Джаббар ибн — Салман показывали, что они ждут ответа.
— Матерый волк посылает вперед молодых, годовалых волков, пробормотал Зуфар. — Так у нас в степи. Когда молодые псы, хранители отары, и молодые волки изнуряют свои силы в драке, приходит матерый волк и выбирает овечку по вкусу…
Юсуф Ади таял от восторга. Какой у него умница правнук! Араб вел себя сдержанно.
— Ты умеешь стрелять? — спросил он.
— На сто шагов из двустволки я попаду дробинкой в глаз лисе! воскликнул Зуфар. — Шкурка останется целой…
— А ездить верхом?
— Спросите в Хорезме у тех, кто не сумел удержать на седле козла во время козлодрания, — не без наивного хвастовства ответил хивинец.
— А искать и находить?
— Разве мы пришли в этот мир, чтобы смотреть, но не пользоваться?
— Клянусь головой вашего правнука, господин Юсуф Ади, он для вас дар божий. Он вполне подойдет…
И хоть Зуфар понятия не имел, для чего он подойдет, стало ясно: предстоит ехать, и на этот раз через границу, в Туркмению. В душе Зуфар ликовал. Он возвращался на родину.
Зуфар уже не думал больше о тайных лазах, тропинке, ночном бегстве…
Правда, ибн — Салман тут же разочаровал Зуфара. Он не пожелал посвящать его в подробности. Он приказал только готовить хурджуны и коней.
Он вышел и скоро вернулся совершенно преображенным. Вместо арабского бурнуса и куфии — головного платка — он облачился в черный халат почти до пят и обмотал голову чалмой. Зуфар усмехнулся.
— Чего вы смеетесь? — рассердился Джаббар ибн — Салман.
— И вы хотите в такой чалме… по Туркменской степи?
Зуфар едва сдерживал смех.
— Ты непочтителен, сынок, — вмешался добродушно Юсуф Ади. — Когда господин спрашивает у раба совета, тот от радости раздувается и одежда не вмещает его… Из угождения господину не грех и пожертвовать своей головой.
— Хорошо, — сказал ибн — Салман, — пусть посмеется. Молодости свойствен смех… Дайте ему быстрого коня из своей конюшни, чтобы он не отстал от моего «араба», и на рассвете — в путь…
— Извините… я смеялся… — проговорил наконец Зуфар, — а дело серьезное. В пустыне неспокойно. В вашей одежде… на чистокровных конях… Да мы и до первого колодца не доедем: или калтаманы пристрелят, или русские пограничники.
Зуфар помянул пограничников нарочно. Он хотел слышать, что на это скажет араб.
— Что ты предлагаешь? — сухо спросил Джаббар ибн — Салман. Напоминание о пограничниках он пропустил мимо ушей.
— Текинские папахи, халаты… Никакого оружия… Простые рабочие лошади. Еще лучше пешком… Только, боюсь, вам придется трудно.
Увидев, что Джаббар ибн — Салман мрачнеет, хозяин дома вмешался в спор, и очень своеобразно. Он схватил большой отделанный серебром сосуд и разлил в кофейные чашечки янтарную жидкость.
— Нет, — резко отказался араб.
— Закон ислама? — спросил Юсуф Ади. — Закон запрещает виноградное вино, а в кувшине французский коньяк…
— Нет.
— Клянусь семью шейхами Баальбека, это хорошо! Пейте! — Юсуф Ади уже успел выпить, и глаза его пьяно блестели. — Разве дьяволы не пьют вино?
— Дьяволы? — удивился Ибн — Салман. Светлые брови его приподнялись.
— Мы, йезиды, поклоняемся дьяволу, ох, опять проговорился, Мелек Таусу, а разве ты не поклоняешься тоже английскому дьяволу в шлеме и с пикой на золотых соверенах… Святому Георгию… Ваш дьявол — золото… Дьявол…
Ибн — Салман смотрел на Юсуфа Ади все мрачнее, но к коньяку не притронулся. Зуфар не отказался. В холодные зимние ночи на нефтеналивной барже матросы согревались спиртом после вахты — аральский «норд — ост» невозможно выдержать, особенно когда на судне негде погреться и нельзя даже спичкой чиркнуть. Он выпил самую малость, но ему сделалось жарко и весело. Теперь все казалось легко и просто. Он уже чувствовал себя дома, в Хазараспе. Хватит с него заграничной жизни. Завтра он уже не будет дрожать при слове «жандарм», завтра… Да здравствует завтра!
Но внезапно в комнате появился новый гость, и веселость Зуфара как рукой сняло. Если бы не опьянение, вероятно, он бы испугался.
Зуфар узнал в вошедшем невообразимо толстом, с заплывшими жиром глазками персе господина Океана Знаний, управляющего финансами Хорасанской провинции и друга начальника жандармерии Мешхеда.
Юсуф Ади был пьян и порол несусветную чушь.
— А, Океан Знаний, пожаловал — таки? — спросил старец и захихикал. Настоящий дурак… несравненный дурак, а вот какой себе титул придумал. Океан… ха… ха…
— Горбан Юсуф Ади, — изысканно вежливо ответил чиновник и поклонился, — осмелюсь напомнить вам о просьбе их превосходительства. Все сроки уплаты прошли…
Тут глаза Океана Знаний остановились на Зуфаре и округлились. Но он не успел отдать себе отчета, почему этот большевик сидит в гостиной келатского хана, потому что Юсуф Ади встал и, подойдя вплотную, бросил чиновнику в лицо:
— Пусть твоя долготерпеливая корова, господин губернатор, поцелует меня в зад!
— Неслыханно!.. Оскорбление высокой персоны! И потом: вы не платите налогов целых пять лет… А где сборы с двухсот пятидесяти пудов опиума? А куда вы сплавили опиум? А?
— Ни одного крана ты не увидишь от меня, ты, царь всех цифр!
— Вы пожалеете об этом. Кто же не знает, что на контрабанде опиума Юсуф Ади имеет миллионы.
Чиновник произносил деревянным голосом эти слова. Он смотрел на Зуфара и думал о Зуфаре.
— Ты со своим великим мудрецом губернатором весьма горазд считать в чужих сундуках… Посчитайте лучше, сколько вы нахапали взятками.
— Где ваша благодарность? Подряд на постройку дороги кто вам устроил? Я устроил.
— Примазаться захотел. Вот тебе! — и Юсуф Ади показал чиновнику дулю.
В отчаянии Зуфар думал: «Сейчас толстяк закричит: «Вот он, большевик! Хватайте его». Что же делать?.. Что же делать?»
А Юсуф Ади рычал:
— Еще старый шах дал мне грамоту. В ней написано: «Никто, кроме солнца и луны, не коснется его дома». Никаких налогов. Убирайся, прохвост! Ты забыл, сколько туманов я сунул тебе в руку в прошлый раз. Клянусь Петухом, клянусь Павлином, дьяволом, Мухаммедом, аллахом, если ты не оставишь меня в покое…
Океан Знаний многозначительно поглядел на Зуфара и хихикнул. Видимо, план уже созрел в его голове. Он потер ручки и снова хихикнул.
— Приношу нижайшие извинения, горбан, но… я накладываю арест на ваше имущество…
— Арест? Зуфар, сыночек, гони его в три шеи!
— Именем халифа — мученика приказываю: стойте! — завизжал чиновник. Остановитесь!
— Клянусь Мелек Таусом! Вон!
— В этом доме в гостях большевик! Русский шпион! — все еще визжал Океан Знаний.
Он тыкал пальцем в Зуфара и хихикал. Теперь — то он выжмет из упрямого старца не одну тысчонку. В благословенном оплоте прогресса и свободы шахиншахском государстве — не очень — то любят большевиков.
Зуфар был готов к самому худшему. «Прадедушка поверит толстяку и не пожелает ссориться с властями». Он уже узнал о любезном и любвеобильном прадедушке все, что нужно, и даже больше, чем нужно. Келатский хан отлично усвоил обычаи азиатских властителей: или убить, или быть убитым. Унаследовав после гибели своего отца (ему одна из жен налила, когда он спал, ртути в ухо) Келат, Юсуф Ади прежде всего по — родственному позаботился о своих братьях. А их было немало, потому что покойник имел более чем достаточно жен и наложниц. Братцев Юсуф Ади пригласил в сад на пир и совет. В сад они прибыли под торжественные звуки нагары и наев. Из сада они не вышли. А сыновьям Юсуфа Ади как — то не везло: то один из них падал в пропасть, то другого находили в горах с пулей в груди, то третий умирал от желудочных болей. Мертвец не имеет товарищей. Юсуф Ади очень обрадовался, обретя внука Зуфара, но Юсуф Ади что — то уж очень быстро согласился расстаться с ним.
Джаббар ибн — Салман, конечно, не пожелает вступиться за Зуфара, чтобы не разоблачить себя. В Келате есть и жандармы и яма. Зуфар лихорадочно думал. Пожалуй, ему ничего не остается, как отшвырнуть перса и выбежать во двор, а там…
Но в затуманенном винными парами мозгу Юсуфа Ади все вывернулось наизнанку.
— Так вот как, жирная свинья! — заорал он, наступая на чиновника. Ты меня попугать захотел… Тебе и в доме Юсуфа Ади мерещатся большевики?!.
Защищая лицо жирными ладошками, чиновник пятился к выходу и жалобно взвизгивал:
— Большевик… Вот тот молодой, за твоей спиной сидит… Его при мне допрашивал сам жандармский начальник…
— Твой начальник сделает из пророка Мухаммеда большевика и шпиона. Ты с начальником — одна дерьмовая шайка. Вон! Эй, кто там… Гончих сюда! Ату его!
Чиновник бежал.
Почти тотчас же во двор ворвались вооруженные жандармы. Но и они не напугали старика. Поднялась стрельба. Сам Юсуф Ади прыгал по террасе в одном белье с двумя маузерами в руках. Челядь во главе с тихим и немощным старичком Мередом палила из винтовок. Женщины выли за стеной эндеруна. Один Джаббар ибн — Салман не шевельнулся и продолжал попивать кофе. Штукатурка сыпалась с потолка, пули взвизгивали. И жандармы, и слуги, впрочем, стреляли в воздух. Зуфару сунул кто — то в руки оружие, но он не сделал ни одного выстрела…
Перестрелка оборвалась. В калитку просунулась толстощекая физиономия Океана Знаний.
— Бунт! — кричал чиновник. — Неподчинение! Большевики!
И тотчас же исчез.
Очень довольный собой и всей суматохой, Юсуф Ади улегся спать. Перед сном он долго и пьяно что — то втолковывал Ибн — Салману и Зуфару.
— Нет такого вопроса жизни, которого бы не решил Мелек Таус… О, Павлиний Петух — сатана, но гений… Что бы Мелек Таус сказал болвану губернатору? О! Он бы сказал: «Опусти на свой разум плащ забвения…»
Он так и заснул, не закончив своей мысли.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Подле пчелы медом пахнет, подле жука навозом.
Отец лжи, лукавства, всяких хитростей и изысканного словоблудия…
Если взглянуть на карту, путь через пустыню Каракумы к реке Аму — Дарье, избранный Ибн — Салманом, покажется на первый взгляд нелепым.
Севернее Каракумы пересекает ширококолейная Среднеазиатская железнодорожная магистраль, по которой пассажирские поезда пробегают расстояние от станции Душак до Чарджоу за каких — нибудь семь — восемь часов. Южнее, по ту сторону советско — афганской границы, лежит предгорная страна Парапамиз. Ее издревле пересекают торговые пути из Бухары в Персию через Мазар — и–Шериф — Меймен — Шибирган… Даже медлительные верблюжьи караваны проходят все расстояние недели за две — за три без особых трудностей…
Зачем же понадобилось Ибн — Салману бросать вызов всем злым демонам пустыни? Почему он избрал для своего путешествия забытую дорогу из Серахса в Хаурбе через безводные пески и солончаки?
Такие и многие другие недоуменные вопросы задавал себе Зуфар. Он брел злой, усталый. Курдский конек из конюшни Юсуфа Ади с усилием вытягивал ноги из сыпучего песка, дрожал и весь взмок. Лошадь только мешала. Лошадь приходится буквально втаскивать на высокие барханы. Лошадь надо кормить, когда нет корма; поить, когда в колодцах соленая жижа, а не вода. Зуфар выбился из сил с этой курдской слабосильной лошаденкой и предпочитал идти пешком. Он не думал, что пешее хождение как — то роняет его в глазах туркмен. Туркмен — природный конник. Пешего он и за человека не считает. Зуфар знал, что пустыня человеку родная мать, но строгая мать, и понимал, что пустыня не любит зазнайства и гонора. Человек выносливее лошади, и там, где не пройдет лошадь, он, если у него голова на плечах, пройдет отлично. Зуфар со снисходительным сожалением поглядывал на жалкое зрелище, которое являл собой Ибн — Салман, понуро сидевший на заморенном своем арабских кровей жеребце. Да, конь не переносил условий Каракумов, и можно было опасаться, что он долго не протянет. С самого начала араб допустил ошибку. Первые переходы путешественник в пустыне делает небольшие, чтобы втянутся в лишения дороги. А Ибн — Салман гнал и гнал. И конь его быстро выдохся. Арабский жеребец привык к тонкому обхождению, к хорошим кормам, сладкой воде. На беду, еще и сам Ибн — Салман оказался плохим ходоком. Он хвастался, что в молодые годы прошел пешком от Дамаска до Каира и от Медины до Багдада, что пустыня проникла в его кровь. Но сейчас Зуфар видел, что он быстро устает и через каждую сотню шагов залезает на своего чистокровного «араба»…
Зуфар имел достаточно причин быть недовольным своим спутником.
Нет хуже, когда начинаешь сомневаться в человеке, которого уважал и почитал, которому верил и которого слушал не рассуждая. Сомнения делались все сильнее. Хуже всего, что причина их лежит не в тебе, а в том, кого ты привык уважать.
Думать плохо о том, кто тебе спас жизнь, по меньшей мере позорно. Чем быть неблагодарным, лучше повернуться спиной и уйти… Уйти прямо в степь, в пустыню, в барханы и не возвращаться, чтобы не видеть, не слышать…
Отчаянными усилиями Зуфар переламывал себя. И ничего не получалось.
До колодцев Джаарджик Зуфар еще не понимал, что из себя представляет Джаббар ибн — Салман на самом деле.
Несколько странный, скажем, загадочный человек. И говорит порой странно и загадочно. И дела у него странные и загадочные. Хотя бы история с патлатым пророком Хусейном. Зуфару Ибн — Салман не объяснил ничего. Зуфар не знал, почему его так и не послали с пророком за границу. Не знал он и куда поехал Хусейн и чем все кончилось.
Джаббар ибн — Салман не говорил, а Зуфар не спрашивал. Араб так поставил себя со своими подчиненными, что никто ни о чем его спрашивать не смел.
В Келате Джаббар ибн — Салман держался с холодным спокойствием… Шальной старец, оказавшийся прадедом Зуфара, — таинственный Сиях Пуш. Жандармы. Стрельба. Решение отправиться в Туркмению столь необычным путем… Странно… Непонятно…
Юсуф Ади тогда перед отъездом больше ничего не говорил. Он зажег светильник и, приказав Зуфару вымыться в кислой воде, помазать себе ноги маслом, вручил ему талисман — шарик, слепленный из пыли с крышки гробницы шейха Ади в Баальбеке, и сказал: «Джаббар хоть и дьявол, но сейчас для тебя он обабаши — глава рода, а ты его воин. А удел воина — битва и повиновение». Старик расчувствовался и заплакал при расставании, но ничего не стал объяснять, и Зуфар недоумевал: зачем они едут через пустыню?.. Что заставляет их подвергать себя опасности? Почему их принимают дружески калтаманы?
— Так надо, — отрезал Джаббар ибн — Салман, когда Зуфар не выдержал и задал ему на колодцах Джаарджик вопрос.
Зуфар не получил ответа. Сомнения росли и росли.
Но он молчал. Он вспоминал слова бабушки: «Мысль не в слове. Мысли за словом. Она притаилась в бутоне мысли. Ищи и старайся понять. Будь наивным ребенком, но будь и мудрым. Не открывай бутон опрометчиво!»
Он не открывал мыслей, над которыми сам иронически издевался.
Но Ибн — Салман поразил Зуфара. Произнеся равнодушно и холодно «так надо», араб вдруг усмехнулся и спросил:
— Ты помнишь Баге Багу?
Зуфар кивнул головой. Он весь встрепенулся. Сейчас его отец и покровитель ему все объяснит. Неспроста он помянул Баге Багу.
— Ты помнишь русскую красавицу Настю — ханум? Ты не мог не запомнить ее. У нее золотые волосы, глаза — нарциссы, кожа цвета слоновой кости…
— Ее сестра была красивее.
— Ого! Вон ты какой! Ты знал сестру Насти — ханум?
— Ее сестру убил Овез Гельды. Проклятый Овез Гельды!
— А — а! Я слышал. И что, она была красива? Красивее Насти — ханум? Не верю.
— У нее душа была красивая. Все кочевья любили ее за красоту ее души… Она делала столько добра, и Овез Гельды убил ее!..
Джаббар ибн — Салман с любопытством посмотрел на Зуфара:
— А я думал… слышал, узбеки грубы… А ты вон какой!
— Разве можно так говорить… — В Зуфаре все кипело.
Араб замахал на него рукой:
— Хорошо… хорошо. Древняя узбекская культура… поэзия… Я не о том. Ты бывал в Ашхабаде?
— Нет.
— Но ты сможешь найти Настю — ханум в Ашхабаде? Не сейчас? Нет. Придет день, и я пошлю тебя в Ашхабад. Я дам тебе адреса, и тебе помогут найти Настю — ханум.
От золотых твоих кудрей.
Не оторвусь душой.
Запутался, как соловей,
В ветвях опасных я.
Зуфар растерялся. Действительно, было от чего растеряться: кудри… соловей… Настя — ханум… Удивительно! Вот о чем думает, оказывается, мрачный, суровый Ибн — Салман.
Даже в непроглядной тьме порой затрепещет искорка и погаснет. На какое — то мгновение она вспыхнула и сразу все осветила. Зуфару вспомнился один случай. Он шел через болото аму — дарьинской поймы, ночью. Ноги вязли в грязи, путались в корнях, по лицу хлестал камыш. Где — то что — то ворчало, рыкало, скрежетало. Темноту можно было назвать отчаянной. Зуфар ничего не видел. Он не знал, где идет, куда идет, проклинал и землю, и ночь, и болото. В таком страшном месте ему не приходилось бывать. И вдруг в глаза точно ударило. Зуфар даже зажмурился. И все стало ясно и просто. Он сначала не понял, откуда возник свет. И, лишь постояв и отдышавшись, увидел: лужица, обыкновенная лужица отразила свет звезд. И все страхи исчезли. Лужица сверкнула, и все прояснилось…
Странные вещи говорил араб. Непонятные вещи…
В душе, мрачной, сухой, вдруг на мгновение забрезжил отсвет чувств. Совсем неожиданно, не вовремя. Значит, и в этом сухом человеке есть еще проблески нежности.
Зуфар мысленно произнес это слово и испугался. Он совсем был расположен уже видеть в Ибн — Салмане только плохое. Он начал ненавидеть Ибн — Салмана именно за то, что тот спас его и заставил тем самым уважать его, повиноваться ему во всем. Все казалось простым: Джаббар ибн — Салман враг. И вдруг этот разговор, этот свет во тьме… Или Джаббар смеется над ним?..
Узбек не позволит смеяться над собой даже тому, кому он обязан жизнью, даже своему отцу. Сколько приходится мучиться, сколько возиться с этим неприятным, полным высокомерия господином. Иначе как господином в мыслях Зуфар Ибн — Салмана не называл. Лично Зуфару с господами до своих приключений в Персии сталкиваться не доводилось. Он не помнил времен хивинского хана Исфендиара и беков… Он был тогда совсем маленький.
Зуфар шагал по пустыне и терпел. Терпел голод, жажду, зной и высокомерие араба. Если бы не чувство благодарности, обыкновенной благодарности, он давно бы отделался от него, оставил бы одного среди барханов. По глубокому убеждению Зуфара, Джаббар ибн — Салман со всеми своими картами и компасом один из Каракумов выбраться бы не сумел.
Джаббар ибн — Салман! Да и имя какое — то такое… аристократическое.
Впрочем, в Келате араб потребовал, чтобы Зуфар называл его просто Джаббаром. Когда они собрались выезжать, он учинил настоящий допрос, грубый, резкий, и Зуфар никогда не забудет этого разговора.
— Откуда тебе известно мое имя? — спросил Ибн — Салман неожиданно. Он любил огорошить собеседника.
— Какое имя? — искренне удивился Зуфар.
— Ты меня все время называешь Ибн — Салманом… Откуда ты взял, что меня так зовут?
Зуфар не мог вспомнить, где он слышал впервые это имя.
— Все вас так называют…
— Нет, меня всюду зовут Джаббаром.
— Хорошо… Я запомню… Джаббар…
Он вздохнул с облегчением. Но он обрадовался преждевременно. Джаббар ибн — Салман мрачно поглядел на него и спросил:
— Хаф? Вы были в Хафе?
В самом Хафе Зуфар не был и лишь проходил стороной, когда бежал из кочевья хезарейцев. Поэтому он искренне ответил:
— Нет… Даже не знаю Хафа…
— Это хорошо для тебя…
— Что хорошо?
— Что ты не знаешь Хафа, что ты не был в Хафе…
— А что было бы, если бы я знал Хаф?
— Ты любопытен… Было бы плохо, потому что в Хафе меня звали Джаббаром ибн — Салманом… А здесь меня зовут просто Джаббар, и когда мы поедем по пустыне, зови меня Джаббар. И никак иначе…
Скрытность араба была вполне естественной. Нельзя было не удивляться ловкости и умению, с какими они перешли границу близ аула Меана. Джаббар умудрился так же ловко и незаметно переправиться через мелководный Теджен и пробраться по степному междуречью мимо колодцев Шор — кала к переправе Курджуклы на реке Мургаб. Их сопровождали контрабандисты из племени салоров, и Зуфару не удалось поговорить ни с кем из встречных путников.
Ночная переправа через Мургаб проходила безалаберно, в сутолоке. Ветхие каюки, кое — как собранные из сучьев туранги и фисташкового дерева, были сколочены деревянными гвоздями. В щели, проконопаченные обрывками ватных халатов, фонтанчиками рвалась вода, и ее непрерывно вычерпывали. Текинец — лодочник ворчал: «Тысячу лет не переправлялись, а теперь понадобилось. Теперь времена аламана вернулись… Вот и вытащили старую треснувшую миску. Разве выдержит она четырех лошадей и два десятка людей?..»
Очень хотелось Зуфару шепнуть словечко ворчливому перевозчику, но в каюк набилось полно вооруженных до зубов калтаманов. Пришлось завести разговор про рыб. Перевозчик заявил, что ему безразлично, есть рыба в Мургабе, нет ли рыбы. «Разве можно есть сырую рыбу? От воды лихорадка…» Тщетно пытался Зуфар придумать что — нибудь иносказательное, чтобы дать понять перевозчику, кто он.
После переправы, пока поднимались в темноте на железнодорожную насыпь, Зуфар держался поближе к перевозчику. Все ждал случая. Но здесь их окликнули по — туркменски: «Эй, товарищ! Кто?» Калтаманы схватились за ружья. Рельсы поблескивали в темноте. Вдали горел красный огонь семафора. Кто — то шел по рельсам к ним. Под его ногами пронзительно скрипел песок. Пахло мазутом, и у Зуфара защемило сердце: вспомнилась баржа, аму — дарьинские пристани, знакомые ребята.
Свистящим шепотом Джаббар предупредил калтаманов: «Не трогать! Нельзя оставлять следов… Зуфар, поговори с ним».
Но сейчас же передумал: «Нет, побудь со этной!» — и послал калтамана Дурды… Они слышали, как Дурды с кем — то разговаривал на насыпи. В тихой ночи голоса громко разносились далеко вокруг.
Скоро Дурды пришел в кювет.
— Обходчик… Сторож… Марвали, совсем глупый марвали… Только попросил немного наса… — проговорил калтаман.
— А что там за красный огонь? — спросил Джаббар.
— Станция Иолотань…
— Так близко… И никакой охраны, — удивился Джаббар.
— Он приказал дорогу не трогать… Столбы телеграфа не трогать… не злить красных… — проворчал Дурды.
«Он» — было сказано так многозначительно, что все поняли, о ком идет речь. Дурды, конечно, имел в виду Джунаид — хана.
— Две — три шашки динамита, метров пятьдесят бикфордова шнура… Сколько неприятностей когда — то мы причиняли около Медины туркам… Железнодорожная война самая эффективная война, — проговорил глухо Джаббар.
— Что вы говорите? — спросил Зуффар. Он не понял, что хотел сказать араб, и в то же время его неприятно поразило: «Почему сначала он хотел послать меня, а послал Дурды? Он не доверяет мне…»
— Не верить никому… хорошее правило. Особенно в пустыне, неожиданно сказал Джаббар, точно отвечая на не высказанные Зуфаром сомнения.
По спине Зуфара поползли мурашки. Ему сделалось страшно. Что за человек этот Ибн — Салман? Он читает чужие мысли. От него можно ждать чего угодно. Было ясно пока одно — он не доверяет Зуфару… И если бы не чувство благодарности за все, Зуфар тогда же, у Иолотани, ушел бы. Дождался бы на станций первого поезда и доехал бы до Чарджоу. Там Аму, там свои. Мирному, доброму по натуре Зуфару все надоело: тайны, заговоры, калтаманы. Ужасно захотелось подышать дымом родного очага, вытянуться на стареньком ситцевом одеяле, слушать голос Шахр Бану, узнать новости на реке и в Кызылкумах. От одной мысли об этом Зуфару стало тепло и радостно, — и ненависть к Ибн — Салману стала злее. А он словно нарочно разжигал чувство неприязни, все время третируя Зуфара: на каждом шагу заставлял прислуживать себе, ухаживать за конем, подсаживать в седло, отгонять мошек и комаров, снимать и надевать ему сапоги, чистить коня… Словом, распустил узду своего высокомерия… Зуфар отлично понимал теперь бабушку Шахр Бану, испытавшую удел рабыни…
Приходилось терпеть.
…Один раз только Зуфар не выдержал, и обида прорвалась. Но холодный, изучающий взгляд Джаббара моментально заставил его взять себя в руки.
— Что с тобой? — медленно чеканя слова, спросил Джаббар. — Или ты недоволен? Как смеешь ты распускать губы в моем присутствии?
Зуфар попытался уйти от прямого ответа:
— Не дело козла молотить зерно на току.
Араб сразу же понял, на что намекает своей пословицей Зуфар.
На последних переходах Джаббар особенно плохо переносил трудности пути. Он ослабел, задыхался, говорил раздраженно и все чаще прикладывался к фляжке. Вместе с раздражительностью росло и его высокомерие. Нетрудно было понять, что он прячет под маской самонадеянности свою слабость.
— Ты играл в навозе в ашички, а мы уже проезжали вдоль и поперек аравийскую пустыню Нефуд. И кто посмеет сказать, что Каракумы походят на пустыню Нефуд?.. Вот в Нефуде лишения и трудности, а здесь что?.. Здесь гуляешь точно по зеленым лужайкам…
Но «зеленые лужайки» давались Джаббару тяжело. Перед колодцами Джаарджик он окончательно выбился из сил. К тому времени они остались вдвоем. Охрана из салоров бросила их еще два дня назад на ночевке в местности Туатлы. Калтаман Дурды давно ворчал, что они отъехали слишком далеко от родных кочевий и джигиты соскучились по родным очагам. Ночью салоры исчезли. Возможно, что не родные очаги были решающей причиной. По пустыне ходили слухи, что красное командование направило на все колодцы к югу от железной дороги текинские кавалерийские части вылавливать прорвавшиеся с юга через границу отряды Ишик — хана и других крупных калтаманов. Дурды крайне встревожился и весь вечер перед уходом шептался в темноте со своими салорами…
Бегство Дурды обескуражило Джаббара ибн — Салмана, но ненадолго. Он приказал Зуфару седлать коней, и они выступили еще до восхода солнца. Соблазны мучили Зуфара… Мервские аулы находились близко, рукой подать, верстах в пятидесяти… Но Джаббар ибн — Салман не спускал с него глаз. К тому же Зуфар вполне резонно опасался напороться на калтаманскую шайку.
Джаббар ибн — Салман и Зуфар углубились в пустыню. Верст через сто сделалось ясно, что без хорошего отдыха араб не выдержит. Колодцы Джаарджик оказались самыми плохими колодцами из самых плохих. Зуфар ненавидел такие колодцы. Он почел бы величайшим несчастием пасти около таких отвратительных колодцев свои отары. Маленькие, небрежно насыпанные песчаные холмики высотой около аршина плохо защищали устья колодцев от грязи и сора. Стволы колодцев, выложенные сгнившими в труху обрубками саксаула, оплыли, обсыпались. Видимо, их давным — давно забросили, может быть со времен походов генерала Комарова на Кушку, когда здесь проходили ныне забытые караванные тропы. Полвека никто не пас овец на высоких многоэтажных барханах, и целых полвека очень соленая вода колодцев Джаарджик никого не привлекала, пока старик Джунаид — хан не принялся шляться по пустыне со своими вооруженными шайками и возрождать черные времена аламана…
В юртах, стоявших среди барханов, не оказалось ни души, зато было много пыли и блох. Все юрты имели невзрачный, убогий вид, кроме одной нарядной, чистой. Кошмы ее были обшиты белым полотном и обтянуты ткаными дорожками, а внутри поверх циновок лежали дорогие ковры. Зуфар определил: «Юрта байская… Рублей тысячу стоит. Значит, главный в ауле — большой бай… очень богатый человек. На колодцы Джаарджик он пришел недавно, наверно прячется от советской власти… Только куда он девался? Чего — то испугался и убежал…» Но все же здесь имелась вода и корм, а Джаббар мог отлежаться на кошме в прохладе.
Население аула исчезло… И на первый взгляд — несколько дней назад. Распахнутые двери юрт зияли черными провалами. Песок пустыни присыпал слоем золу очагов. Все носило приметы заброшенности, запустения…
Зуфар еще не видел Ибн — Салмана таким раздраженным. Он брезгливо прикасался к вещам, потребовал тщательно подмести паласы и ковры. Он возмутился, когда Зуфар приготовил баламык — болтушку из муки, и приказал открыть коробку с консервированным ростбифом, а чай приготовить ему отдельно… Он раскапризничался.
До сих пор он ничем не показывал, что брезгует пищей, ел руками, пил из общей пиалы. В кочевье курдов он старался держаться курдом, среди туркмен — туркменом. А сейчас ему понадобилась вилка… Он жаловался на мошек, блох, он ругал воду, он чуть не хныкал… Прогнал в конце концов Зуфара из юрты, заявив, что он его раздражает, и перед тем, как прилечь отдохнуть, закрыл дверь на цепочку.
Он проспал несколько часов. Сквозь сон до него донесся вскрик. Он тяжело поднялся и, шатаясь от слабости, шагнул к порогу и распахнул дверь. Подошел Зуфар с чугунным котлом в руках.
— Видали, — сказал он оживленно, — котел полон, а зола в очаге еще теплая. Нашел вон в той юрте. Кто — то здесь есть. Увидели нас и убежали. Они где — нибудь поблизости на бархане, залегли, смотрят.
— Зачем? — удивился Джаббар.
— Они боятся, вот и спрятались.
— Что делать? Кто они?
— Вот именно… Кто?
Растерянно они обводили глазами вершины барханов, кольцом сдавивших площадку с колодцами и аулом. Тревога росла. Приближался вечер.
Зуфар с детства научился читать следы в пустыне и степи. Внимательно приглядевшись, он теперь увидел, что зола в очагах засыпана не ветром, а умелыми руками, что бежавшие из аула жители имели оружие, потому что в одной юрте он нашел масленку от русской трехлинейки, а в другой — пустой цинковый ящик из — под патронов. Зуфар больше всего боялся, как бы его и Джаббара попросту не взяли издалека на мушку. Он кипятил воду в чугунном кувшинчике, разогревал консервы и все время его не оставляло напряжение и ожидание: вот — вот пуля ударит в грудь и он свалится лицом в песок. Он очень картинно представлял себе, как в щеку его вонзаются острые песчинки и дышит жаром песок, а он беспомощно лежит и не в состоянии даже шевельнуть рукой…
Потом почему — то ему пришло в голову, что туркмены аула Джаарджик не калтаманы, что они советские люди. И что, если найти их и поговорить с ними, они помогут ему задержать Джаббара и отвезти на ближайшую станцию железной дороги.
Он повел поить лошадей и расстроился. Арабский скакун Ибн — Салмана выглядел очень жалким. Зуфар не понимал, как можно так относиться к благородному животному. Зуфар всегда жил в пустыне и на самом краю пустыни. Он, как и туркмены, высоко ценил коня, смотрел на него как на члена семьи. На остановке в пути кочевник не найдет себе покоя, пока не позаботится о коне. Сначала накормит его и почистит и только потом подумает о себе. Кочевник ухаживает за конем, как за родным ребенком.
Арабы — отличные конники. Зуфар слышал об этом немало. Что же за араб Джаббар ибн — Салман, если за весь тяжелый путь по пустыне он сам ни разу не напоил, не накормил своего коня, не прикоснулся к нему щеткой?..
Зуфар жалел прекрасное животное, достойное лучшей скаковой конюшни. Ведь и прекрасный конь превратится в клячу, если с ним так обращаться. «Владеть конем уменье нужно», — еще пел Махтум Кули. Плохой хозяин коня не заслуживает уважения… Зуфар не мог взять себя в руки. При одной мысли об Ибн — Салмане он терял власть над собой. Зуфар, человек спокойный, сам себе удивлялся. Ему казалось, что в любой момент он может броситься на араба и задушить его.
Почистив коней, Зуфар осторожно, чтобы не скрипел песок, пошел к белой юрте посмотреть, что делает араб. Но Джаббар ибн — Салман держался настороже.
— Что тебе надо?! — почти взвизгнул он. — Что случилось?
Зуфар не ответил. Ибн — Салман крикнул:
— Стой!
— Зачем кричите?
— Я ничего не боюсь. Не подходи!
— Я ходил за вашим конем… Почистил его… А вы кричите!
— Ах, ты хочешь сказать… Говори оттуда… Не двигайся…
— Ничего не понимаю…
— Говори мне «господин». Приказываю: говори мне «господин».
Ибн — Салман выкрикивал что — то беспорядочно и невнятно… Он весь дергался. Исказившееся лицо его походило на уродливую маску ясаула* из кукольного театра «Чадыр Хаяль».
_______________
* Я с а у л — марионетка, грозный начальник полиции, постоянный
персонаж многих пьес узбекского кукольного театра.
— Успокойтесь, — говорил Зуфар, медленно приближаясь. Неодолимая сила влекла его вперед. Вцепиться в горло мерзавца, разделаться с ним! Покончить наконец со всем, что вот уже столько дней давит душу. Он больше не мог. Будь что будет. Он уже не слышал испуганных воплей араба. Он видел, что тот тянется к винтовке. Он медленно шел к юрте, физически ощущая, как ноги его проваливаются в песок, а песок громко хрустит под подошвами сапог.
Он опомнился от звука выстрела, но стрелял не Ибн — Салман. Стреляли где — то за юртами.
Зуфар обернулся. С вершины бархана спускались всадники. По огромным папахам, разнокалиберному оружию, беспорядочному строю Зуфар сразу понял, что это совсем не те, на кого он рассчитывал. В аул въезжали калтаманы. А за ними на верблюдах, лошадях, ишаках женщины с детишками, со всяким скарбом. И первый, кого увидел Зуфар среди всадников, был Эусен Карадашлы, седобородый, согбенный годами, сухой, но полный бодрости.
Он тоже, очевидно, узнал Зуфара, вскинул чуть — чуть седые кустики бровей, но даже не улыбнулся. Невольно Зуфар весь подался вперед. Он даже обрадовался.
Но старик, соскочив совсем по — юношески на песок, быстро прошел к белой юрте и торжественно поклонился Джаббару ибн — Салману.
— Брат, — сказал он важно, — приветствует тебя тот, кто обязан тебе жизнью.
Ибн — Салман гордо вскинул голову, протянул руку Эусену Карадашлы:
— Мир тебе, доблестный вождь! Я рад, что ты исполнил обещание и прибыл в назначенное время на колодцы Джаарджик.
— Туркмен держит слово! Я здесь! И я готов выполнить приказы своего брата.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Земля треснула и вылезла ослиная голова.
Торгую своей честью
У порога своего дешево, будто песком.
Кругом ходили, глазели. Зуфару казалось, что с него не спускают глаз. Он мог поклясться, что Джаббар, беседуя с главарями калтаманов, несколько раз показал на него взглядом и многозначительно покачал головой.
Калтаманы не отходили от лошадей и не снимали оружия. «Белые папахи» расселись на цветной кошме у белой юрты и наслаждались падавшей от нее тенью. Площадка около колодцев чернела от пацах калтаманов. Мысль о бегстве казалась нелепой. Куда убежишь, когда кругом столько настороженных глаз. Зуфара узнали родственники Овеза Гельды. Он чувствовал себя обреченным. Ему в лицо бросали оскорбления. Ему сказали, что наступил час расплаты. Все кричали, махали оружием. Потом что — то их отвлекло, и они ушли… совещаться. Его не связали, к нему не приставили даже охрану. Зачем? Они понимали, что никуда он не денется. Он смотрел на барханы, на пустыню. Горячий ветер гнал в лицо колючий песок. Казалось, кожа на лице лопнет. Зуфар думал: «Уйти можно. Но разве далеко уйдешь? Даже если никто не заметит. А как с водой? Если идешь пешком по барханам, надо иметь бурдюк с водой, чтобы делать по глотку — утром, днем и вечером. Три глотка… Нет, не уйдешь…» Он сидел и смотрел.
На верхушках барханов торчали фигуры дозорных, неправдоподобно высоких от высоких папах. Ежеминутно всадники приезжали и уезжали, синие блики вспыхивали на дулах винтовок, кони ржали, женщины варили пищу на дымившихся очагах.
Только что в тишине безлюдья Зуфар и Джаббар ибн — Салман стояли посреди аула, и миру до них не было дела, а сейчас словно все песчаное море Каракумов взметнулось, забурлило. Над колодцами Джаарджик до самых небес стоял столб пыли от тысячи овечьих и конских копыт. Отары запрудили все пространство между колодцами, и блеяние изнывающих от жажды животных слилось в монотонный стон.
Зуфар пошел бродить среди калтаманов. Неотступно его преследовали ненавистные взгляды родичей Овеза Гельды. Удивительно только, почему его еще оставляют в покое.
Он подошел к цветной кошме и, бесцеремонно раздвинув двух знатных текинцев в особенно огромных папахах, уселся между ними. Сердце колотилось до боли в груди, но он старался ничем не выдать волнения. Никто из главарей даже не посмотрел на него, и он понял, что они крайне озабочены, растерянны. От свойственной им обычно выдержки и невозмутимости не осталось и следа. В их взглядах читалось смятение и замешательство. Они были чем — то ошеломлены. Но чем?
О том, что воровские шайки бесчинствуют в Каракумах, Зуфар знал.
Еще в Келате старец Юсуф Ади, не особенно таясь, делился с ним замыслом контрреволюционных кругов. Но Зуфар не представлял себе размеров калтаманского разгула. Только здесь, на колодцах Джаарджик, он понял, что трагедия у колодцев Ляйли — это не только его личная трагедия, а трагедия всех трудящихся, всего народа.
До сих пор Зуфаром в его поступках руководил прежде всего инстинкт самосохранения. События обрушились на него такой лавиной, что он был беспомощной песчинкой. Ему оставалось только защищаться, но сейчас, сидя на цветной кошме, стиснутый шелкохалатными тушами вождей пустыни, он вдруг удивительно ясно осознал, что он не просто пастух Зуфар, рабочий, матрос, а Зуфар — гражданин Советского государства. Что у него, Зуфара, есть не только свой очаг, в котором он разжигает из хвороста каждый вечер огонь, а что его долг разжигать огонь в очагах всего народа и не давать остывать в них горящим углям… Он понял, что такое любить Родину, и он понял, что любит свою Советскую Родину и не даст ее в обиду. Он мыслил выспренне и торжественно, но вполне искренне. Страх исчез, и Зуфар с удивлением почувствовал, как растет в нем гордость, гордость за себя, за то, что он, Зуфар, — советский человек. Он смело поднял глаза и увидел под величественными папахами из белой шелковистой шерсти жалкие, искривленные страхом лица забывших свою важность вождей. Он видел их лоснящиеся и скрипящие при малейшем движении малиновые шелковые халаты. Он обратил внимание, что шелк пропылился и пропитался потом, ибо вожди скакали по пустыне уже много дней так, точно за ними гнались все джинны пустыни. Да, главари калтаманов совсем не походили на победоносных завоевателей.
Да и то, что Зуфар услышал сейчас, очень мало походило на победоносные клики торжества.
Когда Зуфар протиснулся в круг калтаманов, они молчали. Взгляды всех были обращены на сумрачного Джаббара ибн — Салмана, который пристально и, как показалось Зуфару, ненавистно смотрел на сидевшего на почетном месте благообразного, с холеным лицом, судя по одежде и шапке, салора с берега Аму — Дарьи. Очевидно, шел спор, начало которого Зуфар не слышал.
Благообразный салор вдруг поднял голову, и по рядам вождей прошел шепот: «Сеид Батур заговорил. Слушайте Сеид Батура!»
Удивительно тонким для такого большого мужчины голосом Сеид Батур пропищал:
— Что такое! Мусульмане против мусульман… Мусульмане дерутся… Львы! И с кем? Удивительное дело! С нами, мусульманами. Светопреставление! Туркменский полк порубал Мамеда Отан Клыча! Великого храбреца Мамеда Отан Клыча! Мусульмане против мусульман. Кто рассказывал, кто болтал, что в туркменском полку трусливые пастухи, сыновья рабов, а? Светопреставление!
Явно, Джаббар ждал от Сеид Батура, прославленного калтамана, совсем другого. Он поморщился и приказал:
— Эй, позовите писца!
Подошел еще совсем молодой человек в такой же высокой папахе, как и у всех.
— Садись, пиши! — приказал Джаббар. — Пиши: «Мусульманам — воинам туркменского полка. Братья мусульмане, не поднимайте меч на мусульман. Храбрость свою направьте на нечестивых большевиков. Послушайтесь! Не послушаетесь, жестоко расправимся с упрямцами…» Всё. А вы, Сеид Батур? Где ваши воины? Почему они за границей?.. Почему их нет здесь?
Он замолчал, готовый выслушать ответ, но Сеид Батур только закряхтел и не раскрыл даже рта.
Зыркнув на него глазами, маленький подвижный туркмен заносчиво сказал, стараясь говорить медленно и важно:
— Я Караджа Тентек…
Он обвел всех сидящих взглядом, готовый насладиться впечатлением, произведенным его именем, но никто даже не посмотрел на него.
— Говорите, Караджа Тентек! — устало сказал Джаббар.
— Я Караджа Тентек из Серахса! Я, Караджа Тентек, заставил большевиков дрожать. Я напал на аул. Я повесил своими руками вероотступника учителя, я вырвал из живота его жены неродившегося ублюдка, я сжег кооператив, я угнал сто сорок баранов из колхоза, я…
— Брось!.. Брось хвастать…
Все повернули головы на хрипловатый голос. Резкие слова выкрикнул молодой ахунд* с глазами фанатика.
_______________
* А х у н д — духовное лицо.
Поправив на голове белоснежную чалму, он бесцеремонно прервал Караджу Тентека:
— Ну и что? Подумаешь! Посмотрите на него! Он повесил учителя, зарезал беременную женщину! Храбрец… Все прыгнули — и черепаха прыгнула…
Караджа Тентек попытался возразить, но ахунд брезгливо продолжал:
— Мои воины налетели на колхоз Урта Яб. Били мы нагайками «актип» до смерти, мясо с ребер лохмотьями рвали, прикончили уполномоченного посевкома, отрезали голову секретарю сельсовета… Дайхан покалечили, на колхозных лошадей и верблюдов погрузили зерно и увезли. О! Пророк приказал идти на отступников войной, предать пламени их жилища, истребить их посевы, разорить нечестивые колхозы! В дым развеять!.. Все по — божески сделали! И что же? Думаете, разогнали колхоз?.. Чепуха! Увы… эти большевики твердокаменные. Пять дней назад я поехал в Урта Яб. Прошел со дня погрома лишь месяц, а колхоз стоит на месте… Дайхане собирают урожай, а нас встретили пулями… Ослабела вера в людях!
И он осторожно коснулся окровавленной повязки, высовывавшейся из — под чалмы.
— Говоришь ты много, ахунд, — сказал мрачно подслеповатый, рябой от оспы знаменитый своими набегами и фанатизмом Овез Берды Караул Беги из Андхоя. — Слова похожи на золото, а в самом деле медь. Не знаешь славы настоящего аламана. Или полное обращение, или полное истребление! На кровь неверных надо смотреть не содрогаясь, приучайся! Так завещал пророк!
Но Зуфар не мог равнодушно слушать. Похвальба калтаманов вызывала тошноту. Несколько раз порывался он вскочить и бросить им в лицо гневные слова. Но его так тесно сжали, что он не мог шевельнуться. А когда он выкрикнул «Собаки!», голос его потонул в шуме. Все вожди говорили разом. Пьяные от ярости, они кликушески вопили, расхваливая свои подвиги: разорили железнодорожную станцию, убили столько — то, напали на хлопковую базу Порсы, разграбили кооператив, сожгли столовую, опустошили дома советских служащих, убили трех сотрудников аулсовета, по дороге в Кок Чага ограбили и убили семь человек, зарезали председателя батрачкома, разгромили ветеринарный пункт, повесили фельдшера, напали на караван с хлебом у Бахардена, застрелили счетовода, угнали четыреста верблюдов, сожгли новую школу, повесили молодую учительницу: пусть будет неповадно девушкам — туркменкам учиться у кяфиров — урусов…
Они долго похвалялись, сводили счеты со степной беднотой, с черной костью, задумавшей порвать путы рабства и пошедшей в колхозы строить жизнь без баев и господ. Особенным красноречием отличались калтаманы — старики. Они потрясали высохшими, похожими на черные сучья руками и звали к старине, к временам аламана, когда жители пустыни знали только саблю и ружье, презирали всякую работу и заставляли трудиться на себя персидских невольников и всякую черную кость, а сами проводили время в сладостных утехах с черноокими рабынями и в охоте на джейранов и куланов. Стараясь перекричать шум и гам, какой — то столетний, но еще крепкий с виду бахарденский старик пронзительным голосом вопил:
— Эй вы, сардары! Вспомните, старики, мы ходили по колено в персидской крови и только радовались и веселились! Аламан! Аламан! Наши кони топтали Дерегез и Хаф, Кучан и Буджнурд, Хиву и Мешхед. Нас боялись персидские губернаторы. Бухарский эмир платил нам дань… Сто, двести, тысяча всадников собирались осенью. Земля дрожала от ударов копыт. Аламан! Аламан! Караваны верблюдов везли захваченную добычу в Каракумы. Губы аульных красавиц расцветали в улыбке, глаза загорались от блеска серебра и драгоценностей. Две тысячи, три тысячи рабов за один набег вели на базары Хивы, Бухары, Герата… Когда я шел по базару Мешхеда, сам полицмейстер передо мной склонялся в поклоне. Эй вы, храбрецы, чем вы хвастаете?! Аламан! Аламан! На черную кость, на большевиков! Нас ждет добыча. Все неверные — враги ислама и составляют «мир войны»! Имущество неверных добыча воинов! Женщина — собственность сражающегося… Пленных мужчин надлежит убить. Так написано в коране. Сардары, я вижу добычу… я вижу золото и деньги, я вижу красавиц наложниц. Вас ждут богатые города, лежащие перед вами, как беспомощная невольница, покорная, полная сладострастия! Аламан! Аламан! Аламан!
Писклявый голос Сеид Батура вдруг острием бритвы врезался в раскаты баса старца и испортил все впечатление от его речи:
— Кричишь, старик? Где твои мусульмане? Где твой ислам? Почему мусульмане — туркмены передрались с мусульманами — казахами? Почему бехелинские баи перервали глотку мангышлакским баям? Эх, старик, старик, видишь ты плохо… слышишь плохо. Рта людям глиной не замажешь… Где твой ислам? Почему туркмены Ташауза не идут в аламан, а? Потому что в колхозах им лучше. Хлеб сильнее молитвы. Ты даешь туркменам молитву и ружья, а большевики — хлеб и оружие. Кто сильнее?.. А кто нам помогает? Гератский губернатор, что ли, помогает? Вор твой губернатор… Сеид Батур захватил в иолотанском совхозе пару жеребцов, сотню племенных баранов и телят, а губернатор тут как тут… От добычи Сеид Батура сразу ничего не осталось, даже сала помазать губы не осталось. Жеребцов и телят губернатор оставил себе, а баранов подарил начальнику Чардаринского уезда Абдулла — хану… Вот какой добрый мусульманин губернатор!.. Собачий хвост, хоть семь лет держи в колодке, а прямой не станет. Эх, старик, остается нам идти в пустыню и варить себе похлебку из дерьма! Вот какой мусульманин наш друг губернатор, вот какой газий, вот как он воюет с большевиками!
— Губернатор Герата Абдуррахим — должностное лицо Афганского государства — веско сказал молчавший до сих пор Джаббар. — Он не может нам открыто помогать… Но от этого помощь его не станет меньше…
— Отбирать коней и баранов у бедняка Сеид Батура — тоже помощь? особенно пронзительно пискнул Сеид Батур. Он любил о себе говорить в третьем лице.
Не отвечая ему, Джаббар продолжал:
— Не поймите, Сеид Батур, превратно. Государство Афганистан должно же оградить себя от нашествия большевиков. Государственные мужи Афганистана имеют договор с большевиками о мире. Но губернаторы Герата, Мазар — и–Шерифа, Файзабада втайне от Кабула помогают правоверным мусульманам, поднявшим руку борьбы. За Афганистаном идет могучая Англия с пушками, пулеметами, аэропланами, все союзные державы Европы и Америки… Конница нашего друга Ибрагим — бека скоро ударит копытами о камни самаркандского Регистана. Из Китая через Тяньшаньские горы вторглись киргизы и идут на Ташкент. На Кавказе мусульмане с объявившимся пророком Хусейном подняли зеленое знамя ислама. Морской флот Британии вошел в Черном море… Большевики в Москве не продержатся и месяца. Конец колхозам! Конец власти голоштанников! Берегитесь, сомневающиеся!
Последние слова прозвучали неуверенно, совсем не так, как хотел Джаббар.
Огромные папахи зашевелились. Главари переглянулись.
Джаббар ибн — Салман был смешон в своей налезающей на брови мохнатой папахе. Но ни в ком его потуги походить на туркмена не вызывали и тени улыбки, хоть говорил он на невообразимом, ни на что не похожем тюркском наречии, лишь отдаленно походившем на туркменский. С трудом вожди понимали его речь. Они с жадностью ловили каждое слово о помощи Англии и каких — то не совсем понятных союзных держав. Не один из восседавших на цветастой кошме служил при царизме в «дикой» Текинской дивизии, побывал в российских городах, понахватался вершков «цивилизации» и мнил себя передовым человеком. Они видели настоящую войну и знали силу и мощь артиллерии и авиации. Они сидели и мечтали об английских пулеметах и пушках. Слова угрозы не понравились вождям. Главари устали от своего калтаманства. Вот уже год их бьют красные, гоняют по пустыне и не дают отдыха ни днем ни ночью. Утешительно послушать хорошие новости, что где — то большевикам приходится туго, и еще утешительнее, что скоро колхозам и большевикам придет конец. Но угрожать… Кто ему дал право? Очень уж неубедительно получилось у этого тощего, пытающегося походить на туркмена человека.
— А почему почтенный Тоги Ана Хал говорит, что все слухи вздор? пискнул Сеид Батур.
Джаббар вздрогнул и поднял голову:
— Вздор? Какой вздор?
— Война Англии с Россией… Почтенный Тоги Ана Хал говорит, что никакой войны у большевиков с Англией нет и не будет.
— А кто такой Тоги Ана Хал?
— А, вы не знаете Тоги Ана Хала?! Тоги Ана Хал — родоначальник могучего племени караконгур. Тоги Ана Хал ездил в Ашхабад проверять, правда ли Англия и Персия воюют с Москвой. Вздор: ни Англия, ни Персия и не думают воевать… Всё выдумки. Тоги Ана Хал повелел караконгурцам сняться с песков, погрузить юрты на верблюдов и вернуться на свои арыки, к своим полям…
Все увидели, как потемнело лицо Джаббара, и с интересом поглядывали то на него, то на Сеид Батура. Все ждали: ну сейчас придется нашему болтливому салору попищать, когда на него обрушится гнев и ярость Джаббара. Не болтай, даже если знаешь. Но каково было удивление, когда Сеид Батур даже не получил замечания.
Джаббар протянул большой лист бумаги Зуфару. Тот вздрогнул от неожиданности…
Зуфар думал, что Джаббар и не видит его, забыл о нем. Он решил, что араб знает о замысле овезгельдыевских родичей и не хочет вмешиваться. Мысль просить заступничества Зуфару и в голову не приходила.
Рука Джаббара с листом бумаги застыла в воздухе. Зуфар медлил. Он не видел выражения лица араба, потому что не мог оторвать глаз от бумаги. Он смотрел на нее, как на змею, и мучительно старался понять, что сулит ему новая неожиданность.
— Бери, Зуфар, читай!
Родичи Овеза Гельды снова закричали, завопили. Они забыли про Зуфара. И вдруг убийца сидит среди них.
— Месть! Месть! На нем кровь сардара! — загалдели они.
— Тихо! Не кричите! — прозвучал голос. Говорил Эусен Карадашлы. — Что плохого сделал этот великодушный юноша?
Беспорядочно, мешая друг другу, овезгельдыевцы объяснили, какой Зуфар злодей.
Эусен Карадашлы сделал движение рукой. Он решительно отвергал все обвинения. Он веско заявил:
— Юноша Зуфар убил Овеза Гельды в честном бою. На Зуфаре нет крови. Я приветствую этого великодушного юношу, знающего свои обязанности по отношению к старым. Я рад видеть его среди нас. Мир тебе!
Овезгельдыевцы завопили:
— Этот юноша!.. Он плохо вел себя, этот юноша! Он не заслуживает внимания великого воина Эусена Карадашлы… Не смотри на него…
— Э, нет! — И старик повернулся к Зуфару и заулыбался: — Приди ко мне в объятия! В наш черный век разве много найдется таких, как ты? Кто станет таскать на своей спине такую дохлятину… как я…
И он ткнул себя пальцем в грудь.
Джаббар быстро пробормотал:
— Он из большевиков, из этого сброда. К чему такие проявления дружбы?.. Пусть знает свое место.
Но Эусен Карадашлы, уже сжимая в объятиях Зуфара, восклицал:
— Пусть он из сброда! Пусть большевик! Но, клянусь, он хороший человек! Он пришелся мне по душе. И я женю его на своей внучке. А сейчас пусть читает!
Слова Эусена Карадашлы хлестнули камчой, и овезгельдыевцы замолчали. Эусен Карадашлы — великий вождь. Попробуй спорить с великим вождем.
Зуфар взял бумагу, все еще недоумевая. Только впоследствии он понял, почему Джаббар ибн — Салман заставил именно его читать вслух «Обращение к верующим всего мира», призывающее к джихаду против большевиков… Это был умелый ход. Такое воззвание, оглашенное большевиком, сразу же приобрело в глазах калтаманских главарей новую цену, — значит, и большевики дрогнули, значит, и среди большевиков происходят шатания.
Джаббар повторил:
— На, большевик, читай!
Все уставились на Зуфара. Они в упор разглядывали его, словно примеряясь.
Араб расставил Зуфару ловушку. Кто поверит теперь Зуфару, что он не добровольно читал контрреволюционное воззвание на сборище врагов советской власти? Кто тянул его за язык? Ну а если Зуфар отказался бы читать? Тогда Джаббар еще более укрепил бы свои авторитет среди калтаманов… Он доставил бы им удовольствие расправиться с пробравшимся в Каракумы соглядатаем.
Все это, к сожалению, Зуфар сообразил не сразу. Просьба Эусена Карадашлы, только что заступившегося за него и спасшего от расправы, сбила с толку. Разве можно отказать старику вождю?
Он читал обращение, и лишь постепенно до его сознания доходило, в какую яму его толкают Джаббар ибн — Салман и главарь иомудов. Не копай сам под стеной — стена на тебя самого же упадет. Самое неприятное, что он читал громко, спокойно. Его никто не запугивал. Ему никто открыто не угрожал. Он читал обращение и искренне изумлялся его наивности и идиотизму… Он читал и думал: «Неужели есть люди, которые поверят?» Одно он понял правильно: такого воззвания не могли сочинить на четырнадцатом году советской власти люди, живущие в Советском Союзе и находящиеся в здравом уме. Воззвание сочинили, конечно, злейшие враги Советов, и притом враги, живущие прошлыми, допотопными взглядами, не знающие советских людей. Вот когда в сознании Зуфара слово «панисламизм», вычитанное им в газетных статьях, приняло осязаемую, весомую форму…
Он машинально читал:
— «Гласит аят из корана: «Помощь от бога и победа близка!» Проживающим в России народам Туркестана, Татаристана, Казахстана, Киргизии, Туркменистана, Узбекистана и Таджикистана! Салам от диванбеги Мухаммед Ибрагим — бека и его высочества эмира Алим — хана…»
Но тут чтение прервал писклявый голос Сеид Батура. Никак он не хотел уняться.
— Ой, — пищал он, — да этот разгребатель дерьма, старый развратник эмир еще, оказывается, жив!..
— Тсс, — зашипели на него. — Одно ухо сделай дверью, другое воротами. Слушай!
— Продолжай! — резко сказал Джаббар, видя, что Зуфар заколебался. Времени у нас мало.
Вечер спускался на аул Джаарджик. Кирпично — красные тени ползли с барханов в промежутки между юртами. Солнце бросало последние тяжелые лучи в аспидно — синее небо. Дымки от очагов поднимались прямыми струйками вверх. Джигиты вели к колодцам коней на водопой. Голос Зуфара разносился далеко, но никто, кроме сидевших на красной кошме главарей не заинтересовался обращением к мусульманам, никто не подошел послушать, что там читают. Кто спал прямо на песке, подложив под голову свою мохнатую папаху, кто сидел скорчившись и тупо уставившись в пространство, кто жевал сухой лаваш, запивая его соленой джаарджикской водой из деревянной чашки… Никому и дела не было, что там пишет глава туркестанских мусульман в своем длинном — предлинном витиевато написанном и малопонятном воззвании… Если бы Зуфар имел возможность заранее познакомиться с содержанием обращения, он, конечно, отказался бы читать его. Но он не знал и к тому же боялся ожесточить главарей калтаманов. Он читал, даже не вдумываясь в смысл слов. Он хотел выиграть время.
— «Настоящим извещаем, что до этого времени при императоре России Николае и при эмире бухарском Алим — хане все нации спокойно и счастливо жили на своей родине, свободно исповедуя свою религию. В восемнадцатом двадцатом годах император Николай и эмир бухарский были свергнуты со своих священных престолов…»
— И хорошо, что таких гусаков прогнали, — пропищал Сеид Батур.
Пожалуй, только он один внимательно слушал. Караджа Тентек о чем — то шептался с соседом. Остальные главари сидели нахохлившись и надвинув порозовевшие от закатных лучей папахи на лбы и, кто их разберет, то ли дремали, то ли думали о своем под монотонное чтение. Они оживились немного, когда Зуфар дошел до несколько необычного места, что в Туркестане якобы «попрана честь женщины, что женщины превращены в проституток, что все мужчины и женщины поголовно заражены сифилисом и шанкром…»
Все исподтишка глянули на Бекеш Отан Непесова. Он очень переживал, что у него провалился нос — последствие болезни, подхваченной в Польше во время русско — германской войны. Стар был Бекеш Отан Непесов, но слыл еще отчаянным забиякой. Не терпел он и малейшего намека на свой нос, и все поэтому поскорее отвели глаза. Именно поэтому старый драчун воинственно запыхтел.
Зуфар читал. Он думал о другом и с трудом понимал слова. Обращение было написано путано. В нем говорилось о том, что «правительство заставляет засевать землю «проклятым хлопком», насильно навязывает крестьянам плуги, портящие мусульманскую землю, и пускает на поля мусульман «тирактура», проклятые аллахом и сделанные на иностранных заводах…» Одна фраза особенно поразила его своей глупостью: «Специально назначаются правительством карманщики, — говорилось в обращении, — очищают карманы членов кооперативов — угнетенных крестьян, стоящих в очередях за фунтом хлеба…»
Тут уж не выдержал даже мрачный Караджа Тентек. Сипя и фыркая, он спросил:
— Да бросьте! Разве такое можно писать? Большевики, выходит, совсем дураки?
Но никто его не поддержал.
Вожди завздыхали и заохали, когда прозвучали слова обращения, направленные против колхозов:
«…Правительство, сбив с пути дайхан — середняков, сгоняет их в так называемые колхозы, — будь они прокляты аллахом!»
Многие вытягивали головы и старались разглядеть в толпе среди юрт своих людей. Кто — то кричал уже: «Эй, Мурад Куль, иди послушай, что тут про тебя написали». Но оживление потухло так же быстро, как и возникло. Дальше в обращении пошло опять такое, что мало трогало туркмен, никогда не отличавшихся приверженностью к религии. Впрочем, два или три ахунда, пытаясь привлечь к себе внимание, сделали вид, что напряженно слушают, даже сняли чалмы и положили их перед собой на кошму.
«Достопочтенные братья, — говорилось в обращении, — знайте же, что вас ждет впереди. В будущем правительство вознамерилось изничтожить все мечети и дома божьи, а вместо них воздвигнуть клубы и свои школы. Мусульман будут сжигать без омовения и похоронной молитвы. Братья, не оплошайте! Ведь ваших жен, за которых вы заплатили по тысяче рублей, правительство принимает в ряды комсомола, чтобы вынудить вас дать вашим женам развод. Ведь выезжающие в кишлаки и аулы комиссии с заданием расширить площадь под хлопок на самом деле расширяют площадь проституции и разврата. Все это вам хорошо известно. Из — за предательского и безобразного правительства подданные последнего не вправе быть хозяевами своих жен, своей собственности, а загсы заставляют открывать женам мусульман те части тела, которые запрещено показывать шариатом посторонним мужчинам…»
Тут Зуфар не мог удержаться от смешка. Он поднял повыше обращение, потряс им и сказал:
— Этот коврик соткан на ткацком станке лжи, каждая нитка в нем подлость…
А Сеид Батур — недаром его звали «котелок в огне» — вскочил, захлопал себя по бедрам и поднял писк:
— Что там понаписано в дурацкой бумажонке! Кто видел, чтобы у туркмена отняли жену?.. Да наши туркменки сами кому угодно голову оторвут! Вы что, не знаете наших женщин? У них медные коготки. Нет, дурак сочинял эту пустую бумажонку… Эй ты, грамотей, довольно читать!
— Мой нос сообщает моему животу, что моим зубам пора приступить к работе, — с важностью сказал Бекеш Отан Непесов и грозно посмотрел на собрание. Он многозначительно упомянул о своем отсутствующем носе, и все поняли, что задира ищет ссоры.
Джаббар обрушился на Сеид Батура и Непесова и потребовал внимания к такой священной бумаге, составленной главой «Иттихада» самим господином Чокаевым, одобренной высшим исламским духовенством и скрепленной печатью самого их высочества амира бухарского Сеид Алим — хана.
Пропищав что — то очень обидное в адрес эмира и вызвав одобрительный смех среди калтаманов. Сеид Батур встал.
— Пора помолиться и поужинать. Эти звуки барабана, — мотнул головой в сторону Зуфара, — от пустого желудка. Размахались саблями… Давно известно, что, угрожая восстанием, можно нажить капитал, а начать восстание — значит потерять все. Еще я подумаю. А вы, поднимая пыль своими походами, хотите, чтобы улеглась смута и недоверие… Чепуха!
Раздвинув руки сидящих, он ушел, за ним, просипев совсем уж что — то невнятное, последовали Бекеш Отан Непесов и еще несколько проголодавшихся калтаманов.
— Продолжай! — раздраженно бросил Зуфару Джаббар. И Зуфар снова начал читать обращение, с трудом разбирая текст, так как сумерки быстро сгущались… Дальше говорилось о преследованиях, каким якобы подвергается мусульманское духовенство.
Седобородые ахунды чмокали горестно губами:
— Да будут вознесены сонмы молитвенных благословений над светозарной и благоухающей гробницей пророка!..
Но внезапно не выдержал самый старый из сидевших калтаманов, Эусен Карадашлы:
— Аллах всевышний! Кому западут такие слова в душу?! Кому понадобилась такая бесстыдная ложь? Коварство большевиков как раз в том, что они не трогают верующих. Вот если бы среди почтенных ахундов и святых ишанов большевики выбрали жертву и послали на стезю мученичества, тогда все мусульмане поднялись бы и пошли за нашими лежебоками…
И он так поглядел на ахундов, что те недовольно постарались вобрать свои выпиравшие животы…
— «Ввиду прогресса вышеуказанных явлений, — читал Зуфар, конференция Лиги наций 8 февраля 1928 года, состоявшаяся в Берлине, в которой приняли участие представители эмиграции Российского Туркестана, и заседание Лиги наций, которое состоялось в декабре 1929 года и на котором присутствовали представители Америки, Франции, Китая, Германии, Персии, Турции, Афганистана, Польши, где было сделано заявление представителями эмиграции Российского Туркестана, и, наконец, согласно политической информации Троцкого и Зиновьева, сделанной в тридцатом году, решено ликвидировать партийное правительство в России и Бухаре, а вместо того создать монархическое правительство…»
Подняв руку, Эусен Карадашлы прервал чтение. Он встал во весь рост и приказал:
— Почтенные сардары, повеление высших надлежит выслушивать со всем почтением и вниманием. Встаньте.
Поднимались все тяжело. Никто не хотел поспешностью терять лицо. Во всякой мелочи главари калтаманов усматривали ущемление своей племенной гордости. Когда наконец они нехотя выстроились вокруг кошмы, Эусен коротко бросил Зуфару:
— Читай со всей выразительностью!
Джаббар обвел взглядом сумрачные лица вождей, сделавшиеся еще более сумрачными от белизны папах, и крикнул в сторону темной, шевелящейся среди юрт массы рядовых калтаманов:
— Эй, все сюда! Внимайте словам мудрецов ваших вождей, вашей белой кости… От бога и предков их власть. Повинуйтесь!
Но только две — три фигуры приблизились и остановились шагах в пяти.
Скороговоркой Зуфар дочитал воззвание. Рядом стоял туркмен и светил ему фонарем.
— «В настоящее время уполномоченный от государств его высочество эмир Сеид Алим — хан разрешили и приказали объявить, что мы являемся уполномоченными указанных государств. Мы во все места границы доставим войска в необходимом количестве, аэропланы и боеприпасы. А вы вперед нас выезжайте на территорию Бухары и Туркестана и объявите красным войскам, милиции, рабочим отрядам и всем подданным без исключения и письменно призывайте, чтобы они всем имеющимся в их руках оружием помогали вам…»
Калтаманы стояли вокруг, и лица их, слабо освещенные колеблющимся язычком пламени фонаря, оставались невозмутимыми, невеселыми. Последние слова обращения казались многообещающими и в то же время темными.
Еще Зуфар читал. Его губы шевелились. Еще он мысленно твердил: только бы не сорваться, только бы выдержать. Но все в груди сжималось от страха, все дрожало… Он знал, что дальше так не может продолжаться, что он сейчас скажет…
И тогда конец. Он знал, что, если он сейчас заговорит, ему конец.
Зуфар знал и не мог иначе поступить. Резко локтем оттолкнул он человека с фонарем. Выпрямился во весь рост. Он хотел сказать громко, во всеуслышание. Торжественно сказать. Что? Он тогда еще не знал, что скажет. Он думал, что произнесет, успеет произнести целую речь.
Но из горла у него вырвался только лишь бессвязный, хриплый вскрик. Все вздрогнули.
То, что Зуфар затем сделал, поразило калтаманских вождей больше, чем самая горячая речь.
Зуфар поднял высоко лист с воззванием и с ожесточением разорвал его.
В стоявшей тишине треск разрываемой бумаги прозвучал вызывающе громко. Все растерянно вздохнули. Все еще не верили.
Треск повторился. Зуфар рвал воззвание. Белые клочки запорхали бабочками в воздухе и медленно оседали на красную кошму.
— А теперь… убивайте! — очень просто сказал Зуфар и сконфуженно кашлянул.
Никто не шевельнулся. Все тупо глядели на белые клочки, устилавшие кошму. Один Джаббар с непонятным спокойствием смотрел на Зуфара.
Медленно заговорил бархаденский ахунд:
— Теперь надо его убить.
Он обвел взглядом стоявших. Они переминались с ноги на ногу и молчали. Зуфар тоже молчал. Волнение его выдавали руки. Он резко сжимал и разжимал кулаки. Губы у него прыгали. Он хотел сказать многое, он хотел бросить калтаманам в лицо слова гнева и презрения. Но он ничего не мог сказать. Если бы калтаманы бросились на него, били бы его, может быть, он начал кричать, проклинать их. Сейчас он не мог говорить. Спазма перехватила ему горло.
Глаза ахунда бегали. Он неуверенно повторил:
— Убить…
И смолк. Ахунд понял, почему все молчат. Он понял, что поступок этого совсем молодого, беспомощного джигита всех испугал. Пока этот большевик читал воззвание, все было просто и понятно, все шло хорошо. Значит, большевики боятся… Хитро поступил Джаббар, заставив большевика читать контрреволюционное воззвание. Вся пустыня заговорила бы, что даже большевики струсили.
А теперь? Молодой парень из большевиков один перед лицом могущественных главарей, сам безоружный среди сотен вооруженных калтаманов порвал священную бумагу. Большевик бросил им вызов и не боится.
Убить его? Убить просто, убить можно. Но что скажет пустыня?
И все вдруг подумали: «Как сильны эти большевики!»
Ахунд испугался молчания и тоскливо прокричал:
— Неверующего не уговаривают, неверную собаку убивают!
Калтаманы невразумительно забубнили что — то. Непонятно было, одобряют они призыв ахунда или им все равно.
Зуфар ждал. Спокойствие безразличия нашло на него. Он не жалел, что порвал бумагу с воззванием. Так поступил. И хорошо! Он понял это. И вдруг чувство торжества охватило его. Он сумел. Он одолел страх. Он гордился собой. Он слышал, что говорил ахунд, но слово «убить» как будто его и не касалось.
Калтаманы угрожающе гудели растревоженным роем, но ни один не шагнул вперед. Свет фонаря трепетал на их каменных лицах.
Тогда пошел через кошму Эусен Карадашлы. По толстой кошме его ноги ступали бесшумно. Калтаманы замерли. Эусен Карадашлы склонил голову и из — под папахи заглянул в глаза Зуфару.
— Посвети! — сказал старый иомуд калтаману с фонарем.
Эусен долго смотрел.
— Кто измерит меру мужества? — проговорил он громко, так, чтобы слышали все.
Он вытащил из ножен длинный нож и, подняв рукав рубахи на левой руке Зуфара, сделал глубокий надрез. Такой же надрез он сделал на своей руке. Он вплотную приложил свою руку к руке Зуфара и смешал кровь.
Тогда Эусен Карадашлы бросил с силой нож к ногам Зуфара, и он воткнулся в песок. Рукоятка его долго дрожала.
— Что ж, — повернул голову к калтаманам старый иомуд. — Обычай вы знаете?
Белые папахи в сумрачной мгле согласно качнулись.
— Но он святотатец! — воскликнул не слишком уверенно бахарденский ахунд.
Слабым движением руки Эусен Карадашлы словно отмахнулся от слов ахунда и заговорил сам:
— Вот в песке нож. Видите?
Шапки кивнули.
— Только мой нож может теперь перерезать нить жизни моего сына Зуфара. Кто посмеет вынуть нож мой из песка?
Эусен Карадашлы положил руку, всю еще в крови, на плечо Зуфара:
— За поступки его и за жизнь отвечаю я, Эусен Иомуд. Иди!
Он подтолкнул Зуфара в темноту.
Зуфар брел медленно, непослушные ноги его глубоко вязли в песке.
До него донесся голос Эусена Карадашлы. Он обращался к главарям калтаманов. Зуфару ужасно хотелось убежать и спрятаться в ночных барханах, но он остановился и стал слушать и смотреть.
— Вы слышали призыв мудрых умов ислама. Народ смотрит в сторону. Народу нужен большой человек. Властитель! Сардар!
Кто — то сказал почти испуганно:
— А Старик?
— Ты про Джунаид — хана? — сказал Эусен Карадашлы. — Джунаид — хан знаменитый воин. Но Джунаид — хана словно пожевала корова. Сидит он в гератском саду, пьет шербет и охает, когда ему приносят вести о смерти газиев. Желтый, дрожащий, полумертвый от горя, он коптит, как фитиль воровского светильника. А сыновья его забрались под одеяла к своим женам…
Ропот прошел по кругу. Джунаид — хана еще боялись, а сын его Ишик — хан славился не столько храбростью, сколько коварством и мстительностью. Эусен Карадашлы счел удобным не заметить ропота. Он сказал просто:
— Кто же возьмет сардарство?
Все молчали и переглядывались. Предложение Эусена Карадашлы застало врасплох. Многие считали себя достойными такой чести, и никто не пожелал бы признать ханом соседа.
— Я? — спросил Эусен Карадашлы. И на лицах вождей появилось разочарование. — Ага, видите!.. — воскликнул старик. — Не хотите. А почему? Потому что я иомуд. И вот вы все — теке, марвали, салоры, геоклены — спрашиваете: почему предложили вам иомуда? А ведь вы уважаете меня?
— Уважаем.
— И не хотите?
— И не хотим.
— А так будет с каждым. Сеид Батур — салор. Его не захотят иомуды и текинцы. И так с каждым. Полны мы зависти и недоброжелательства друг к другу. Возьмем же в начальники не теке, не салора, не геоклена.
— А кого же? — спросил подошедший поспешно Сеид Батур. Он мысленно видел себя уже ханом всех туркмен и ужасно разочаровался.
— А того, кто прославил имя свое в делах ислама, того, сабля которого достает до облаков. Вот его.
И он протянул свою сухую руку и показал на скромно кутавшегося в халат араба.
— Вот он, наш вождь, наш хан Джаббар.
Эусен Карадашлы не ждал возгласов одобрения. Воспользовавшись замешательством, он четко и по — деловому объяснил: Джаббар — это пушки англичан, это винтовки англичан, это пулеметы англичан, это солдаты англичан. Выходило так, что, если вожди остановят выбор на Джаббаре ибн — Салмане и признают его верховным сардаром, в Туркмению немедленно вторгнутся десятки тысяч английских солдат с аэропланами, пушками, танками… А за солдатами сто тысяч белуджей, хезарейцев, курдов… И большевикам конец.
Немногие решились протестовать. Но и их робкие голоса потонули в громе внезапно заговоривших барабанов.
Все вскочили и пошли к белой юрте, откуда неслись призывные возгласы:
— Эй — эй! Все сюда!
Пламя громадного костра прыгало и шипело. Подбегали женщины и подбрасывали новые и новые охапки колючки, и огонь рвался к небу, забрасывая искрами сухие темные, точно из карагачевого дерева, лица.
Рядом с костром кто — то вырыл яму. На краю ее встали в ряд вожди и Джаббар. Эусен Карадашлы провозгласил:
— Мусульмане, Англия и Персия объявили войну красной Москве. Мы, мусульмане, выступаем в поход на… Москву. Храбрость и мужество наше всеми признаны. Вас, воины, удостоили чести идти впереди неисчислимой армии союзных государств. Сабли наши первыми опустятся на головы большевиков!
Старец замолк, и тогда заговорил Джаббар:
— Клянитесь же в верности исламу.
Странные чувства бродили в душе Зуфара. Он верил и не верил словам Эусена Карадашлы. Неужели война? Горечь и ярость теснили его грудь. Он смотрел на детское своей наивностью и страшное своей дикостью зрелище. Сном казались ему и темно — красные языки пламени, такие темные, будто от них падали на песок черные тени, и фантастические в своих громоздких меховых папахах калтаманы, и круговорот движения вокруг костра бесконечной вереницы словно вырезанных из ночной тьмы фигур, и то, что они делали. Шагая мимо ямы, каждый калтаман громогласно и смачно плевал в яму. Все прошли и плюнули. Тогда, подталкивая друг друга, приблизились к яме сардары. Плевали в яму они с чрезвычайной серьезностью. Один Сеид Батур непочтительно пискнул: «Какая большая плевательница!» — и так у него забавно получилось, что в толпе послышались смешки.
Ахунды прочитали молитву, и яму засыпали при потухающем свете костра.
Главари медленно разошлись по юртам ужинать. Ушел куда — то и Джаббар.
Зуфар остался один и побрел прочь от белой юрты. Его почти тотчас окликнули. Тени огромных шапок от неярко горевшего костра прыгали на песке. Несколько джигитов ели прямо из чугунного котла казанкебаб. Вкусно пахло жареным мясом.
— Эй, чтец, — позвал его один из ужинающих, — ты устал колотить языком… Садись… Поешь!
Есть очень хотелось, и приглашение пришлось как нельзя кстати.
— Наверно, трудно читать? — спросил с полным ртом тот же джигит. Первый раз такое в пустыне слушали. Мудреные речи слушали. И мы, туркмены, слушали, и кони, и наши верблюды, и наши ишаки, а? Сколько буковок, крючочков, точечек да закорючек… Однако до смысла добраться — все равно что искать у яйца рукоятку. Ты большой домулла, наверно. Где столько поповской мудрости набрался?
— А сам ты откуда? — спросил Зуфар.
— А мы из Эошана, что на речке Теджен… с самых низовьев…
— Скотоводы, что ли? Стада имеете?
— Стада? Какие у нас стада… Мы пастухи… байских овец пасем… У бая Ашир Кур Дурды — слыхали про такого? — работаем в пастухах. У него двадцать тысяч овец.
— Откуда у него столько? Советская власть разве терпит таких баев?
— А что, Ашир Кур Дурды даром, что ли, кривой? Он хитрюга. Его богатство на земле не лежит. Его богатство ноги с копытцами имеет. На дальние пастбища, куда и дорогу не найдешь, прикажет угнать свое богатство — мы и угоняем… подальше от глаз… Большевики ведь отобрали овец.
— Все — таки отобрали?
— Кто — то из пастухов (кого он уж слишком обидел) пошел и сказал: овцы там — то и там — то. Ну и конфисковали у бая его богатство.
— А вам что за забота? Зачем вы сюда за баем потянулись?
— Бай Ашир Кур Дурды выпил яд обиды, разгневался и объявил аламан большевикам…
— Ну и пусть бы бай воевал. А вы за что кровь свою проливаете? Большевики спуску вашему Дурды не дадут. Да и вас, умников, к стенке поставят…
Сидевший по другую сторону костра пожилой туркмен, понизив голос, сказал:
— Вот ты большевик, а дурак… Кричишь, кричишь, а забыл — и у песка есть уши… Давай сюда поближе да голову ко мне нагни и послушай, что я тебе скажу. Пастухи наши не хотели воевать. Ашир Кур Дурды ныл, просил: «Пошли в аламан! Пошли в аламан!» Словно злой джинн, привязался. Даже уши наши устали от его нытья. Тут приехал из Хорасана один мулла по имени Вали, то ли перс, то ли ференг, и все твердил: «Помогите вашему отцу, Ашир Кур Дурды, он же ваш родовой старейшина, отец и благодетель. Кто не уважает рода, тому смерть». Утопая, муха говорит: «Пусть вода зальет весь мир». А мы плюнули на голову Вали и не пошли в аламан… Да мулла въедливый, как вошь из старого одеяла. Работать он маленький, а говорить, вроде тебя, — большой. Ашир Кур Дурды объявил: «Можете, проклятые, в аламан не ходить. Пойдут ваши кони». И отобрал у нас коней. Вот мы и бегаем теперь за кривым нашим баем, чтобы наши кони не пропали.
Совсем тихо он добавил:
— Все думаем: не случится ли такой случай, чтобы коней обратно взять… Только у Ашир Кур Дурды хоть один глаз, а смотрит за сто. Пятьдесят, когда спит, закрывает, а пятьдесят бодрствуют…
Зуфар обрадовался. Он встретил своих. Он напряженно думал.
— Эй, сынок!
Кто — то окликнул его. Напротив на пороге юрты сидел старый Эусен Карадашлы один.
— Вы слушали? — испугался Зуфар.
— Что из того?.. Мало ли слышали на веку мои уши, сынок. Много есть путей. Ты идешь одним, я иду другим. Они третьим. Кто знает правду? Кто прожил восемьдесят восемь лет, как я, соскучился. Кто прожил восемьдесят восемь лет, знает хорошо, что случилось вчера, прежде… И даже тот, кто прожил восемьдесят восемь лет, не знает, что случится завтра. Вот ты нес меня по солончаку на спине, а знал ли ты, что я встану между твоими убийцами и тобой? Смерть — слепая верблюдица, кого ударит ногой — убьет. А другого попытается ударить и промахнется… Ты молод, ты зелен, а не боишься смерти. Ты ненавидишь и делаешь добро… Я твой враг, а ты со мной поступил, как с отцом. Ты разжег погасший светильник. Ох, кто ты? Кто вы, большевики? Ты не боишься, а того, кто боится, быстрее настигает стрела смерти… А теперь иди. Старику трудно думать. На старые плечи молодую голову не посадишь. О, если бы мне твою голову, сынок… Да поздно…
Ночь прошла тихо. Уже ковш Железного Казана — Большой Медведицы повернулся совсем вокруг своей оси, когда Зуфар заснул под хрупанье сухой соломы на зубах коней. Он спал как убитый.
Проснулся Зуфар оттого, что кто — то тряс его за плечо. С трудом он понял, что его будит Джаббар и кричит ему в ухо:
— Они ушли… Все ушли.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Разлученной с водой утке покоя в барханах нет.
Вода! Вода!
Наверно, Зуфар заплакал бы, если бы смог… Горло ему перехватило и в уголках глаз защипало, но слез не было. Пустыня и солнце иссушили его тело. Караванная тропа Серахс — Хаурбе издревле называется дорогой Аримана. Это самая плохая тропа на всем пространстве Маври Хазара, страны туркмен, лежащей между Хазарским, или Каспийским, морем и Аму — Дарьей. О персидском злом духе Аримане давно позабыли на берегах Аму — Дарьи, но в Пальварте, неподалеку от переправы Хаурбе, живут потомки арабов, завоевателей, которые горячий ветер Каракумов называют и до сих пор Дыханием Аримана, а Аму — Дарью по — старинному — Оксусом. Так и говорят: «Вода жизни из Оксуса зальет огненное горло Аримана». Об Аримане и Оксусе слышал от своей бабушки и Зуфар. И сейчас, радуясь, что живым выбрался из Каракумов, он сказал вслух: «Из пламенной глотки Аримана…» Ему хотелось плакать от радости, когда с вершины бархана он вдруг увидел дерево внизу, у его подошвы… Настоящее дерево, правда с искореженным стволом, искривленными ветвями, но с ярко — зелеными, живыми листочками. Первое дерево за сорокадневный путь по пескам. Не надо смеяться над людьми, которые плачут и смеются, увидев в пустыне первое деревце…
Зуфар стоял на гребне тридцатиметрового бархана и смотрел с него на зеленое дерево, на расстилающуюся прямо перед ними невообразимо яркую и чистую зелень пальвартских полей и садов, на широчайшую гладь мутной Аму — Дарьи. Прохладная струя речного ветра проскальзывала временами сквозь сухой зной песков. Сколько воды! Только человек пустыни так ценит, так понимает воду. В тесных оазисах люди задыхаются без воды. Доля поливной воды — «бир су» — в пустыне измеряется днем по тени от воткнутой в землю жерди, а ночью по движению звезд. В иных местах зажигают жгут из крученого хлопка, засунутый в щели глинобитного дувала. Сгорает жгут, и кончается «бир су»…
Джаббар ибн — Салман не понял, что говорил Зуфар об Аримане. Откуда дикарь пастух знает об Аримане?..
Араб без движения лежал на песке внизу, когда до него донесся возглас: «Вода! Вода!» Эти слова подстегнули его, и он вполз на бархан и тоже увидел воды Аму и зелень деревьев. Он смотрел перед собой воспаленным взглядом. Серыми высохшими губами шептал: «Мираж… Все мираж…»
Но и сады Пальварта, и воды Аму — Дарьи ничуть не походили на мираж. Опыт Зуфара, его знание пустыни спасли Ибн — Салмана от гибели в песках Каракумов. Он знал это, но не желал признать. Полжизни он провел в пустыне, но смотрел на пустыню как на врага. Зуфар знал, что пустыня для человека — мать, суровая, порой жестокая, но родная, кормящая мать. Она поит его водой своих соленых колодцев, она согревает его огнем костров из сухой колючки, она кормит его мясом овец, она одевает его в верблюжью шерсть. Тысячи и тысячи людей живут в пустыне, и не знают другой жизни, и радуются, что живут в пустыне. Истый сын пустыни не заблудится в барханах, не падет духом, не побоится зноя, не умрет от жажды… Ибн — Салман не был сыном пустыни. К такому убеждению пришел Зуфар. Ибн — Салман имел крепкие мышцы, непреклонную волю. Но для него пустыня была не матерью, а врагом.
Если бы не Зуфар, он не дошел бы до Аму — Дарьи, он погиб бы от жажды. Если бы не Зуфар, он умер бы безропотно по ту сторону последнего бархана, у его подножия, в ста шагах от первого дерева Пальвартского оазиса и первого протекающего тут арыка с мутной, но такой живой водой Аму — Дарьи… Если бы Зуфар тогда не закричал на вершине бархана «Вода! Вода!», Джаббар так и остался бы лежать на раскаленном песке, намотав поводья на руку вырывавшегося благородного своего, но вконец измученного коня. Так бы он и лежал и смотрел на крутой песчаный подъем и не знал бы, что за этой горой песка течет море воды, море жизни. Умер бы он, погиб бы его конь, который настолько обессилел, что не мог сдвинуть с места своего полумертвого хозяина, сколько ни тянул повод… Но какова воля жизни у человека! Едва до ушей Джаббара донесся с верхушки бархана слабый вопль «Вода!», он, шатаясь, встал и поплелся вверх.
Зуфар уже напился и отдыхал на зеленой траве у арыка, когда спустился с бархана Джаббар и, погрузив лицо в воду, с жадностью начал пить. Он пил… пил… пил… Конь тоже пил, шумно втягивая в себя воду. Они пили. Ибн — Салман пил еще и еще… Он не видел внимательных черных глаз, смотревших на них.
Зуфар давно уже их заметил. Заметил он и то, что они принадлежат курносой десятилетней девочке, с любопытством следившей за тем, как они спускались с бархана к арыку.
В остреньких глазах девочки любопытство сменялось тревогой, тревога интересом. Не каждый день детям оазиса приходится видеть незнакомцев, явившихся нежданно — негаданно из самых недр пустыни. Девочка пряталась за глиняным дувалом и, видимо, чувствовала себя не очень уверенно. Ежеминутно она оглядывалась на стоявшую поодаль юрту.
Пугливая девочка так забавно таращила глазенки, что Зуфар невольно ей подмигнул. Девочка испугалась. Голова ее исчезла за краем дувала, и кусочки глины посыпались на землю.
От шороха Джаббар встрепенулся. Вода вернула интерес к жизни. Он сел и беспокойно огляделся.
— Что это могло быть? — тревожно спросил он.
Зуфар не ответил. Его внимание привлекло облачко пыли на далекой дороге, скрытой стволами шелковицы.
Порыскав глазами, Джаббар остановил взгляд на лошадях. Удивительно быстро животные оправляются после тяжести лишений, приходят в себя. Оба коня щипали траву, весело помахивая хвостами.
— Отличные кони, — проговорил Джаббар. — С такими конями любое пари можно выиграть.
Пари не интересовало Зуфара. Он улыбнулся девочке, совсем осмелевшей и забравшейся на дувал. Девочка была прехорошенькая. Она тоже улыбнулась, и на гранатовых от румянца щечках у нее получались премиленькие ямочки. Добрая улыбка Зуфара успокоила девочку, и она совсем была не прочь заговорить с этим молодым красивым джигитом, неожиданно свалившимся с бархана прямо на берег их арыка.
— Придется их… ликвидировать, — вдруг прозвучал голос Джаббара.
От неожиданности Зуфар даже вздрогнул:
— Ликвидировать? Вы сказали: «ликвидировать»! Кого?
— Наших коней. Пристрелить… Однако нельзя стрелять. Услышат…
— Стрелять? Зачем стрелять коней?
— Человека на коне видно далеко… Привлекает внимание… У вас длинный нож. Придется вам заняться…
— Не понимаю. Разве можно! Если бы не ваш «араб», ваши кости уже растащили бы шакалы… Разве можно?..
— Узбеки едят конину… У вас есть пастуший опыт. Кончайте, и пошли. Нам до заката надо на ту сторону. А река широкая… Ну!
— Нет!
— А я говорю…
— Если нельзя верхом, оставим их…
— Чтобы через час весь оазис знал о подозрительных всадниках, бросивших лошадей… Ну нет.
— Ну тогда продадим коней отцу вон той девочки… Салоры знают толк в конях.
— Что! Какая девочка? Какие салоры?
— Вон из той юрты, а дочка его улыбается нам вот с того дувала.
Джаббар побледнел и весь затрясся. Он с таким ужасом уставился на девчонку, что она мгновенно спряталась.
— Доченька! — окликнул ее Зуфар. — Мы не злые люди. Не бойся!
Но с арабом творилось что — то непонятное. Он по — звериному присел и, не отрывая взгляда от верхушки ограды, лихорадочно расстегивал кобуру.
— Что с вами? — удивился Зуфар. — Да там только маленькая девочка.
— Тем хуже для нее.
Он не спускал глаз с дувала.
— Окликни ее, — пробормотал он, — пусть высунет голову.
Без церемонии Зуфар вырвал из слабых рук Джаббара оружие. Удалось ему это тем проще, что араб ослабел от лишений.
Пустыню они прошли. Они были на Аму — Дарье. Джаббар достиг цели. Он теперь знал, куда идти, где и кого искать. Он прекрасно мог обойтись теперь без Зуфара…
Все эти мысли промелькнули в голове Зуфара. Он вертел маузер и смотрел с сожалением и отвращением на Джаббара. Правильно говорят, что там не люди, а звери… Там — в капиталистическом мире. Только оттуда мог явиться такой зверь, которому ничего не стоит поднять руку на ребенка…
Успокаивало, что с Джаббаром покончено. Да, Зуфар решил. Еще немного, еще несколько часов, и он передаст этого человека в руки советских властей.
От юрты к ним шел неторопливой походкой высокий салор с крючковатым носом и пепельно — седой бородой. Шел он без оружия, совсем по — домашнему. Всем своим видом он показывал, что ему нечего бояться людей, появившихся так неожиданно из песков. Зуфар насторожился.
В те тревожные дни советские работники не разъезжали по пустыне так беспечно. Шедший к ним салор, видимо, запросто общался с подозрительными людьми Каракумов. Кем бы мог быть этот высокий равнодушно взиравший на них салор, не выразивший ни малейшего удивления при виде их?..
Салор прикрикнул на девочку, все еще выглядывавшую из — за дувала, и, подойдя к арыку, приветствовал с другого берега неожиданных гостей из пустыни:
— Салам! Не обращайте внимания на Артык. Ей дали имя Артык — Лишняя, потому что она лишний рот в семье. Поскорей бы выросла. Выдал бы ее замуж… Девчонка глаза мозолит. Даклама — такой обычай. Девчонка мне с вдовой брата досталась. Брата убили в прошлом году в песках… Жена у него с тремя детьми осталась. Ну я по обычаю даклама и женился на ней… Взял вдову второй женой…
Видно, салор любил поговорить. Но по хитринке в его взгляде можно было заподозрить и другое. У некоторых многословие служит чем — то вроде маски. Пока сам говоришь, можно разглядеть собеседника, присмотреться к нему.
Язык салора работал не останавливаясь, а глаза бегали, изучая лица, одежду Зуфара и Ибн — Салмана, их оружие, коней…
— Я вас ждал.
— Ждали? — удивился Зуфар. — Кто вы?
— Вас ждали люди в прошлую пятницу. Меня зовут Далпачи, Ораз Далпачи. В пятницу вы не приехали. Я ходил в барханы, смотрел. Таксыр посылал людей вас искать и из Бурдалыка, и из нашего Пальварта, и из Хары — баша, и с переправы Хаурбе. До самых колодцев Алдыргуш джигиты ездили, сказали: «Никого не видели».
— Значит, все готово? — быстро спросил Джаббар.
— Вы хотите переправляться? — вопросом на вопрос ответил Ораз Далпачи.
— И сейчас же.
— Гму — гму, — пробормотал салор и посмотрел в сторону темной полоски камышовых зарослей, за которой угадывалась могучая река. — Воды много… Быстрое течение.
— Ну так что же? Не пешком же мы пойдем… по воде?
— Паром есть.
Но он сказал «паром есть» таким странным тоном, что Джаббар забеспокоился:
— Паром?.. А он хороший?
— Хороший… Только…
— Далеко паром?
— Надо брать билеты.
— Какие билеты? Ах да, билеты… Что ж, возьмем билеты.
— Билеты продает Бяашим… Хакбердыев Бяашим…
— Ничего не понимаю. Поедем мы, наконец?
Ораз Далпачи с укоризной посмотрел на араба, затем на Зуфара и, наконец, снова на араба.
— Вы как тот, кто едет на арбе и, не слезая с нее, зайца хочет поймать. Бяашим — командир взвода… Красная Армия! Бяашим знает, кто придет из пустыни, того надо взять на переправе, отвести в Бурдалык… Бяашим продаст вам билеты. Бяашим пустит вас на паром… На пароме, посреди реки, Бяашим и его люди скажут: «Давайте документы!»
Он щелкнул языком, точно передвинув затвор винтовки… Криво усмехнувшись, Джаббар заметил:
— Сколько?
Медленно Далпачи покачал головой:
— Таксыр не велел брать с вас ничего… Извините. Народ недоволен вами. Народ на большевиков смотрит.
— Почему? — вырвалось у Джаббара.
— Вы много обещали. А теперь налог в пользу джихада ввели. На кишлак наложили шестьдесят тысяч. Вы говорите: это по справедливости. На всех раскладка поровну. На богатого пятьсот, и на вдову пятьсот… Байские сынки ночью по домам ходят… Кто отказывается, тому нож в живот. По справедливости?! Придется поехать к таксыру*… через Пальварт… Паром для вас не годится. В Пальварте есть каимэ**… такая лодка… Таксыр знает…
_______________
* Т а к с ы р — господин. Здесь звание.
** К а и м э — большая лодка.
Когда они ехали через тугай, Джаббар спросил:
— Таксыр, — это Заккария? Так, что ли?
— Вы его знаете? Серьезный человек… Приказал завод хлопковый сжечь, кое в кого стрелять. У дехканина Алишера хлопковое поле ночью перепахать, маш посеять… Много таксыр приказывает… Его боятся…
— Мне надо скорее в Бурдалык.
— Знаю, Тюлеген сказал.
— Тюлеген Поэт?
— Да, Тюлеген здесь.
Далпачи не особенно удивился, но взгляд его стал почтительнее.
Зуфар меньше всего хотел встретиться с Заккарией. Но встретиться пришлось.
В доме его Зуфар сразу же оказался под самым пристальным наблюдением. Тюлеген Поэт опекал Зуфара поистине с отеческой заботой. Он не отходил от него. Именно Тюлеген Поэт взял на себя труд объяснить Зуфару несколько простых истин:
— Нежный мой друг, душа моя, обратите внимание, в доме нашего таксыра Заккарии Давлятманда вы свободная птичка на ветке тополя. Вы вольны лететь в синее небо, или на Аму — Дарью, или в степь Карнап — Чуль. Никто не препятствует вашему восхитительному порханию. Но я — ваш лучший друг и хотел бы, чтобы в ваши уши проникло одно соображение. Дорогой земляк, эти злокозненные типы из ГПУ жаждут с вами встретиться и облобызать вас. Они вообразили, что вы не штурман Зуфар, а курбаши Зуфар. Тот самый вождь калтаманов, который на колодцах Джаарджик обратился к бедным заблудшим калтаманам с воззванием поднять зеленое знамя пророка. Будто бы вы посланы из Кабула в Каракумы самим его светлостью эмиром бухарским Сеид Алим — ханом и являетесь уполномоченным британского правительства. Ай — яй — яй! Как же так вышло? Я же вас, брат мой, знал в Хазараспе честным служащим Среднеазиатского пароходства, и вдруг вы в стане врагов! Вы не боитесь оказаться у стенки? И из — за кого? Из — за эмира, развратника и труса эмира Сеид Алим — хана! О!
Конечно, Тюлеген Поэт издевается. Пусть погаерничает. Надо было думать раньше. Надо было сразу же порвать это воззвание.
Теперь весть о Джаарджике расползлась по всей пустыне.
А Тюлеген продолжал издеваться:
— Попасть в лапы чекистов из — за его светлости Сеид Алим — хана… Уморил. Пострадать большевику из — за бывшего эмира! Из — за проститутки в белой чалме и златотканом халате, живущей на подачки англичан! Я сам в Кабуле видел эту разряженную кучу дерьма. Каждый день эмир тащится со свитой после восхода солнца к хаузу на Джалалабадской дороге. Развалившись в золоченом кресле, его светлость отдает светлейшие приказания сакао водоносам — и благосклонно разрешает брать воду из хауза и поливать соседние улицы. Мудрый эмир каждому сакао точно указывает, в каком месте и сколько брать воды. Так в труднейших государственных заботах проходит у великого властителя Бухары день… А большевик Зуфар исполняет поручения этого идиотика…
И снова Тюлеген разразился хохотом.
Тюлеген не испытывал чувства вражды к Зуфару. Стоило ли теперь попрекать историей в Хазараспе? Он потчевал сейчас Зуфара ухой из аму — дарьинского шипа. Он ухаживал за ним с заботливостью, переходившей в назойливость. Старый Заккария мог быть спокоен. Недреманное око его в лице Тюлегена Поэта не прозевает ни одного шага большевика Зуфара, не упустит ни единого его слова.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Тухлое яйцо не тонет.
Сколько денег, а живет как муха на хвосте собаки!
Поведение Заккарии вызывало жалость. Старик напускал на себя таинственность. Он говорил о самых простых вещах туманно и непонятно, многозначительно прищуривая глаза, покачивал головой, устремив взгляд куда — то в пространство. Ни на один вопрос Ибн — Салмана он еще не дал сколько — нибудь вразумительного ответа. Непонятно, почему старик играл в заговорщика. Было очевидно, что он и в самом деле заговорщик. Он даже выставлял это напоказ.
Когда Заккария восседал на шелковом тюфячке, сложив ноги по — турецки, он выглядел весьма внушительно. Да, его темно — синий халат, его белоснежное белье, его предлинная борода, его бархатная тюбетейка, подаренная ему в восемнадцатом году самаркандскими джадидами в дни мученического изгнания из Бухары, — все, в соединении с очками в золотой оправе и размеренно — величественными жестами, производило впечатление. Даже михманхана — комната для гостей, выштукатуренная алебастром, стильные алебастровые ниши, книги в переплетах телячьей кожи, китайский сервиз, из которого никогда не пили чай, придавали хозяину важность и солидность. Каждый, войдя к Заккарии в дом, мог воскликнуть:
— Здесь живет тонкий, возвышенный ум!
Но Зуфар видел, что борода старого джадида была крашеная, а нишу с книгами затянул тенетами заговорщик — паук.
Гость, слушая сладкоречивые, высокопарные речи Заккарии, не без удивления обнаружил, что на листах раскрытого на деревянной резной подставке манускрипта лежит толстым слоем пыль, что манускрипт уже много — много времени не читали, что раскрыт он для вида. А тот, кто вздумал бы макнуть перо в стоящую на столике увесистую, инкрустированную серебром чернильницу, не нашел бы в ней ничего, кроме сора и бренных мушиных останков…
Заккария Давлятманд, известный на Среднем Востоке под именем Хасана Юрды, имел обличье философа и мудреца, но со времени недавнего возвращения из Гёргана ни одна даже самая скромная философская мысль не посетила его голову. Когда его везли из Персии на рыбацкой лодке, на Каспии за ними долго гнался пограничный катер. Заккария натерпелся страху. Сейчас ему стоило немало усилий сохранять величественный и глубокомысленный вид, пока шел тягучий обмен приветствиями. Но горделивой осанки мудреца ему хватило ненадолго.
— Что слышно? Что нового? — сорвалось с его дрожащих губ. Глаза его заблестели по — мышиному. Очки соскользнули с кончика носа и упали на палас. Тюлеген Поэт предупредительно подал их хозяину…
И сразу все увидели, что борода его плохо выкрашена хной — басмой, что тюбетейка потерта, что в михманхане запах тления, что сам Заккария какой — то весь пыльный и что слова его пропылены…
Несомненно, Заккария был заговорщиком, но и заговор его пропылился.
Зуфар слышал о джадидах еще в детстве. Маленькому Зуфару о джадидах рассказывали чабаны. Давно, при эмире, они устраивали заговоры против тирана эмира. В джадидах тогда еще бродило молодое вино прогресса. Они играли в революцию. Они даже подвергались гонениям, рисковали жизнью, и за это чабаны их хвалили. Но джадиды владели богатством, ходили чистенькие, гладкие, и потому чабаны им не доверяли. Джадиды — торгаши, а торгаш всегда стремится надуть простого человека. А когда началась настоящая революция, они сделались заговорщиками, но уже не против эмира, а против народной власти, против советской власти. Так их и звали в народе: «Заговорщики, проклятие их отцу!» В слово «заговорщики» вкладывался теперь иной смысл — интриганы, контрреволюционеры.
Зуфар сидел тихонько в своем углу и пристально смотрел на Заккарию. Не каждый день видишь так близко настоящего заговорщика.
Зуфар испытывал брезгливое чувство. Такое ничтожество, этот жалкий Заккария Хасан Юрды со своей крашеной бородой и засаленной тюбетейкой, тоже замахивается на советскую власть. Смеет устраивать какие — то заговоры. Контрреволюционер с крашеной бородой!
Вполне по — хозяйски в михманхане Заккарии расположился Джаббар. С безмерно усталым видом он разлегся на тюфячках и подушках. Он предавался кейфу. Угодничество Заккарии он принимал как должное.
Зуфар презирал ветхого, затасканного джадида — заговорщика. А поведение Джаббара все больше возмущало его. Разве достойно вести себя так бесцеремонно в присутствии хозяина дома? Зуфар почти забыл зло, которое ему причинил в Гёргане Заккария. Сейчас ненависть к своему спасителю Джаббару, отвращение к нему все пересилило. Джаббар — предатель! Он обманул Зуфара, сыграв на чувстве благодарности. Не слишком ли высокую цену потребовал Джаббар за его спасение? Обманом, игрой на чувствах он попытался сделать Зуфара предателем.
Во всем поведении Джаббара проглядывала наглость. Так нагло ведет себя повелитель, дарящий милости своему подданному: «Ты живешь только благодаря мне, ты мой раб душой и телом».
Вот почему Зуфар вдруг пожалел старого «революционера».
Заккария страдал. Заккария до мозга костей, оставался восточным человеком, рабом этикета, рабом церемоний. Пусть Джаббар его хозяин, пусть он хорошо платит за товар, пусть у него, у Заккарии, дрянной товар — а товар действительно дрянной, — но как он смеет! Ведь он гость! Как он смеет так вести себя с ним, старым политическим деятелем? Высокомерие всегда неприятно. Особенно неприятно оно, когда приходится терпеть его хозяину почтенного дома от гостя. Заккария искренне верил, что он почтенный человек и что дом его почтенный.
Заккария волновался. Поэтому он так невнятно и путано рассказывал. Реплики Джаббара ибн — Салмана хлестали. Набившиеся на свет лампы в комнату комары и мошки раздражали. Речь старого джадида совсем запуталась.
— Тошно вас слушать, — перебил его в который раз Джаббар. — Все названия ничтожных селений, сухих речонок, перевалов — в голове сплошной хаос… путаница… Где Робин Гуд?
— Вы изволили сказать? — испугался Заккария, и очки свалились у него с носа. — Вы назвали какое — то имя?..
— Имя? Я говорю о командующем силами ислама Ибрагим — беке! Узбекском Робин Гуде.
— Ибрагим — бек? А — а–а!.. — Заккария не хотел спорить. Он и понятия не имел, кто такой этот средневековый английский разбойник, чьим именем вздумала опоэтизировать кровавого басмача Ибрагим — бека газета «Таймс».
Вернув очки на нос и отдышавшись, Заккария с таинственным видом сказал:
— Ибрагим, именуемый беком и главнокомандующим, перешел реку Пяндж.
— Известно.
— Вступил в Таджикскую республику.
— Известно.
— Только курбаши Ишан Халифа не поддержал его. Нарочно все бурдюки перерезал, чтобы никто через Аму — Дарью не переправился. Утен — бек тоже. Ибрагим договорился с ним, чтобы напасть на Керки… Но Утен — бек и пальцем не шевельнул, ушел подальше от границы в Кундуз. Хочет на службу к афганцам поступить. Переговоры с Гератом ведет.
— Торгаши, — чуть слышно пробормотал Джаббар.
— Народ, колхозники не пожелали Ибрагима — конокрада.
— Чепуха!
Но старого джадида не удалось уже сбить, и он упрямо повторил:
— Земледельцам нравится иметь землю. А конокрад Ибрагим — бек привел в Таджикистан старых помещиков, чтобы отобрать землю у земледельцев. Надо понимать душу земледельца — дехканина. Кто дает ему землю, за тем он и пойдет. Еще поэт Навои утверждал: «Земледелец — опора государства…» Большевики имеют в коварном уме то, чего нет в башке конокрада Ибрагим — бека.
— Где сейчас главнокомандующий войсками ислама? — перебил Джаббар. Он дошел до Самарканда? До Бухары?
— Конокраду не видать Самарканда, Ибрагим — бек разбит.
— Разбит?
— Нестройные, разрозненные остатки полчищ конокрада рассеяны Красной Армией, и — о урок истории! — войска ислама разбиты мусульманами… Говорят, таджик, красноармеец таджикского батальона, зарубил трех наших… Ему кричат: «Кого убиваешь? Ты разве кяфир?.. Мы же братья мусульмане». А он: «Разбойники вы!» Пятнадцатый эскадрон узбекского кавалерийского полка под командой Бекджанова разгромил знаменитых курбаши Хурам — бека и Мулла — Саида. Мусульмане рубили мечами мусульман.
— Бекджанов… Это же мусульманин?
— Да, командир… В Красной Армии сейчас узбеки, татары, таджики. Советские мусульмане. А тысячи крестьян… их называют краснопалочниками. Вооружены палками, а берут в плен вооруженных с головы до ног воинов ислама. Я всегда говорил, и Бехбуди говорил, и все мы, джадиды, говорили уже десять лет назад: «Ислам — знамя, но ветхое знамя. Обветшало, порвалось… Великие, прекрасные принципы стерлись. Нужно другое знамя… Нужно знамя туранизма… Кто сейчас ради молитвы порежет палец руки? Никто. И все из — за таких, как Ибрагим — вор. Лошадей крал Ибрагим и говорил: «Аллах!» Людям горло перерезал и говорил: «Аллах!» Девушек насиловал и говорил: «Аллах!» Кто уважает Ибрагима — конокрада?.. Имя свое, имя командующего войсками ислама, он извалял в навозе.
— Опять спорите.
— Я не спорю… А туркмены? Туркменский полк у станции Джебел стойко держался против нашего мусульманского воинства до прихода бронепоезда… Вся операция Ишик — хана провалилась из — за туркмен… Туркмен вы взяли на себя, господин Джаббар. Вы же теперь туркменский сардар..
— Где Ибрагим — бек сейчас? Я должен немедленно, сейчас, встретиться с ним, найти его. До Бухары близко… Он по плану должен уже приближаться со своей армией к Бухаре…
— Далеко ему до Бухары… Никогда он не дотянется своей рукой до Бухары. Ибрагим — бека разгромили в долине Сурхана. Говорят, в узбекском полку сражается как лев какой — то Нормухамедов… Он гонит Ибрагим — бека. Ибрагим — бек ранен. Упал с коня и сломал руку. Сейчас он бежал на восток, в горы Баба — Тага.
В словах Заккарии Хасана Юрды звучали злорадные нотки. Старый джадид, просвещенный аристократ, переполненный до краев поэзией и сословной спесью, белая кость, презирал выскочку Ибрагим — бека, разбойника и вора, конокрада и мужлана. С ужасом Заккария всегда думал: а вдруг это животное, этот душегуб вступит в благородную Бухару и начнет душить… душить?..
— Но это гибель… поражение… Вы рубите сук, на котором сидите. А где Абдулла Кагар, где командующий силами ислама в Бухаре?
— Вот еще один вор… каторжник… Зайцем мечется по степи. Дела его плохи… Разве можно людям подлого сословия, черным людям, вверять великое дело борьбы с большевизмом?.. Им в этой жизни лишь бы деньги, а в той гурии и гульманы*… Просвещенные мусульмане, великие умы… Гаспаринский!.. Чокаев!.. Балидов!.. О, идеи мусульманского единения проповедовали в России одиннадцать газет и четыре журнала… Светлые идеалы…
_______________
* Г у л ь м а н ы — райские прислужники.
— Журналы? О! Ко всем чертям идеалы… — Джаббар чуть не сказал: «Старый болтун…», но предпочел спросить: — Что происходит здесь?
— На Аму — Дарье? От Керков и Бассаги до Чарджоу тишина.
— Вы же обещали поднять речных туркмен. Вы клялись. Оружие получили? Раздали?
— Увы, никто не хочет… не нашлось… кто бы возглавил. Голытьба, черный народ не хочет… Немного джадидов есть, ходжей, ишанов из бывших баев. Однако все боятся… Тихо живут… Лягушки в болоте.
— А вы… вы сами?
— Что мы?.. Мы — мудрец… философ… Мы — не воин.
— Вот видите, а еще вопите: Ибрагим — бек вор, конокрад. А Бухара? Что говорят в Бухаре? Где сардар Мулла Дехкан Ачилов?
— Бухара спит. Бухарцы боятся шума, крови. А Ачилов что? Переоделся в милицейскую форму, отобрал пятнадцать двустволок и ушел куда — то. Ищи его. Что он, с Красной Армией воевать захочет? Трус он. Вот аксакал Нуров поумнее. Не побоялся в Кассане собрать баев. Посовещались. Решили: хлеба большевикам не давать, пункты Заготзерно разграбить, Ибрагим — бека встретить.
— Ну!
— Да только беда. Посланные навстречу Ибрагим — беку вернулись с носом. Пропал Ибрагим — бек. Совсем пропал. Наши воины начали хорошо. В Миранкуле под Самаркандом кооператив разорили. Учителя и бригадира в колхозе расстреляли. В Багрине две арбы товаров захватили, двух коммунистов зарезали, одного милиционера повесили. В Китабе тоже четырех коммунистов убили.
— А вы, джадиды? Что вы делаете? Каждая минута дорога!
— Э, все жить хотят. Исхан Ходжа торгует у Лябихауза мороженым. Закир Ходжа надел на нос синие очки и поступил смотрителем в музей. Насрулла бинни Камиль — имамом в мечети. Немножко я ему переправляю опиума из — за Аму — Дарьи. Так, самую малость. Мешочков двести — триста. Вот он и перепродает его. Доход тоже имеет. Валиханов уехал в Ташкент, заведует лавкой со скобяным товаром на Пьян — базаре да еще скупает червончики у бывших… Шо Муким… Он наивный. Когда наступил нэп, он обрадовался, умник. Списался со старыми хозяевами… с фирмой… Ричард Кобленц в Лондоне… Знаете, железнодорожные мосты… кровельное железо… экономайзеры… оборудование шахт… и еще «Гекстель и компания» да еще завод «Гравер», холодильные установки, вагонетки… Шо Муким думал… Да и мы думали. Большевики восстанавливают заводы, шахты, и понадобятся английские машины… Да вот просчитались мы с Шо Мукимом. Все товары отобрали, а Шо Мукима за его переписку с заграницей…
Заккария вытянул руку, с силой сжал пальцы в кулак и хихикнул.
— Ясно. Довольно, — оборвал его Джаббар. — Глупец тот, кто спотыкается на том же камне… вторично…
— Воля ваша… Невежливо возражать гостю… — и Заккария снова хихикнул. Он испытывал нечто вроде злорадства. Не одного его постигли неудачи. Друзей тоже судьба не очень — то балует. Да и этот… господин… Смотри, как разошелся!
— Храбрые газии… пусть воры… пусть конокрады, как вы их зовете… сражаются, проливают кровь, переносят неимоверные лишения, а вы, джадиды, бездельничаете, торгуете по мелочам… Мы вам дали много, а пользы от вас мало.
Губы Джаббара чуть шевелились. Слова вырывались едва слышно, но тем они были страшнее. Он угрожал.
Утонченный, вежливый Заккария не любил, когда ему угрожали. Он не выносил резкости в собеседнике. Возвышенность натуры он видел в спокойном голосе, соблюдении правил хорошего тона. Слова Джаббара не напугали его. Он лишь глубоко скорбел, что гость вышел из себя. Столь знаменитый, столь достойный человек и вдруг грозит. Заккария даже побледнел. Он задыхался. Но и теперь он не вышел из себя. С подчеркнутой вежливостью заговорил:
— Отчет до копейки мною составлен… Вы его получите… Однако прошу вас подкрепить силы. И вашего молодого спутника прошу к дастархану.
Как и подобает хорошему хозяину, он сам расстелил шелковый дастархан, сам поставил подносы со сладостями, сам разломил пахнущие тмином и теплом золотистые лепешки, разлил чай. И в конце концов он торжественно принес из кухни фаянсовое блюдо с пловом. Он делал все это с таким видом, как будто хотел сказать: «Я чту тебя, дорогой почтенный гость!» На Зуфара он поглядел искоса, но пригласил его к дастархану. Джаббар ел плохо. Пища не шла ему в горло. Он никак не мог справиться с собой и вернуть себе привычное хладнокровие.
«Выдержка! Выдержка!» — говорил себе. Но какая тут выдержка, когда все провалилось. Да, из невнятного, путаного, полного противоречий отчета старого джадида вытекало, что обширные планы рухнули. Ехать через пустыню, терпеть лишения, подвергать жизнь свою опасности… И зачем?..
Джаббар с отвращением жевал куски пищи, и нежная баранина казалась ему сапожной подметкой. А ведь по распоряжению Заккарии на колхозной ферме зарезали шестимесячного барашка. Старый джадид пользовался в Бурдалыке большим почетом. Все знали, что сам Файзулла Ходжаев его друг детства. Никто не задавался вопросом, почему друг главы правительства республики живет чуть ли не тайком в каком — то комарином, пыльном Бурдалыке…
Плов был великолепен. Готовил его Арифджан — большой мастер, тоже знакомый Зуфара. Арифджан работал на реке около Фараба. Но все, и Зуфар, знали, что он промышляет контрабандой. Мясо молодого барашка таяло во рту, редька, поданная к плову, была изумительно сочная, гранатовый сок великолепен и вполне подходил к остуженной на льду смирновской «белоголовке». Нет, старый джадид умел покушать и к тому же располагал достаточными средствами, чтобы хорошо кушать. И, подливая в пиалы водку, он не преминул подчеркнуть: «Еще со времен белого царя!» С удивлением Зуфар заметил, что араб на этот раз даже не пытался отказываться от водки, а решительно, не поморщившись, осушал одну пиалушку за другой.
«Зажирели буржуи, — думал Зуфар, — какое угощение закатил, старый бездельник».
Но эта мысль не помешала ему отдать должное плову. Правда, он почти не пил, но бок рисовой горки на блюде с его стороны таял с завидной быстротой, чего нельзя было сказать о стороне Джаббара. Он почти не ел, много, вопреки своему обыкновению, пил и молчал. Он даже не слушал жалобы на жизнь контрабандиста, который все рассказывал, как трудно с новым комендантом заставы, проклятие его отцу! Надо переправлять семьсот шкурок каракуля, а как переправишь, когда у нового коменданта сто глаз. А Заккария, разогретый пловом и водкой, забавно шевеля своей смешной крашеной бородой, все что — то пытался объяснить Ибн — Салману. Заметив наконец, что араб его не слушает, он все свое красноречие обрушил на Зуфара. Не на шутку он принялся его просвещать, забыв о мраморной террасе гёрганского дворца и о своих тогдашних поучениях. Старческая память подводила. Или он думал, что Зуфар переметнулся в их лагерь. Юность Зуфара, вернее, его юный вид, его молодой крепкий румянец, пробивающийся сквозь загар пустыни, его молчаливость, принимаемая им за скромность, ввели Заккарию в заблуждение.
Непонятно, почему повел Заккария свою пространную речь. Кажется, в связи с тем, что Джаббар ибн — Салман обронил замечание о джадидах. Он сказал, что джадиды потеряли свой боевой дух и стали торгашами и копеечниками. Заккария, сам себе противореча, вступился за джадидов и воскликнул с пафосом:
— Неверно! Тысячу раз неверно! Мы тоже не из черной кости. Мой почтенный папаша, Молла Мухаммед Шариф, знаменитый во времена правления эмира бухарского Музаффа — хана мунаджим — астролог и азаимхон — заклинатель духов. Он высоко стоял над чернью. Сам эмир Музаффар вручил ему ярлык на должность агляма* в Бурдалыке. Хотите, мы почитаем вам ярлык… — Он вытащил из шкатулки пергаментный листок и начал: — «…указывается в словах корана: «Подлинно я знаю то, чего ангелы не знают…» Нет, ниже… Ага: «…осчастливил я ученейшего и священнейшего Молла Мухаммед Шарифа, одобренного нашим царственным взглядом, назначил его на должность агляма, пишущего фетвы. Содержанию этого приказа необходимо верить, не выходя из его текста, не противореча ему и не отвергая его». Несмотря на времена невежества и мракобесия, сам дедушка мой был прогрессивным, просвещенным человеком. И меня, ничтожного, он воспитал в духе прогресса. Я всегда общался с людьми прогресса. В Бейруте я пил кофе с самим Мухаммедом Али Кабани, редактором газеты «Раудат ул Мъариф». К моему голосу прислушивались все, кто болел за судьбы Османской империи. Сам его величество Абдул Гамид, султан, принимал меня во дворце. А господин Али — эфенди Шукри — член центрального комитета мусульманских обществ в Лондоне — и мистер Парвус (он из Одессы, не мусульманин) привлекли меня к сотрудничеству в константинопольской газете «Турк юрды» Юсуфа Акчурина. Не забуду слов Парвуса: «Мы желаем служить турецкой идее, приносить пользу Турции». А Исмаил Гаспаринский! Очень меня уважал и всегда именовал «джентльмен Востока». Неправильно меня обвинять в упадке духа. Что делать?! Что делать, когда большевики вырвали у нас, джадидов, руль революции и отдали его в руки черни? А черный народ разве знает, что ему надо?
_______________
* А г л я м — судья и в то же время высший представитель
духовенства.
Зуфар дал себе слово молчать, но не выдержал и бросил:
— А что ему надо?
Но старый джадид сделал вид, что не расслышал вопроса. При всей своей комичности Заккария имел достаточно здравого смысла, чтобы по тону, которым заговорил Зуфар, понять его настроение. Заккария ничуть не походил на трагического злодея. Он напускал на себя простоватость. Ничто не говорило, что этот крашеный господин с ветхими своими рассуждениями о прогрессе и революции держит в своих руках судьбы многих людей. Ласковые его взгляды и елейные речи покрывали дела, от которых могло содрогнуться и очень сильное сердце. Зуфар вспомнил Хазарасп, вспомнил Лизу, пожарище, кровь, вспомнил Ороми Джон и пожалел, что не сдержался и заговорил среди врагов. Словно что — то толкнуло его в сердце. Он испугался за себя. Он понял, что ему обязательно надо жить, что ему нельзя не жить. А тогда осторожно! Он не хотел пропасть из — за этого болтливого старца с крашеной бородой, этого идейного мудреца, подторговывающего мешочками контрабандного опия, награбленными в кооперативе кипами московских ситчиков и серебряными и золотыми деньгами царской чеканки и готового за барыши порвать глотку и своим и чужим. Ну нет. Ни словом, ни движением мускулов лица нельзя выдавать себя.
Приняв решение, легко слушать и молчать. Да, молчать, даже если хочется кинуться в драку.
Осторожно Зуфар посмотрел на Джаббара, не понял ли он. Но тот мрачно жевал кусок мяса и не слушал. Он думал.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
К чему влечет сердце, того не оставит оно, хотя бы загорелся мир.
Вероятно, следовало бы подбирать для несения пограничной службы людей с подходящей к географическим, климатическим и этническим условиям страны наружностью. На севере или на западной границе, например, хорошо пограничнику иметь светлые волосы, мягкие черты лица, веснушки, а на юге густые черные брови, орлиный нос, карие глаза… Хотя бы для того, чтобы не выделяться среди местных жителей… Для пользы дела…
Петр Кузьмич, комендант Н — ской заставы, мог сколько угодно надевать кызылаякскую мохнатую папаху или бухарский халат, но за туркмена или за узбека при всем своем желании выдать себя не мог, несмотря на то что знал он по — узбекски, как узбек, по — туркменски, как туркмен, по — фарсидски, как перс.
А ведь по — русски Петр Кузьмич говорил с «володимерским» оканием, и весь он выглядел «володимерским»: с круглым мягким лицом, пухлыми щеками, расплывшимся носом, белесыми бровями и волосами цвета льна. А глаза у него были голубые, какого — то нестерпимо василькового оттенка. Его все звали Урус.
Петр Кузьмич давно мечтал о карьере разведчика. Более того, он обладал природными качествами разведчика: наблюдательностью, незаурядным мужеством, хладнокровием, знанием языков, обстановки. Про него в пустыне говорили: «Видит на семь аршин под землей». Он скакал верхом на коне день и ночь без отдыха, стрелял без промаха, мог пройти пешком за сутки добрых шестьдесят километров, плавал как рыба… Что же еще? Он не боялся ни жары, ни холода, изучил сопредельные страны как пять своих пальцев… Знал обычаи пуштунов лучше, чем сами пуштуны, персов лучше, чем сами персы. Он был большим знатоком ислама, чем сам халиф мусульман. Разбирался в исламской догме тоньше, чем самые хитроумные муфтии, и мог спорить с ними на арабском языке, который он знал лучше, чем любой из них. И все потому, что Петр Кузьмич с юных лет мечтал быть разведчиком. Он готовился к этому. Он отличался незаурядными лингвистическими способностями. Он много и упорно учился.
В двадцать первом он, молодой, безусый, но боевой красный командир, отвоевавшись на всех мыслимых и немыслимых фронтах гражданской войны, явился в Наркомат обороны и попросился, как он потом сам рассказывал, в разведчики. Его проверили, ему задавали вопросы и удивились: он знал языки, страны, народы, обычаи. Это был готовый разведчик, но… Ему сказали о его наружности. Он с раздражением ответил: «А Лоуренс? Лоуренс разве похож на араба?»
Еще в пятнадцатом или шестнадцатом Петр Кузьмич, будучи солдатом царской армии, читал впервые о Лоуренсе, о его операциях в Аравийской пустыне против турок. Тогда он слышал только о романтической, так сказать, стороне деятельности Лоуренса… И первое, что он сделал, — с величайшим трудом раздобыл где — то учебник арабского языка Хошаба и «Персидско — французско — русский разговорник» Мирзы Абдуллы Гаффарова. Отсюда все и пошло…
В наркомате ни поразительные знания, ни воинские заслуги, ни горячее стремление Петру Кузьмичу не помогли. В разведку его не взяли. За границу его не послали.
Наружность! Слишком не восточная наружность… Ему предложили идти учиться в Военную академию.
Он не пошел. К сожалению, Петр Кузьмич всеми своими действиями, всей своей биографией не укладывался в рамки положительного героя. Вместо академии он подал рапорт о возвращении в строевую часть. Он не дал себя убедить. Он высказал еретические мысли насчет учебы в академии. Дескать: «Парень и теперь рубля стоит, а коль ему бока намнут — и два дадут». Он сказал еще насчет того, что будет, мол, он еще брюки протирать на парте. Седло больше подходит… Словом, проявил невыдержанность. Им остались недовольны, пригрозили поставить вопрос на партбюро, но в конце концов отпустили…
Бывает в жизни и так: больше всего человек подходит для определенного дела, мучится, мечтает приложить руки к этому делу. Так нет, никак к нему его не подпускают… Петр Кузьмич три года не мог применить своих способностей разведчика на практике. Томился он где — то в Туркестане в военкомате. Днем составлял ведомости, а ночи напролет жил в странах своей мечты, углублялся в дебри восточных языков и в географию Среднего Востока. Он был Пржевальским и Минаевым, Снесаревым и Виткевичем, Юнкером и Стенли, Пашино и Федченко, Козловым и Ливингстоном… только кабинетным. Имей он вдобавок к своему воображению талант литератора, возможно, он сделался бы писателем типа Хаггарда или Густава Эмара. К счастью, он стал пограничником.
Вдруг Петра Кузьмича заметили, отправили на границу и назначили комендантом погранзаставы. Щуку пустили в воду — так про себя сказал Петр Кузьмич.
Смена коменданта погранзаставы — событие не слишком большое. Но на огромном участке, включавшем в себя и пустыни, и горы, и реки и по территории равном среднему западноевропейскому государству, прибытие нового коменданта сразу почувствовали.
Граница вдруг захлопнулась.
И природа местности осталась прежняя, и условия прежние, и бойцы — пограничники те же, и все кто жил в приграничных районах, те же, а граница на всем участке изменилась, оказалась на замке.
Петр Кузьмич никого не цукал, ничего не менял, ничего не реформировал, никого из своих подчиненных не прорабатывал, а только все знал, все видел. Как он это делал — секрет, а секрета своего выдавать он не был намерен.
Пограничная полоса кишела всякими контрабандистами, басмачами бывшими и настоящими, речными пиратами, калтаманами, проходимцами. И вдруг сделалось тихо. Понадобилось — и население сдало ружья и винтовки. Петр Кузьмич созвал почтенных аксакалов и спокойно, без крика предупредил: «Через границу хода нет. Договорились. Все, кто гонял на ту сторону, все вот тут, — он ладонью провел по лбу, — никаких поблажек не ждите. А будете лукавить, так черт задавит». Смешно думать, что старые матерые контрабандисты испугались. Но они вскоре почувствовали, что им приходится плохо. Про нового коменданта складывались легенды. Говорили, что он не ест, не слезает с коня, что он видит в темноте, как барс, что он угадывает мысли людей на расстоянии, что он вездесущ… Конечно, легенды преувеличивали, как всегда, но через месяц во всей погранзоне не было человека, про которого бы Петр Кузьмич не знал, чем он дышит, чем живет.
Он все знал. Он знал все, что делается по ту сторону границы: когда прибыл корнейль — начальник сарбазов (пограничников) — и когда убыл, знал, что корнейль амануллист, знал, что в такой — то пункт прибыло двести солдат под командой нифтона — капитана из таджиков, знал, что к берегу выйдут через два дня пятьдесят сабель с офицером из пуштунов. Все знал. Сколько в этом «все» ответственности! Но осведомленность Петра Кузьмича выходила за пределы обычного понимания смысла и всяких возможностей.
В частности, Петр Кузьмич, например, знал, что два крупных нарушителя, перешедшие персидскую границу на чужом участке, к югу от Серахса, переправились спустя месяц через Аму — Дарью у Хаурбе и отдыхают сейчас у бывшего деятеля младобухарцев джадида Заккарии Хасана Юрды Давлятманда в его летнем саду в Бурдалыке. Петр Кузьмич знал даже больше того. Он знал, где и когда нарушители останавливались в песках, какое воззвание читали калтаманы на колодцах Джаарджик, и что один из нарушителей избран сардаром всей армии ислама, и что армия в ту же ночь разбежалась, и у чьей юрты нарушители вышли в приамударьинскую базисную полосу. И вовсе не потому, что Петр Кузьмич был Шерлоком Холмсом. Он терпеть не мог шерлокхолмсовщину и остерегался как огня шпиономании. Но на большой карте Петр Кузьмич очень точно отмечал малейшее передвижение на приграничной территории каждого подозрительного, и не только на советской стороне, но и по ту сторону границы.
Контрабандисты испытывали священный трепет при имени Уруса. Они с ужасом шептали, что весь участок границы для контрабанды закрыт, потому что, даже если и сумеешь через границу перейти, все равно тебя в двух — трех переходах от нее заберут в пустыне, и… товар пропал. С приходом Петра Кузьмича на заставу нарушители рисковали прорываться через границу только с боем, ценою большой крови… А контрабандист не очень — то охотно рискует головой.
Такие пограничные стычки Петр Кузьмич называл «звонком». А какая же это диверсия, если вокруг нее звон. И Петр Кузьмич после каждого такого звонка мог скрупулезно точно следить, что произойдет дальше.
При переходе через границу последних двух нарушителей из Персии, ныне отдыхавших у старого джадида в Бурдалыке, звонка не было. Но вскоре они все же «назвонили» на железной дороге у станции Иолотань и на переправе через Мургаб. Они не дрались, не стреляли. Значит, они важные птицы. Петр Кузьмич предоставил им все удовольствия путешествия под палящим солнцем, по песку, безводью. Забирать их не стоило. Следовало выяснить, куда они пойдут, к кому.
Бурдалыкский младобухарец Хасан Юрды жил до сих пор смирно, тихо. В период бухарской революции двадцатого года держал себя «революционером». Впрочем, Петр Кузьмич знал, например, такую подробность: Хасан Юрды еще в двенадцатом году принимал участие в создании ежедневной газеты «Священная Бухара» и лично испросил у бухарского кушбеги — первого министра — приказ, повелевавший жителям ханства под страхом наказания подписываться на эту газету. С эмиром у Хасана Юрды, очевидно, были отношения не слишком враждебные, в восстании бухарцев 1918 года участия он не принимал. Сотрудничал Хасан Юрды и в очень правоверном оренбургском журнале «Дину маашрет», стоявшем на стезе проповеди ислама, собирал деньги на постройку соборной мечети в Самарканде, призывал в одной статье царское правительство запретить перевод корана на татарский язык, дабы не раскрывать тайн и премудрости ислама. Но после семнадцатого года против советской власти как будто не выступал. Колхоз не ругал. С басмачами и калтаманами как будто не путался. Жил себе тихо в своем саду в Бурдалыке. Такие, по крайней мере, сведения поступили на запрос Петра Кузьмича из Чарджоу. Что же понадобилось гостям из Персии у бурдалыкского «революционера»?
А вести шли отовсюду неутешительные. Граница — ниточка. Долго ли ее порвать? Ниточка трепетала и извивалась, рвалась. Банды с боем прорывались через границу. Калтаманы наглели. Помуполномоченного Мусагитов поехал в аул изымать оружие у контрабандистов. Около дома его внезапно стянули с коня и убили тремя выстрелами. Погиб хороший командир. Убийца оказался контрабандистом Хурамом Рахмат Али. Он захватил наган и на лошади Мусагитова переплыл Аму. Недавно на переправе пограничники обнаружили плот с нарушителями и обстреляли его. Но нарушители попрыгали в воду. Нескольких выловили. Один из них назвался Энгбрехтом Петром Самуиловичем, из немцев Поволжья. Перевозчик Байшариф Араб, переправлявший нарушителей, убит. Кто он был — друг или враг? Байшариф был с виду такой приятный, доверчивый, добродушный. Скверно. По всем данным, генгуб Герата Абдуррахим друг Советов. Он, судя по сводкам, приказал распустить банды Керим — хана и Джунаида. Но он пальцем о палец не ударит, когда дело касается налетов банд на советские аулы. Известный калтаман Машад Али пришел из — за границы и захватил в ауле Карабаба сто семь верблюдов и двадцать лошадей. Сам страшный Сеид Батур после съезда калтаманов на колодцах Джаарджик напал с пятнадцатью всадниками на совхоз и угнал сто двадцать телят. У станции Комарово калтаманы отбили у колхозников две с половиной тысячи баранов… Могут сказать: воюют по мелочам. Но и комариные укусы раздражают. Колхозные животноводы нервничают, не могут спокойно жить. Да о каком спокойствии можно говорить! По Таджикистану мечется Ибрагим — бек со своей волчьей стаей басмачей. Есть сведения, что его разъезды видели под Байсуном и Гузаром. У Петра Кузьмича появилось неприятное ощущение в спине. Байсун и Гузар — это же тылы его погранкомендатуры. И около Бухары, и около Каршеи появились банды. Грабят колхозы, убивают активистов. Вся граница Туркестана в огне. С иомудами у Каспия идет настоящая война. В Киргизии кулацкие выступления. В Южную Киргизию из Китая снова пробрались курбаши Турдыгалиев и Абдулла Понсат. Старые знакомые. В двадцать первом Петр Кузьмич их гонял по долине Алая. И сейчас около Иркештама — знакомые места — зарезали пять милиционеров, убили пулеметчика. Да, империалисты затеяли большую игру. Поход против колхозов. Хотят сорвать борьбу за хлопковую независимость… События принимали серьезный оборот… Но Петр Кузьмич был молод, а молодости свойственно и в смертельной опасности находить удовольствие. Он порой даже бравировал жизнью, но сейчас он понимал, что жизнь принадлежит не только ему. Он сдерживал свое лихачество. Прежде всего граница, ответственность за границу. Он закрыл свой участок границы на замок. Он должен все сделать, чтобы соседние участки были тоже закрыты.
Петр Кузьмич был сторонником психологической разведки. Он действовал не столько клинком, сколько умозаключениями. Петр Кузьмич собрал все данные, сложил все слагаемые — два неизвестных диверсанта, плюс один младобухарец, плюс географические карты, плюс положение в кишлаках и селениях по ту сторону границы — и сделал вывод: готовится крупный прорыв в направлении, имеющем конечную точку Бухара. Надо во что бы то ни стало сорвать этот прорыв. Надо, выражаясь пограничным жаргоном, прихлопнуть пауков в норе… обезглавить заговор. Только кто голова его?
Дальше станет видно, насколько был прав Петр Кузьмич. Сейчас он читал, слушал, поглядывал из окошка на пограничные холмы и думал.
Прежде всего надо узнать, о чем шел разговор у младобухарца в Бурдалыке.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Приказали слона посадить в корзинку.
Огонь можно разделить надвое.
Но разве разрежешь воду?
Пароход ревел в ночи.
Звезды засыпали бархат небосвода, но темно было так, что даже деревья не различались, а только угадывались. Листва тихо шелестела где — то вверху, и птичка попискивала во сне…
Пароход ревел и ревел, и все в груди Зуфара переворачивалось. Почему — то никогда ему еще не делалось так тоскливо. Черная густая вода катилась во тьме.
Воды Зуфар не видел, но слышал ее. Она даже не плескалась, она даже не журчала. Вода, словно черное масло, тяжело текла мимо.
Сирена парохода ревела. Приамударьинские туркмены знают: пароход застрял на мели, пароход зовет лоцмана.
Зуфар сел на одеяле. Он слушал рев парохода и смотрел в темноту. Он знал — ничего серьезного. Пароход утром снимется с мели и поплывет своим путем. Он поплывет по широкой желтой Аму, и плицы колес бойко зашлепают по желтой воде, в лицо будет хлестать ветер, а желтая стремнина течения вырываться взбитой пеной, как из — под мельничного колеса.
Только на Аму — Дарье дует такой ветер с запахами цветущего гребенщика, горячего песка и свежего воздуха. И еще тоненько — тоненько временами потянет дымком и мазутом. И снова запах гребенщика, пряный, горячий, захлестнет, даже голова закружится. От такого запаха щемит сердце. Ладони ощущают до физической боли гладкие, отполированные жесткими руками штурманов рукоятки штурвала…
Аму — дарьинский ветер переплескивался через дышащий еще дневным жаром дувал и звал к реке.
Зуфар надел сапоги и вскочил. Затаив дыхание, слушал. Двор спал, двор дышал всхрапами и сонными вздохами. Спал на тюках каракуля контрабандист Арифджан. Спали сторожа.
Никто не проснулся, хотя пароход ревел громко. Сирена рвала ночную прохладу, но все устали, и никто даже не шевельнулся.
Только Зуфар не мог не проснуться. Он снова чувствовал себя речным штурманом, хладнокровным, спокойно отважным, мудро решительным. Он тихо перебрался через дувал и побежал неслышно по тропинке на зов пароходной сирены.
Почему — то собаки даже не тявкнули. Странно. Туркменские овчарки очень злые. Ласке они не поддаются. Чужого они чуют под землей. Или рев парохода оглушил их, сбил с толку?
Река тихонько ворочалась совсем близко. Зуфар ощутил на губах влагу тумана.
Сейчас Зуфар меньше всего думал о тех, кто спал там, в доме старого Заккарии, о тех, кто сторожил его, Зуфара, подозревал, ненавидел его. Джаббар уж наверняка не дал бы ему уйти. Или он уверил себя, что Зуфар не решится бежать, побоится, вспомнит колодцы Джаарджик, контрреволюционное воззвание?.. Во всяком случае, Джаббар не проснулся. Неважно, наконец, в чем он уверил себя или не уверил.
Неважно, что думал Джаббар, потому что Зуфар уже добежал до берега и лихорадочно развязывал веревку, намотанную на колышек. На конце веревки плескалась черным чурбаком лодка. Это было что — то новое. Рыбаки лодок своих на Аму — Дарье не привязывали и не привязывают. Вытаскивают на отмель. А!.. Да это лодка и не рыбачья вовсе. Лодка, вероятно, старого Заккарии. Да она и не похожа совсем на рыбачьи туркменские челноки. Судя по веслам и уключинам, это русская лодка.
Но сейчас Зуфара мало занимали мысли, какая у Заккарии лодка, туркменская, или русская, или еще какая — нибудь другая. Важно, что он в лодке, и важно сейчас не ошибиться, не проплыть в темноте мимо парохода. Важно доплыть до него как можно скорее, пока никто не проснулся в доме старого Заккарии, пока его, Зуфара, не хватились и не бросились за ним в погоню. Кто его знает, Заккарию, а вдруг у него еще есть лодка?..
Сирена неожиданно перестала реветь. Пароход словно прислушивался, кто плывет по реке. Наверно, рев сирены мешал капитану слушать реку. Так бы поступил Зуфар, если бы сам находился на борту парохода и почувствовал, что кто — то тайком крадется на лодке.
Сейчас закричит. Сейчас выйдет на капитанский мостик кто — нибудь, посмотрит в темноту ночи и протяжно окликнет: «Эй, там, на лодке!» Испокон веков так кричат на реке.
Зуфар с нетерпением ждал. Тьма стояла непроглядная, течение отбивало лодку в сторону, и пароход точно повис между небом и водой. О том, что река играет с ним, Зуфар понял по тому, как вращается в бездонной выси Темир — Казык — Большая Медведица — испытанный путеводитель штурманов.
Где же пароход? И почему не видно его огней? Зуфар перестал грести и всматривался во тьму. У самой головы его зудел комар. С звенящим плеском мчалась вода.
Зуфара выручило не зрение. Он не видел ничего, кроме маслянисто — черной стремнины с бисерной россыпью звезд. Его выручило обоняние, степной нюх. С детства пастух степи приучается инстинктивно различать запахи. Очень важно почуять острый запах волка, подбирающегося к стаду. Запах волка совсем другой, чем запах собаки. Песок, где растет такая нужная овцам трава, как аджирык, пахнет совсем не так, как песок с плохой травой, ядовитой травой. Нет, хороший нюх совершенно необходим в степи и пустыне.
Нашел Зуфар пароход по запаху мазута. Мазутный запах врывался в поэтические ароматы ночи.
Зуфар невероятно обрадовался и несколькими ударами весел подогнал лодку к темному безмолвному судну. Действительно, бортовые огни не горели…
Зуфару ничего не стоило найти «конец». Он уцепился за него и мгновенно забрался наверх.
У капитанской рубки стоял человек. Он молчал.
Помолчал и Зуфар. Широкой грудью он вдыхал родной запах парохода. Пахло мазутом, соляровым маслом, пенькой каната, влажными досками, жареным луком из камбуза.
— Тебе чего? — спросил человек, стоявший у штурвальной рубки.
Он спросил это так спокойно, точно люди к нему на пароход забирались так невзначай каждую ночь.
— Салам! — поздоровался Зуфар.
Хоть человек, стоявший у рубки, говорил по — русски, Зуфар понял, что это туркмен. Никто так гортанно и мягко не может произнести слово «чего», как туркмен.
Почему — то Зуфар сразу успокоился. Голос туркмена показался ему удивительно знакомым, поразительно знакомым. Только он никак не мог сейчас вспомнить, где он слышал этот приятный, такой певучий голос. Поэтому Зуфар сделал несколько шагов по палубе и сказал:
— Я штурман Зуфар, товарищ капитан.
Издав возглас, напоминающий рычание, туркмен прыгнул с мостика и, подбежав, заключил в объятия Зуфара.
— Слава творцу живого и неживого! Да неужели это ты, сынок? — Туркмен заорал так, что на палубе парохода зашевелились спящие пассажиры. — О, как обрадуется Шахр Бану, старая твоя бабушка. Она так горевала… Где ты пропадал? Ведь говорили, тебя убил Овез Гельды?
— Я его убил, — равнодушно сказал Зуфар. — Товарищ капитан, вы разве уже не председатель? Вы опять капитан? А почему вы без огней?..
— Ийе! Сразу вижу штурмана Зуфара! Не придирайся, сынок… На реке плохие люди… Много плохих людей.
Через минуту они сидели вдвоем в крохотной капитанской каюте и разглядывали друг друга. Огонек фонаря светил чуть — чуть, но Зуфар сразу же подумал, что старый капитан, амударьинский капитан Непес, с тех пор как он его видел в ауле Геоклен, посвежел и помолодел. И хоть седая, росшая прямо из шеи борода совсем посеребрилась и морщины сделались глубже, — точно рытвины, они прорезали глубоко щеки и лоб, — выглядел капитан удивительно бодро.
— Не смотри так, сынок. Постарел… Беспокойства много на реке. Калтаманы, басмачи… Сбесившиеся собаки… Опять Джунаид — хан шляется по пескам, а на Пяндже злодействует Ибрагим — бек… Снова явились людоеды, терзают людей. Колхозы им не по нутру, хорошая жизнь народа не по нутру. Сколько горя, сколько горя! Пожег наш колхоз Овез Гельды, отомстил. А сейчас ишикхановцы грабят, убивают. Третьего дня банда Шукурбала около Порсы кооператив разгромила, трех людей убила, столовую сожгла… Ох — охо — хо! Долго еще так будет?.. По дороге на Кок Чага Дейли Байхалиеву голову отрубили.
— Дейли убит?! — воскликнул Зуфар, и сердце словно кольнуло. Он хорошо знал председателя батрачкома Дейли.
— Да… убили… Да еще всех, кто с ним, с Дейли, ехал — гидротехника Тунасвянца, его жену, Бексултанова — счетовода, санитара Сеитназарова. Да ты его знаешь. Еще женщину, тоже с ними ехала, татарку Абдульванову, еще Раисова — кассира, Никитина — рабочего… Сколько крови! У Раисова восемь сирот осталось. Что они делают с мирными людьми! И на реке тревожно. Ходим без огней. На бакенах не зажигают огней. Бакенщики боятся. На мели, перекаты не смотрим, на берега глядим. Как бы пулю не получить в голову, глядим.
Старый Непес тяжело вздохнул и пристально посмотрел на Зуфара.
— Думали, ты помер, сынок. От руки Овеза Гельды помер. Потом, правда, другое говорили…
Он замялся и настороженно поглядывал на Зуфара из — под кустиков удивительно черных бровей.
— Не верьте! Не все правда, что говорят в пустыне… Лучше скажите, капитан, что делать? Здесь, в Бурдалыке…
И он рассказал про Джаббара и Заккарию.
— Позовите матросов. Возьмем шлюпку, поедем на берег. Они спят. Мы их…
— Молодой ты, — покачал головой капитан Непес, — совсем молодой, горячий. Разве они дадутся? Только спугнем. Погоди. Завтра доплывем или катер встретим.
— Джаббар уйдет! — в отчаянии пробормотал Зуфар.
— Какой ты прыткий, сынок! Как под пули голову подставить торопишься. На Джаарджике не очень — то торопился.
— И кто наговорил на меня? — рассердился Зуфар. — Кто набрехал про Джаарджик, какой лживый кобель?! Если бы я не читал обращение, меня бы сразу же… — И он выразительно провел краем ладони по горлу. Поразмыслив, он добавил: — Нельзя было уйти… Разве в Каракумах уйдешь?
Вывернув немного фитиль фонаря, чтобы поярче светил, капитан Непес со вздохом сказал:
— Петр Кузьмич про Джаарджик говорил. И только запомни, я тебе про Джаарджик не говорил. Сам ты про Джаарджик сказал. Очень хорошо…
Почему «очень хорошо», осталось загадкой. По — видимому, старый Непес просто огорчился и произнес «очень хорошо» иронически.
Зуфар вышел из себя:
— Ну… Вы капитан на пароходе. Везите к своему этому Петру Кузьмичу!..
Капитан Непес заложил под язык порцию насвая, насладился жгучим соком, сразу заполнившим ему рот, и только тогда прошепелявил:
— Да, Джаарджик… Здорово! Джаарджик! Сифилисом, значит, пугают колхозников, летучие мыши! Пойдем, сынок!
— Куда пойдем? — удивился Зуфар, все же безропотно поднимаясь со скамьи.
— Куда? Хо — хо! Плыть надо скорее, плыть надо! Пойдем. Помоги старому дураку Непесу. Покажи свое искусство…
Они спустились на палубу и прошли на корму.
— Видал, как сидит? Крепко сидит.
Капитан наклонился над водой и вслушивался в глухую воркотню воды.
— Этак без буксира не снимемся. А тут вода убывает… Что скажешь, штурман?
— А где мы? — спросил Зуфар.
— А я знаю? Если бы знал, стал бы гудеть попусту, тебя звать?
Всем телом повернулся Зуфар к капитану Непесу. Но темнота скрывала его лицо. Почему — то Зуфару показалось, что капитан многозначительно ухмыляется.
— Чепуха! Вы не могли знать, что я в Бурдалыке. Откуда вы могли знать?
— Петр Кузьмич сказал…
Зуфару сделалось сразу же жарко. Что это за таинственный Петр Кузьмич, который знает, что он был в Бурдалыке, в доме старого джадида? Откуда этот вездесущий Петр Кузьмич знает, что он, Зуфар, был на колодцах Джаарджик и что там делал? Откуда Петр Кузьмич вообще знает о существовании Зуфара? Теперь Зуфару стало холодно, и он зябко повел плечами.
— Секрет небольшой, — заговорил капитан Непес. — У заставы задержан Тюлеген Поэт. Пробирался на плоту к афганцам. Нашли при нем сто тридцать один царский червонец да фунтов восемь серебра… Теперь ясно?..
— Попался все — таки…
В доме Заккарии Зуфар даже не заметил вчера, что Тюлегена Поэта уже нет. Он исчез, и никто о нем не вспомнил.
— Ладно, — продолжал старый капитан, — помогай сняться с мели. Петр Кузьмич сказал: «Завтра чтобы ты был, дядюшка Непес, в Керкичи… Голову оторву».
Опять Петр Кузьмич… Но дядюшка Непес не пожелал объяснять что — нибудь. Он требовал, чтобы Зуфар — штурман снял пароход с мели и чтобы сделал это Зуфар сейчас же, еще до рассвета. А как он мог сделать, когда сам капитан Непес не знал точно, где они находятся? Река же Аму — Дарья, пожалуй, самая неспокойная из рек земного шара: там, где сегодня надежный, глубокий фарватер, через час и пол — аршина воды не наберется. А там, где еще вчера зеленел тугаем остров, сегодня безбрежная гладь желтой воды, и плыви себе спокойно. Капитан Непес старый, опытный капитан. Он привел пароход к Бурдалыку вслепую, не обращая внимания на тьму и ночь. Верил реке, а река его подвела.
— У нас груз… А на берегу калтаманы. Плохо! — сказал капитан Непес.
Река катила во тьме свои воды. Река, казалось, течет прямо в черную бездну небес, изливающую на землю прохладу далеких звездных миров. Зуфар, и как чабан и как штурман, разбирался в звездном хозяйстве неба не хуже, чем в колодцах пустыни. Он долго смотрел на Млечный Путь, на Большую Медведицу и на Полярную звезду. Он долго вдыхал в себя ветер, дувший из пустыни и дышавший запахами жженой глины. Горечь и усталость скитаний последних недель исчезли точно дым. Зуфар расправил плечи и вздохнул полной грудью. Он перестал чувствовать себя несчастным, гонимым пленником. Он опять был речным штурманом, самостоятельным, решительным, энергичным, знающим Аму — Дарью, как дворик родного дома в Хазараспе, где его вырастила бабушка. Он поднялся в штурвальную и сказал Непесу:
— Вступаю на вахту… Поднимай пары, капитан!..
Он вглядывался в два — три едва теплившихся где — то в ночи крошечных огонька. Не огоньки — искорки.
— Товарищ капитан, у тебя не бензовоз. Пароход у тебя. Зачем завел ты его в арык мельника Шадмана? Конечно, внуки Шадмана могут пускать свои кораблики здесь. А вот твой пароход никак не поместится.
— Глупости! Откуда взяться здесь мельнику Шадману? — попытался возмутиться Непес.
Но Зуфар не дал ему говорить.
— Подымай пары, капитан. Буди команду! Тащи шесты! Будем толкать!
— Куда толкать? Кругом мель, — ворчал Непес.
— Немного толкать! Три сажени толкать, а там глубоко. Большой бухарский минарет на дно поставь — верхушки над водой не увидим… Шесты тащите.
Он командовал. Бодро и весело по — штурмански разносился его голос по глади реки. Густо заревел гудок парохода, и эхо его рева отдавалось в тугаях и камышовых плавнях…
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Когда твердокаменный перестанет быть твердокаменным, и из камней пустыни потечет вода.
Крик перепугал капитана Непеса, и он помянул даже имя аллаха, чего не делал уже давно. Зуфар вскочил и выглянул на палубу, но что разглядишь, когда снаружи «разлиты чернила ночи», как высокопарно и обязательно изрек бы восточный поэт. Перед рассветом бывает особенно темно. И все же, когда глаза привыкли к темноте, Зуфар разглядел прижавшуюся к борту фигуру женщины. Закутанная во что — то вроде шали, она казалась неуклюжим черным кулем.
Женщина не издавала ни звука. Зуфар старался рассмотреть чуть белевшее во тьме лицо женщины. Вода шумела и плескалась за бортом. Пароход уже несколько часов шел полным ходом.
Преодолевая дрожь, вызванную криком, Зуфар неуверенно спросил:
— Кричали? Вы кричали?
Куль зашевелился. Из куля послышался приглушенный стон.
Зуфар осмелел и шагнул вперед:
— Значит, вы кричали?
— Это пассажирка — персиянка, — проговорил вышедший из каюты капитан Непес. — Она села в Чарджоу.
Он тоже подошел ближе и спросил:
— Зачем кричишь? — И так как женщина не произнесла ни слова, а только тихо стонала, он в растерянности проговорил: — Нельзя на корабле так кричать. Не полагается.
Понимая всю неуместность своих слов, он снова спросил:
— Тебе кто — нибудь плохо сделал? Что ты молчишь, женщина?
Всхлипывая, вдруг женщина заговорила:
— Вы?.. Вы?.. Про Лизу?..
Капитан Непес и Зуфар не поняли и переминались с ноги на ногу.
Женщина сказала:
— Лиза! Вы говорили про Лизу? Почему вы говорили? Кто вы такой?
— Я… я… — пробормотал Зуфар. — Я был там… на колодцах Ляйли.
— Вы тоже видели! Вы сами видели?..
Зуфар говорил с трудом. Много времени прошло с тех пор. Он думал, что время заставит забыть… Но по тому, как сжалось опять сердце, он понял, что не забудет до конца своих дней. Он выдавил из себя:
— Видел.
— Сами?.. Своими глазами?..
— Сам… Своими глазами…
Женщина беззвучно заплакала.
Капитан Непес откашлялся громко. Он что — то хотел сказать, но только потянул за руку Зуфара.
В каюте они посмотрели друг на друга. Старик пожал плечами. Зуфар пробормотал:
— Ну и случай.
— Она не персиянка, — сказал, отвечая на свои мысли, капитан Непес.
— Она знает Лиу? — И тут же Зуфар поправился: — Она знала ее…
— А ты знал?
— О!.. — только мог сказать Зуфар. И снова замолк.
Только что они сидели и пили чай. Зеленый чай из больших фаянсовых чайников. Каждый из своего чайника, по — туркменски. Зуфар спустился из штурвальной. Плес на этом участке спокойный. Можно вполне довериться рулевому. Пили чай и разговаривали. Зуфар рассказывал про Ашота, про колодцы Ляйли, про Лизу… Рассказывал и от горечи, от ярости на убийц Овеза Гельды повысил голос. Дверь для прохлады оставили открытой. Говорил громко, с надрывом.
И вдруг крик… Рассказ Зуфара, наверно, услышала персиянка. И закричала.
Теперь они вернулись с Непесом, и снова Зуфар не удержался от проклятия. Будь проклят Овез Гельды и даже память о нем! Но вслух он не произнес этих слов, а только тихо застонал.
— Страшно? — спросил капитан Непес.
Зуфар поднял глаза:
— Она знала Лизу.
— Она не персиянка. Одежда, чадра как у персиянок, — проговорил Непес. — В Чарджоу я посмотрел. Лицо белое — белое. Молоко! Волосы желтые… Но красивая. Очень красивая… Едет в Термез.
— В Термез… — безучастно повторил, думая свое, Зуфар.
— В Термез… Я сказал ей: «В Термез надо пропуск… Пропуска нет Петр Кузьмич арестует».
— А она?
— Она сказала: «Это мое дело, капитан. У меня билет. Ваше дело, капитан, везти меня по билету». Нет, она злоязычная. Красавицы злоречивы. Так сказал великий острослов Кемине, наш поэт. Приедем в Керкичи, обязательно скажу Петру Кузьмичу…
— Она знает Лизу… — проговорил Зуфар и выскочил из каюты. Но на палубе женщины уже не было. Шумела река. Со скрипом над бортом качался фонарь, и зеленые блики прыгали по реке. От них доски палубы посветлели.
Зуфар ругал себя: как же он не разглядел лицо женщины?
Пароход, медленно ворча, пробирался сквозь тьму. Впереди мерцали один над другим два рыжих огня.
— Каюк! Большой каюк идет, — сказал, выглядывая в дверь каюты, капитан. — Пойдем в штурвальную, надо пропустить… еще наскочит на нас…
Не торопясь они прошли в штурвальную.
Зуфар до утра так и не ложился. Даже когда Непес заснул сидя, уткнувшись своим большим лицом в согнутые на столике руки, Зуфар все смотрел в тьму, и тысячи мыслей, радостных и печальных, осаждали его. Он не мог заснуть, хоть и безмерно устал.
Как можно заснуть, когда он снова на пароходе, снова на реке! Он никогда раньше не думал, что так любит пароход, штурвал, Аму, запахи парохода, запахи реки.
Он то сидел, то выходил на палубу. Он дышал дыханием реки, он гладил ладонью железные шершавые перила. И в душе его теплело, и сердце его билось в такт глухим ударам шатуна в машинном отделении.
Зуфар так и не заснул. Солнце брызнуло лучами ему в лицо, когда он стоял на носу парохода и смотрел на подернутую туманной дымкой гладь реки.
Женщина в персидской одежде на палубе не показывалась ни утром, ни днем. Впрочем, Зуфар о ней больше не вспоминал. Все в душе у него пело. Он бегал, суетился. Он то стоял у штурвала и вел пароход, то, забыв про свое штурманство, отнимал у матроса швабру и принимался драить палубу, то кидался вниз в машинное и вступал в спор с измазанным мазутом механиком. Он даже полез сам в машину и весь измазался.
А пароход, шлепая по воде, точно лапами, плицами колес, пробирался по запутанным протокам Аму — Дарьи. Зуфар снова и снова возвращался в рулевую и брался за штурвал. Ужасно приятно ощущать ладонями рук полировку рукояток, приятно сознавать, что вся махина парохода повинуется твоим рукам. Приятно сознавать, что ты опытный амударьинец, что ты знаешь реку и не даешь ей себя перехитрить.
Зуфар знал уловки и хитрости Аму — Дарьи и, по всей видимости, потому так смело вел корабль, так смело, что успевал не только следить за фарватером, но и за палубой. Солнце жгло, и матросы попрятались в тень. Три пассажира играли в карты на баке. Какой — то усатый в каламянковом кителе человек читал газету и усиленно зевал. Персиянка так и не выходила. Странная персиянка: чего она плакала и стонала? И вдруг Зуфару захотелось, чтобы она вышла из своей каюты. Не только то, что она, по — видимому, знала Лизу, но и что — то в нежном голосе, в интонации возбудило в нем любопытство. Какая — то загадка скрывалась в ней, и Зуфар, желая разгадать ее, пошел бы искать персиянку, но лоцман заснул после ночи бдения, а капитан Непес отправился на нос парохода делать замеры. И Зуфару пришлось остаться в штурвальной. Поглядывая искоса на палубу, он напряженно следил за рекой. Вода сильно спала, и мели подстерегали пароход на каждом шагу. Вехи куда — то поисчезали, то ли их смыло, то ли вообще их не ставили. По своему обыкновению, Аму — Дарья за половодье перерыла, перебулгачила все свое русло, понаделала новых протоков, забила песком и илом старые, посносила целые острова, нагромоздила новые.
Зуфар вел пароход не наобум. Он знал Аму — Дарью и ее повадки. Он видел то, чего не видел другой. Он видел фарватер так, как будто сам шел по дну реки под водой и ощупывал песок своими ногами. По оттенку красно — бурых струй, по плывущему в одном месте мусору и не плывущему в другом, по степени мутности, по вздутиям поверхности воды на мелких местах и по впадинам на глубоких он знал, куда вести пароход. Он наслаждался капризами реки. И даже когда вся пыхтящая и сопящая махина судна вдруг устремлялась прямо в береговой обрыв и, казалось, вот — вот врежется в него носом, он отлично знал, как вывести ее из, по — видимому, безвыходного положения. Легкий поворот штурвала — и пароход проскальзывал по вдруг открывшемуся узенькому протоку. Победоносно покачиваясь и звонко шлепая по воде, судно выбиралось в широкой плес, а опасный берег, поросший столетним саксаулом и гребенщиком, оставался позади. И только единодушное «ах»! пассажиров отдавало дань искусству штурмана Зуфара, а капитан Непес на носу корабля снисходительно покачивал головой.
Капитан Непес сам не раз сажал на мель свой пароход. На Аму — Дарье это отнюдь не преступление, но ему совсем не хотелось застрять где — нибудь сейчас. Матрос, сидевший дозорным на мачте, уже два раза докладывал, что видит в тугаях каких — то подозрительных всадников. Посадить же пароход на мель у самого берега значило подвергнуть опасности и людей и груз. Капитан Непес несколько раз собирался пойти в штурвальную и отчитать как следует своего молодого друга, но каждый новый маневр парохода отличался таким искусством и уверенностью, что старик лишь чмокал губами и его форменная, порядком выцветшая фуражка с побуревшим «крабом» покачивалась на голове, выражая восторг и недоумение своего хозяина. Неуклюжий старый пароход в руках Зуфара приобрел в своих повадках грацию и изящество. Капитану Непесу очень хотелось посмотреть на свой пароход со стороны, с берега: как красиво он плывет по сумасшедшей реке.
Боковая струя потянула пароход к мели, корпус парохода завибрировал, и Зуфар почувствовал, что рукоятки штурвала внезапно начали вырываться. Стараясь разглядеть, что там случилось, штурман нечаянно перевел взгляд на палубу и поразился: таинственная персиянка, нарочно или не нарочно прятавшаяся внизу все утро, разговаривала с капитаном Непесом. Старательно прикрывая черной вуалью низ лица, как делают все персиянки, она быстро что — то объясняла капитану, а он, склонившись к ней, внимательно слушал. От неожиданности Зуфар едва не выпустил из рук штурвала. Всем своим неуклюжим корпусом пароход вздрогнул, и скрежет песка под его днищем острым ножом вспорол нервы пассажирам. Но счастье сопутствовало Зуфару: скрежет сразу оборвался, чисто и звонко зашлепали плицы, и судно рванулось вперед.
Капитан помахал Зуфару рукой, даже без особого упрека, и продолжал разговаривать с персиянкой. Но о чем они могли так долго разговаривать? И чувство, схожее с ревностью, заставило Зуфара внимательно приглядеться к женщине. Да, она была безусловно красива. Даже безобразная «аба» персидских женщин не скрывала прекрасных линий ее стройной фигуры, а большие серые с синевой глаза и золотистые волосы, выбившиеся локонами из — под чадры, заставили сердце Зуфара екнуть. Он мог поклясться, что в черную «аба» кутается Лиза, если бы не видел истерзанного ее тела там, на горячем песке, на колодцах Ляйли.
Где, наконец, этот засоня лоцман? Зуфар от нетерпения готов был бросить штурвал и бежать на нос парохода. Нет, такие совпадения невозможны. Или эта персиянка двойник Лизы?
Настя — ханум! Как он до сих пор не догадался?
Но как она попала на пароход? Куда она плывет? Капитан Непес сказал, что она едет в Термез. Зачем?
Она ведь уехала из Мешхеда в Ашхабад… Он ночью видел ее в автомобиле у погранзаставы. Он не забыл до сих пор схватки с жандармами.
И едва в штурвальной появился заспанный лоцман, Зуфар скатился по трапу и в несколько прыжков оказался на носу парохода рядом с капитаном Непесом. Но персиянки уже не было. Она исчезла, растаяла.
— Кто такая? Кто она?
— Слушай, сынок, меня внимательно, — сказал, оглянувшись, капитан Непес. — Посмотри вон туда… Левее, еще левее, видишь над камышом верхушки черных юрт?
— Это аул Ак Терек.
— Правильно… Ты, сынок, не забыл реки. Слушай. Сколько от Ак Терека до Соленого бугра? Тридцать верст. Напротив Соленого бугра мы бросим якорь… Я тебе дам шлюпку… Поедешь к берегу. Там тебя будут ждать.
— Кто?
— Не наше дело. В шлюпке отвезешь одну женщину.
Зуфар вспыхнул.
— Ее?
— Да.
— Нет. Не повезу…
— Слушай меня…
— Не повезу!.. Эта женщина хочет убежать…
Растерянно хмыкнув, капитан Непес снял свою форменную фуражку и вытер гладко бритую голову большим платком.
— Нет, — сказал он, подумав, — у нее письмо к председателю аульного Совета… В письме сказано, что она жена фельдшера — азербайджанца… Как его?.. Там и фамилия написана… Письмо из Ашхабада… С печатью…
— Ну и что же? Мало ли писем бывает.
— Я дам три гудка, ее муж ждет на берегу. Она тебе заплатит.
— На кой черт мне ее деньги!.. Она явно шпионка…
Зуфар чуть не сказал: «Я видел ее в Персии», но удержался. Где — то в памяти вдруг возникло и исчезло искаженное мукой лицо Лизы, и он замолчал.
— Чепуху, сынок, мелешь. Подожди, я ее позову.
Но привел он персиянку не скоро. Видимо, он долго ее уговаривал. Женщина совсем закрыла лицо черной вуалью. Оставила только глаза, красивые злые глаза. Они пристально смотрели прямо в лицо Зуфару, и он невольно отвел взгляд в сторону.
Молчание прервал капитан Непес. Он заговорил первым:
— Вот он отвезет вас, ханум, к берегу… Я дам три гудка… И он отвезет вас… Деньги отдадите ему.
Не успел Зуфар сказать слова, как персиянка заговорила. Звонкий, чистый ее голос звучал решительно и твердо:
— С ним я не поеду.
— Почему? — удивился Непес. Он нахмурил густейшие брови. Ему все больше не нравилась эта история. И если бы не письмо, которое ему показала эта странная жена фельдшера — азербайджанца, официальное письмо, со всеми необходимыми подписями и печатью, наверно, он не стал бы возиться с какой — то подозрительной пассажиркой. — Товарищ, — сказал он, обращаясь к персиянке, — почему? Он мой штурман. Он человек надежный.
— Я не поеду с ним…
Зуфар рассердился:
— Вы мне не верите?
— Да.
— Но почему же?
— А что вы делали в Мешхеде?
Зуфар покраснел. Но тут голос откуда — то сверху прокричал:
— Катер по левому борту! Семафор!
Невольно Зуфар посмотрел вверх. Кричал наблюдающий с мачты. Когда штурман обернулся, Настя — ханум, стуча тонкими венскими каблучками, быстро шла прочь по палубе.
Непес схватился за бинокль.
— Петр Кузьмич! Он! Комендант сигналит, приказывает приготовить концы, хочет причалить.
Зуфару сделалось не по себе. И если Настя — ханум, превратившаяся в персиянку, задает такие вопросы, какие же вопросы задаст ему, Зуфару, комендант пограничной заставы, всевидящий, всезнающий Петр Кузьмич?
Но Петр Кузьмич не задавал никаких вопросов. Он молча выслушал торопливый рассказ Зуфара и повернулся к капитану Непесу:
— Где она?
— Пройдем, — сказал, поздоровавшись, капитан Непес.
Они пошли в каюту, и Зуфар поплелся за ними. Его не впустили. Но весь разговор он слышал, по крайней мере с середины.
— Прошу, умоляю… — говорила персиянка на этот раз на чистом русском языке.
— Вам придется пожить в Керках, пока на той стороне выяснится…
— Но вы же читали письмо… и мои документы.
— Поймите, гражданка… это невозможно.
— Умоляю… В Герате мой муж.
— Знаю.
— Мужа могут увезти каждую минуту в Кабул.
— И все же…
— Вы не человек, вы… вы…
Она заплакала. Громкие всхлипывания доносились явственно из каюты.
— Я… я не знаю, что с ним, — бормотала Настя — ханум.
— Кхм… кхм… — Петр Кузьмич усиленно кашлял. Что — то проговорил капитан Непес. Кажется, он просил за молодую женщину. Петр Кузьмич резко что — то ответил, и старик вышел в узенький коридор. Подталкивая Зуфара, он поднялся с ним на палубу и глубоко вдохнул вечерний воздух.
Почти тотчас же на палубе появился Петр Кузьмич. Он посмотрел на реку, на пароход.
— Где сатана не пройдет, туда жену пошлет, — вдруг вслух проговорил он, — вот дьявольщина… Слезы… Терпеть не могу хныканья… бабы… Отец, — повернулся он к Непесу, — хочу сказать вам одну вещь. Вам, капитану, надо знать. В Балх приехала пограничная комиссия Мамед Якуб — хана… из Кабула… Впрочем, не в этом суть. По неизвестным причинам все пограничные посты, противолежащие нашей комендатуре, сняты. На аму — дарьинских переправах ни одного афганского солдата… Небольшие дозоры объезжают дорогу Андхой — Ширинкую… Во главе дозора какой — то мулла Сапар Шайтан… За свой счет содержит сотню стражников… Но не очень признает власти. А своих сыновей отказался послать в Кабул учиться. К этому мулле Шайтану приехал какой — то узбек из Герата… Прежде всего подарил Шайтану две тысячи рупий. Ждет какую — то женщину… со стороны Аму — Дарьи… Вы плаваете вдоль берегов. Вам надо знать, а? Как вы думаете, отец?
Капитан Непес испытующе поглядел на Петра Кузьмича, но в его светлых глазах ничего не увидел, потому что тот, сощурившись, принялся разглядывать Зуфара.
— Так это и есть… прославленный агитатор, друг Джунаид — хана?
В голосе Петра Кузьмича слышались иронические нотки.
— Это Зуфар, штурман, — буркнул Непес. Он все еще дулся на Петра Кузьмича.
— Я не друг Джунаида, я… — возмутился Зуфар.
— Да, да, знаем… И про Овез Гельды знаем, и про Хорасан знаем, и про колодцы… и как порвал поповское воззвание. Все знаем… И про то, что сто хозяйств Сеид Батура махнули за границу и увели из — под носа десять тысяч баранов, и про то, что и Анагельды, и Дурды Клыч, и Ханятим, и прочая, и прочая после совещания и агитации товарища штурмана на колодцах Джаарджик сбежали за рубеж и что не исключено создание там нового байского кулака для налетов на нашу территорию… Все знаю. Ладно, все это пока к чертям собачьим. У вас вещи есть?..
— Какие вещи? — удивился Зуфар.
— Ну там чемодан, хурджун!
— Нет, ничего нет…
— В Бурдалыке оставили?
— Хурджун?.. Да, в Бурдалыке.
— В доме Хасан Юрды… Заккарии?
Зуфар только кивнул головой.
— И дружка там оставили?
— Какого дружка?
— Ну араба этого, Джаббара, что ли?
— Какой же он мне друг! Враг он.
— Ага, допер… Сколько часов прошло, как ты на пароходе?
— Часов пятнадцать.
— Плохо.
— Что плохо?
— Не такой дурак этот твой дружок, чтобы сидеть у… Заккарии. Ухода они твоего сразу не заметили, иначе не выпустили бы… До парохода ты не добрался бы. Значит, обнаружили твое исчезновение утром. Предположим, Джаббар решил, что ты побоишься пойти в ГПУ после истории с воззванием. И все же он не дурак, этот Джаббар. Он смылся. Только куда?
— Там еще был Тюлеген Поэт.
— Шашлычник из Хазараспа?
— Да, так мы его зовем.
— Да… Тюлеген твой уже сидит в подвале… Ты говоришь… Хазарасп? Допустим… Но на чем же Джаббар может поплыть в Хазарасп?.. Нет, в Хазараспе ему делать нечего… А не в Бухару ли он решил податься?.. Постойте!
Он схватил висевший на бедре планшет и ткнул пальцем в карту:
— От Бурдалыка до Карши верхом на лошади сутки, даже меньше… Конь у него хороший?
— Хорош. Но вымотался. А что ему делать в Карши?
— А про Ибрагим — бека ты слышал?
— Да.
— Ибрагим — бек шел с бандами на Шахрисябз — Карши — Бухару. Джаббар хочет встретиться с Ибрагим — беком.
— Старый Заккария сказал арабу про Ибрагим — бека, все сказал… Что он разбит, сказал, разгромлен…
— Час от часу не легче… Старик знает больше, чем я думал. Плохо. Куда же подастся теперь Джаббар?
Зуфар посмотрел на Петра Кузьмича, потом на планшет, затем снова на Петра Кузьмича.
— Да, брат, то — то и оно. Вот кого ты привел из Персии.
— Я не приводил… Я хотел его сдать в ГПУ.
— Хотел… хотел… а не сдал… А ну, ты реку знаешь? Сколько времени тебе надо, чтобы довести катер до Бурдалыка?
— К полуночи…
— А в темноте ты что увидишь?
— Он вел пароход всю ночь, — сказал Непес. — У него кошачьи глаза.
— Да? — спросил Зуфара Петр Кузьмич.
Зуфар пожал плечами.
— А ну давай!
Петр Кузьмич пожал руку капитану Непесу и спрыгнул в катер. За ним поспешил Зуфар.
Когда катер уже отплывал, Непес тихо спросил:
— А что делать? — Он кивнул головой в сторону каюты.
— Ох уж эти бабьи дела, — проворчал Петр Кузьмич. — Делайте так, как было сказано.
Он опустился на скамью рядом с Зуфаром, ударил его по плечу и проговорил не то ему, не то так, вообще:
— Ну, кое — кого по головке за эту персиянку не погладят… — И тут же закричал в люк механику: — Даешь полный!
Он снова посмотрел на Зуфара, уже взявшегося за штурвал:
— А ты, брат, не подкачай. Это тебе не воззвания поповские читать.
Катер шел очень быстро.
Полюбовавшись, как ловко Зуфар обходит мели и крутые повороты, Петр Кузьмич воскликнул:
— Да ты художник!.. — И без всякой логики вдруг добавил: — Нет, ни на кого мне нельзя положиться. Такая у нас профессия.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Черная земля без душистых роз подобна темной ночи без лучистой луны.
На койке кто — то спал. Настя — ханум ничего не поняла. Она почти испугалась и тут же захлопнула дверь каюты. Замок щелкнул.
Нет, определенно на койке лежал мужчина. Как неудобно! Она чуть не вошла в чужую каюту.
Настя — ханум постояла в раздумье, поджидая, когда глаза привыкнут к сумраку узенького коридорчика. Нет, она стоит перед дверью своей каюты. Но в чем дело? Капитан Непес сказал, что это ее каюта и что она едет в ней одна. Капитан Непес обязательный, вежливый. Конечно, он сказал бы ей, если бы вздумал поместить к ней в каюту еще кого — то. И все же поместил. Но кого?
Досадно. Очень глупо и досадно. Она даже удивилась. Впервые после Мешхеда исчезло тошнотворное ощущение подавленности, безразличия. Она рассердилась. Это что — то новое. Даже хорошо, что она рассердилась. Она пойдет сейчас к капитану Непесу и скажет все, что думает о нем. Поместить в каюту к молодой женщине какого — то неизвестного дядю… Безобразие! Что скажет Петр Кузьмич? Возмутится. К ней, жене иностранного дипломата, сунули постороннего. Ей даже стало смешно… Нет, забавно. Можно представить, какие глаза сделал бы ее Гулям… О!
Настя — ханум не пошла сразу к капитану Непесу. Она чуть приоткрыла дверь каюты посмотреть, а может, ей только показалось, померещилось. Нет, на койке, на ее койке спал человек. Свет из иллюминатора освещал клочковатую шерсть папахи, небритую щеку и подбородок. Не было никаких сомнений. На ее койке спал прямо в халате, в сапогах, в огромной туркменской шапке мужчина. С ума сойти!
Настя — ханум рассердилась. Залезть с ногами, в грязных сапогах, в пыльном, засаленном халате на ее постель! Наглость! Нахальство!
Настя — ханум закричала:
— Встаньте! Убирайтесь!
Настя — ханум совсем забыла, что хотела пойти к капитану Непесу. Конечно, следовало пойти. Настя — ханум стояла на пороге каюты и будила человека, забравшегося с ногами на ее постель. В коридоре никого не было. Машина гудела громко. Да и не слишком благоразумно кричать на человека, у которого хватило дерзости залезть в чужую каюту и расположиться в ней, как у себя дома. Настя — ханум забыла, что пароход идет по пустынной реке вдоль границы.
Она ступила через порог и схватила человека за рукав:
— Сейчас же убирайтесь! Вы ошалели!
Она сразу же отдернула руку. Одежда на туркмене была мокрая.
Человек проснулся. Голова его медленно повернулась.
Несколько мгновений человек смотрел на нее мигая.
— Сирень?.. Хорасанская сирень? — сказал он, тихо шевеля губами.
Он сделал движение, чтобы подняться, но бессильно закрыл глаза и откинул голову.
Да, Настя — ханум узнала этого человека. В туркменской шапке, в туркменской одежде на постели лежал Ибн — Салман. Откуда он? Как он попал в каюту?
На ее вопросы Джаббар не ответил. Он пробормотал только:
— Прекрасная золотоволосая… пери…
Он спал. Он снова заснул сном бесконечно усталого человека.
Теперь Настя — ханум разглядела, что араб изнурен, бледен, что он похож на мертвеца…
Она отпрянула в коридор и, захлопнув дверь каюты, прислонилась к ней. Спиной, сквозь тонкий шелк платья, она ощущала холодок гладкой, окрашенной масляной краской двери, и холодок проник в ее сердце.
Джаббар здесь… на пароходе… в ее каюте. Джаббар, который вырвал ее из лап Анко Хамбера. Джаббар, который спас ее от персидских жандармов. Странный, подозрительный, но благородный, великодушный Джаббар! Она не могла отказать ему в благородстве, в великодушии…
Настя — ханум невольно вспомнила ночь в Баге Багу, тихий лунный свет, запах сирени… Немного странное, немного наивное ухаживание Джаббара. Его наивные, напыщенные восторги, его арабский живописный бурнус. До той ночи она подозревала в нем чуть ли не переодетого англичанина, таинственного авантюриста. Помнится, ей кто — то в Мешхеде говорил про Джаббара, что он никакой не араб. Да, ее Гулям говорил. Но если так, то почему Джаббар не помешал ей тогда уехать верхом… на прогулку в степь. Ведь ее верховая прогулка среди ночи в ком угодно могла вызвать удивление, сомнения, подозрения, тысячу вопросов. Ведь и Гулям и она, по существу, тогда жили в Баге Багу на положении почетных пленников… И если бы Джаббар… Нет, никакой он не английский шпион. Она помнит, как он накинулся в Мешхеде на этого грушеголового губошлепа консула и вступился за нее. И все, что случилось потом, она отлично помнит… И чувство огромной благодарности к Джаббару переполняло ее… Нет, такое не забывается.
Настя — ханум медленно вынула ключ из французского замка и, убедившись, что дверь заперта, медленно пошла по коридорчику. Она молила и бога и аллаха, чтобы никто не попался ей навстречу. Она понимала, что на лице ее сейчас написана растерянность, смятение…
Настя — ханум была не так уж и наивна. Она должна была понимать, что значило появление такого человека, как Джаббар, на пароходе, плывущем по пограничной реке.
Солнце беспощадно обливало чистую палубу жаром и светом. Капитан Непес поддерживал безукоризненную чистоту на своем судне. Сияли выдраенные до белизны доски. Но подозрительный взгляд Насти — ханум сразу же обнаружил пятно, другое… Да, от борта мимо кубрика шли темные от сырости следы… Слабо заметные следы мокрых подошв, высыхающие на глазах под жгучим солнцем, чуть желтоватые от ила и потому видные на белой палубе. Настя — ханум тихонько застонала. Какая мука! Оглядевшись, она убедилась, что на палубе нет никого, и быстро прошла к борту.
Желтые воды Аму тихо урчали и плескались за бортом. Молодая женщина поглядела по сторонам. Река ничего не могла ей сказать. Но на палубе, за хлопковыми кипами, виднелось еще не просохшее пятно, оно вызывающе темнело на сухих досках. От пятна до борта один шаг. Место, где недавно прятался человек, было скрыто от всех, кто мог находиться на палубе. А как же рубка? Рулевой же смотрит во все стороны, рулевой должен был видеть все вокруг. Почти с ужасом Настя — ханум поглядела наверх. Она чувствовала себя преступницей и вся дрожала.
Но тут же вздохнула с облегчением. Рулевой не мог, стоя за штурвалом, видеть, что делается за хлопковыми кипами. Рулевой мог увидеть прятавшегося человека, только отойдя от штурвала и высунувшись в окошко, откуда открывался вид на корму парохода.
Сколько нужно изворотливости, ловкости, чтобы суметь взобраться на пароход незамеченным! Как надо знать устройство парохода, чтобы рассчитать каждое движение, каждый шаг и суметь проскользнуть, избежав взгляда рулевого, и спрятаться на палубе за тюками хлопка!.. Среди бела дня.
Спрятаться! Джаббар прятался. Он не просто спасался. Он не тонул. Он умудрился плыть в одежде и шапке по быстрой реке. Он не кричал, он не звал на помощь. Он боялся помощи. Он не хотел помощи… Он выждал момент и, изнемогая от усталости, взобрался на пароход и… спрятался.
Молодая женщина вздрогнула. Она почувствовала легкую дурноту. Ведь совсем недавно она вышла из каюты подышать воздухом. Значит, Джаббар притаился за хлопковыми кипами. Она стояла в двух шагах от кип, когда к ней подошел капитан Непес и они разговаривали. О чем они разговаривали? А Джаббар, сидевший за кипами, смотрел и слушал. Он ждал. Он не мог не слышать каждого их слова, капитана Непеса и ее.
И снова Настя — ханум почувствовала, что ее обдало жаром. Таинственный Джаббар попал к ней в каюту не случайно. Он сознательно все рассчитал. Он решил, что Настя — ханум его не выдаст и… Да, Джаббар не просто ловкий, поразительно выносливый, поразительно смелый человек. Он к тому же и знаток человеческой души. Он знал, что молодая женщина не сможет его выдать. Не посмеет…
Слезы навернулись на глазах Насти — ханум. Да, она не посмеет никому сказать, что там, в ее каюте, этот человек, которого… о котором надо… сейчас же… Едва передвигая ноги, она побрела на корму.
Настя — ханум пыталась собраться с мыслями. Но мысли прыгали, вертелись, ускользали, как водяные буруны, вздымаемые плицами колес. И только одного она не понимала, как мог человек в халате, шапке, сапогах переплыть реку, проскользнуть мимо бешено вертящихся колес и найти силы вскарабкаться по скользкому борту парохода на палубу…
Вдали в желтой блестящей глади вдруг вспыхнул ослепительный блик… Еще. И еще. И Настя — ханум разглядела темный предмет, плывший по реке и временами вспыхивавший ослепительно.
Катер. Пограничный катер быстро приближался к пароходу, и солнце на поворотах загоралось пламенем на его стеклянном козырьке.
Катер гонится за пароходом. Пограничники сейчас причалят, подымутся на пароход. Пограничники что — то знают. Они найдут Джаббара. Они зайдут в ее каюту… Нет, они сначала спросят у нее, у Насти — ханум, потом пойдут в каюту, потом потребуют ключ… Потом… Настя — ханум не хотела думать, что будет потом… Человека, спящего у нее на койке, схватят. Ее, Настю — ханум, спросят, кто это? Настя — ханум никогда не увидит своего Гуляма. Пустыми глазами Настя — ханум смотрела на стремительно приближающийся катер. С ужасом она ждала вопроса.
Солнце по — прежнему золотило чешую блесток на поверхности воды. Желтые берега подпирали лазурь небес. Горячий ветер дул ровно и сильно. В недрах парохода машина не прерывала ни на минуту ритмичного своего гула.
Катер приближался, оставляя белый кометный шлейф на водной глади реки. Катер вел штурман Зуфар. Настя — ханум узнала его. Рядом с Зуфаром сидел Петр Кузьмич.
Капитан Непес незаметно появился на палубе, оперся локтями о поручни рядом с Настей — ханум и, щуря глаза, всматривался в приближающийся катер.
Еще один друг рядом, и как плохо, когда ты делаешься врагом другу. И из — за чего? А не воображение ли все это? И стоит ли Джаббар всех волнений и сомнений совести? Все в душе Насти — ханум закричало: «Не смей! Человек был добр к тебе. Человек спас тебя, великодушно поступил с тобой, когда тебе грозило худшее, чем смерть. Человек был добр к твоему сыну, которого он даже не знает. Не смей! Даже если этот человек враг, не смей! Будь и ты тоже великодушной и порядочной. Человек ищет у тебя защиты. Ты дашь ему защиту. Ты поможешь ему».
Настя — ханум вздрогнула. Все в душе ее переполошилось. Капитан Непес сказал такое, чего больше всего сейчас боялась Настя — ханум.
Он сказал:
— Они ищут кого — то.
И потому, что он говорил самым будничным тоном, бесцветным, тусклым голосом, у Насти — ханум внутри все оборвалось. В ее каюте лежит тот, кого ищут. Разве говорил бы капитан Непес так буднично, равнодушно, если бы знал, что на койке лежит в папахе, в мокром халате тот, за кем мчится пограничный катер? И она с ужасом поглядела на капитана Непеса. И капитан снова сказал такое, от чего сердце Насти — ханум упало куда — то в бездну.
— Что с вами, Настя — ханум? — спросил тем же тусклым голосом туркмен. — Вы не больны?
— Нет, нет… Вам показалось. Я совсем… совсем здорова.
Капитан Непес не был физиономистом. Иначе он понял бы, что молодая женщина растерянна, что она в смятении.
Но капитан Непес уже схватил «конец», брошенный Петром Кузьмичом, и подтягивал катер к борту.
Петр Кузьмич держался вежливо и даже галантно. Поздоровавшись с капитаном Непесом, откозырнув Насте — ханум, он даже щелкнул каблуками. По его знаку на палубу поднялись два моряка — пограничника в своих щеголеватых матросках с синими воротниками, в бескозырках с лентами и по — хозяйски расположились у борта.
— Всем оставаться на своих местах! — громко приказал Петр Кузьмич. И снова слабость овладела Настей — ханум, хотя приказ относился к высыпавшим на палубу пассажирам.
— Проверка документов! — крикнул Петр Кузьмич и тут же тихо добавил, обращаясь к капитану Непесу: — Поставьте своих людей по бортам.
Настя — ханум так волновалась, что даже не попыталась изобразить удивления при виде Петра Кузьмича, который уехал всего лишь вчера вечером.
— Превратности… Сегодня здесь, а завтра там… — усмехнувшись, сказал Насте — ханум Петр Кузьмич. Он выражался банально: — Служба. Не волнуйтесь. Советовал бы уйти в каюту. Все — таки пограничная полоса…
Слово «каюта» вогнало Настю — ханум в такую краску, что лицо ее сделалось пунцовым. Но Петр Кузьмич ничего не заметил. Женских переживаний он не замечал.
Капитан Непес уже распоряжался среди беспорядочных своих пассажиров, которые с перепугу начали потихонечку галдеть.
— Я… я… н — не могу идти в каюту, — с таким замешательством пролепетала Настя — ханум что даже самый наивный человек должен был заподозрить неладное. Но простые вещи почему — то редко приходят на ум изощренным и проницательным людям.
Петр Кузьмич, втянув всей грудью густой, горячий воздух, вежливо сказал:
— Сочувствую… Страшное пекло. Тогда прошу, станьте вот здесь. В укрытие. Как бы…
Он осторожно отвел Настю — ханум за хлопковые кипы, к тому самому месту, где еще темнело не совсем высохшее пятно.
— Тут как в броневике…
Оставив молодую женщину в полном смятении, он, щелкнув каблуками, пошел к пассажирам. Лишь теперь Настя — ханум сообразила, что ей следовало удивиться и спросить Петра Кузьмича, почему он боится за нее. Ведь она даже не поинтересовалась, чем вызвана проверка документов. Ей казалось, что все ее неловкое поведение выдает ее с головой, и истолковывала странное, как ей казалось, поведение начальника погранзаставы по — своему. «Он все знает», — думала она. Беспомощно она стояла, прислонившись к кипе хлопка, и боялась даже посмотреть, что происходит на палубе.
Она чуть не потеряла сознание, когда Петр Кузьмич в сопровождении капитана Непеса скрылся за дверкой, ведшей в коридорчик с каютами. Ежесекундно она ждала воплей, выстрелов, звуков борьбы. Она зажала себе рот ладонью, чтобы не закричать. И тут увидела ключ от каюты, висевший у нее на пальце. Тотчас донесся голос Петра Кузьмича:
— Каюта закрыта?
— А, здесь едет ханум, — ответил голос капитана Непеса.
— Пошли дальше!
Настя — ханум ничего больше не слышала, не помнила. Очнулась она от слов Петра Кузьмича:
— Что с вами?
— А что? — с трудом проговорила она.
На нее пристально смотрел своими васильковыми глазами Петр Кузьмич.
— Извините. Я вам говорю, а вы не слушаете. Извините.
— А что случилось? — выдавила Настя — ханум из себя наконец вопрос.
— Да так, дела… Один кажется, проскочил… Шакал. Ну, разрешите еще раз пожелать счастливого пути. До свидания.
Он пожал ее безжизненную, холодную руку и побежал к корме парохода. Настя — ханум рванулась за ним. Позвала:
— Петр Кузьмич!
Позвала… конечно, не то слово. В голосе молодой женщины звучало отчаяние…
Но и сейчас Петр Кузьмич понял этот крик по — своему. Он еще раз сделал под козырек, взмахнул рукой и не без картинности спрыгнул в лодку.
— Да, — сказал он вслух, — переживает гражданка.
— Настя — ханум? — спросил Зуфар.
— Настя — ханум… Шутка ли, оставлять родину. И может быть, насовсем… Ханум… И переименовалась даже. От своего от русского только Настя… осталось… Одно только имечко… Поехали…
Не скоро Настя — ханум собралась с силами. Долго — долго провожала она глазами пенистый бурун от катера, и слезы текли по ее щекам.
Она побрела к себе. Она уже вставила ключ в замочную скважину… но так и не решилась повернуть его.
Она вернулась на палубу и простояла на корме до вечера, до того, как солнце спряталось в барханы Каракумов и почти без сумерек наступила темнота.
Она решила, что теперь время. В коридорчике было душно. Мошкара теснилась роем у слабого огонька фонаря.
Настя — ханум решительно повернула ключ и, стоя на пороге, не глядя внутрь погруженной во мрак каюты, сказала тихо, деревянным голосом:
— Вам здесь нельзя… Вас искали. Вас ищут по всей реке…
По горячему дыханию на щеке она почувствовала, что он стоит рядом и тяжело дышит. Видно, он проснулся мгновенно и сразу же бросился к дверям.
На своем лице она ощутила прикосновение шерсти папахи. Человек выглянул в коридор.
Там никого не было. Человек властно, но бережно отодвинул Настю — ханум и вышел. Дверь он неслышно прикрыл снаружи.
Прижав руки к груди, Настя — ханум долго стояла не шевелясь. Но она ничего не слышала, кроме обычных пароходных шумов. Гудели механизмы, стучали шатуны, шлепали по воде колеса. Все так же в коридорчике теплился огонек фонаря. Мошкары стало как будто еще больше.
Настя — ханум пошла на палубу. К ней приблизилась фигура в туркменской шапке, и она едва сдержалась, чтобы не вскрикнуть. Голосом капитана Непеса шапка сказала:
— Салам, ханум… А мы шли потревожить вас.
— А что?
— На восходе солнца Джантак Тугай, а там и Соленый бугор…
— И… и… — и вдруг Настя — ханум заплакала, горько, по — бабьи, с причитаниями, с всхлипываниями.
— Что случилось? Что? — сочувственно бормотал совершенно растерявшийся капитан Непес. — Зачем плакать? Все будет хорошо. Вы еще вернетесь… домой… на родину…
Разве он мог понять, почему плакала эта женщина?
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Голос твой неясен, твой облик чудесен,
Ты лаской наполнила душу мою.
Желтая вода, желтый песок на далеком берегу, желтое рассветное небо. От желтизны с ума сойти можно…
И нет лодки. Куда запропастилась обещанная лодка? До боли Настя — ханум вглядывалась в желтизну мира, а лодки так и не было. На востоке за горным хребтом желтизна неба нестерпимо ярка. Солнце вот — вот выкатится из — за гор. И тогда зашлепают птицы по желтой воде, и… тогда всему конец. Капитан Непес сказал: «Жду лодку до солнца… Больше ждать не могу. Больше ждать не буду».
Насте — ханум хотелось плакать, но она не плакала. И разве имело смысл плакать от этой желтой судьбы? Нет лодки, нет людей, которые должны снять ее с парохода капитана Непеса и отвезти на берег. На тот берег. Он совсем негостеприимный, отвратительно желтый, в желтом мареве, отталкивающе желтый. Желтый холм, почему — то называющийся Соленым холмом. Но за ним ее ждет Гулям…
Улыбка, нежная улыбка смягчила линии ее беспокойного рта. Руки до боли вцепились в поручни. Где же, наконец, лодка?
— Когда женщина улыбается, она видит счастье, — сказал капитан Непес. Он подошел и тоже взялся за поручни. Капитан тоже смотрел на желтую воду и на песчаный желтый берег. Его карие с желтыми зрачками глаза тоже не видели ничего похожего на лодку. Не к лицу мужчине проявлять свое беспокойство в присутствии женщины, пусть даже эта женщина красива.
По мнению капитана Непеса, Настя — ханум заслуживала того, чтобы назвать ее красавицей. Белая, цвета молока, кожа с румянцем розы, глаза пери, походка газели. Гм, гм! Любой туркмен, а туркмены издревле ценители женской красоты, назвал бы эту женщину «майль» — молодой верблюдицей, что было идеалом красоты у кочевников Каракумов, и отвел бы ей в своей юрте достойное место. Настя — ханум произвела впечатление на старика Непеса, нет, даже поразила его. Все издревле воспитанные в нем, туркмене, рыцарские чувства заставляли его принимать в ней участие гораздо большее, нежели полагалось в соответствии с официальными инструкциями, полученными от Петра Кузьмича.
Петр Кузьмич терпеть не мог, когда без спроса лезли в его, Петра Кузьмичовы, дела. Капитан Непес прекрасно знал повадки беспокойного коменданта и все же не удержался и задал Насте — ханум вопрос. Капитана Непеса обуревали самые разноречивые чувства: отцовская забота о беспомощном молодом существе, нежность к прелестной женщине, любопытство человека пустыни, столкнувшегося с интереснейшей загадкой.
Он еще раз изучил взглядом кромку далеко желтевшего берега, посмотрел на то место, откуда первый солнечный луч должен будет рассечь небосвод, и спросил:
— Что русская женщина может там делать? Советская женщина из страны свободы бежит в страну несчастия и жестокости?
Капитан Непес никогда не был пропагандистом. Он даже среди своих матросов не вел агитации. Он считал, что советская власть сама по себе достаточно хороша. Для кааждого нормального трудящегося человека советская власть была делом само собой разумеющимся. Сейчас капитан Непес хотел сказать красивой молодой Насте — ханум что — то совсем другое — приятное, даже поэтическое. И к тому же, какое ему дело, что какая — то женщина должна по разрешению коменданта погранрайона сойти с его парохода и уплыть на специально присланной лодке на чужой берег?
Но капитан Непес не удержался и вздумал упрекать незнакомую женщину, у которой, очевидно, имелись все законные основания уехать за границу.
Настя — ханум удивленно посмотрела на старого капитана, глаза ее наполнились слезами. Она ответила совсем невпопад:
— Боже мой… Где же она?
— Да, солнце сейчас взойдет, а каимэ я не вижу. Вон купа деревьев… Вон мазанка перевозчика. Здесь всегда переправа была… Тысячу лет переправа. Днем и ночью сотни людей, верблюдов… Дорога на Герат, Меймене. Большая дорога… Четыре перевозчика эмиру сорок две тысячи тенег* налога в год платили…
_______________
* Т е н ь г а — бухарская монета стоимостью в двадцать копеек.
— Тенег… Налога… боже мой! — почти простонала Настя — ханум. — Я не вижу лодки… Посмотрите вы… У меня все сливается в глазах… Все желто и все блестит.
— Желтый цвет — цвет надежды, — важно, но тоже невпопад сказал капитан Непес. — Если нет желтизны, нельзя плыть по Аму — Дарье пароходу. По — арабски Аму — Дарья — «Джейхун», что значит желтый. Желтый густой цвет воды с красным показывает глубину, фарватер. Полный вперед! Желтый светлый, даже беловатый — берегись мели! Посадишь пароход, не скоро снимешься, пропал промфинплан…
— Да? Промфинплан? — протянула совершенно расстроенная Настя — ханум. И невольно улыбнулась. Решается судьба человека, и вдруг… промфинплан. Какое ей, наконец, дело до промфинплана судна Аму — Дарьинского речного пароходства.
— Просторы вод Аму — это прелестные щечки красавицы, — продолжал капитан Непес. — Лик реки меняется ежечасно, ежеминутно. Река и женщина непостоянны. Смотришь на воду — узнаешь душу реки. Смотришь на лицо женщины — видишь ее смысл. Цвет воды в реке… Знаешь, куда плыть. Цвет лица красавицы… Знаешь, как поступить. О, вода побелела, значит, близка мель. Женщина побледнела — близок гнев…
Молодая женщина упорно смотрела вдаль на деревья, на белую мазанку. Она не слишком хорошо понимала метафорические рассуждения старого капитана. Старый Непес чем — то вызывал раздражение, но и чем — то привлекал. «Старый болтун… привязался, — сердилась она, — симпатичный какой — то, простодушный…»
Вслух она только пробормотала: «Какая мутная, темная река!..» Лишь бы сказать что — нибудь. Появится наконец лодка или все пропало и она никогда — никогда не увидит мужа?
Старый Непес понимал, что его не очень слушают, что от него хотят избавиться. Но Настя — ханум заинтересовала его. И не потому, что была красива. Нет, капитан Непес вдруг решил, что туркменские женщины красивее. У этой русской совсем светлые брови, да и руки слишком нежные. Разве с такими белыми руками смогла бы она ткать шерстяные ковры или доить верблюдиц?.. Но подумал Непес одно, а сказал другое:
— Мутность не беда. Зато вода вкусная, полезная. Муть воды Аму не влияет на здоровье. Красавица, даже если у нее темная кожа, не перестает быть красавицей…
Настя — ханум с испугом посмотрела на капитана. Не хватает, чтобы он начал говорить любезности. И она почти простонала:
— Лодка! Где, наконец, лодка?
— Хорошо, что нет каимэ, — вдруг совершенно неожиданно резко, точно отрубил, проговорил капитан Непес.
Чуть не плача, Настя — ханум закричала:
— Не ваше дело! Вам приказано, и все… Не ваше дело!
— Ну вот, я же сказал — потемнела вода, забурлила кровь и… берегись, капитан Непес! Впереди мель, — с усмешкой проговорил капитан. Нет каимэ — хорошо. Течение быстрое, очень быстрое. Еще снесет. Аллах милостив: перевернет каимэ… утонешь… Хорошо разве? Хорошая русская женщина, красавица не убежит за границу, не поступит плохо…
— Плохо… Да вы думаете, что говорите, старый вы, бестолковый человек? Плохо? Плохо не хотеть увидеть мужа? Да вы понимаете… У меня там муж. У меня… Я не видела его вечность… А вы говорите, что я бегу за границу, что плохо делаю. Да вы знаете! Меня обманули. Гадина Хамбер меня обманул… О! Они играли мной как куклой…
Совершенно непонятно, почему Настя — ханум рассказала все капитану Непесу. Старый туркмен не располагал к откровенности. Он совсем не походил на человека, который годится для интимных излияний молодой женщины. Настя — ханум совершенно не знала капитана Непеса, видела его впервые. Настя — ханум забыла, начисто забыла строжайшее предупреждение Петра Кузьмича — не разговаривать. «За вами придет лодка. Вам помогут сойти в нее. Вас отвезут на берег. Притворитесь немой. Поймите, одно слово, и вы все испортите, бесповоротно испортите. Никто ничего не должен знать». А она поступила наоборот. Она все рассказала капитану Непесу, человеку, которого видела первый раз в жизни. Она вдруг поняла, что ему нужно все рассказать…
Солидное положение, уважение, известность, серьезность не исключают самого простодушного любопытства. Без любопытства в пустыне не узнаешь новостей, без новостей проживешь жизнь черепахой в норе. Новости в пустыне узнают от встречных караванщиков, а караванщики любят, чтобы им задавали вопросы. В пустыне любопытство — не порок.
Капитан Непес за десятки лет жизни на реке растерял многие привычки кочевника, но только не любопытство. Он был любопытен, как верблюжатник, и он с вниманием слушал рассказ незнакомки, уезжающей за границу. Капитан Непес сразу же поднялся в собственных глазах. Такая красавица избрала его своим наперсником. А рассказ ее походил на сказку. Много бы ночей капитан Непес ворочался на своей жесткой койке, в своей капитанской каюте, если бы Настя — ханум не рассказала ему своей истории. Впрочем, он и теперь все равно будет ворочаться и плохо спать. Бессонница будет мучить старого Непеса. Но так он и не узнает, что же случилось потом с золотоволосой красавицей.
Рассказывала Настя — ханум беспорядочно. Слова рвались из души. Давно они накопились, и ей некому было излить накопившуюся горечь. Старый туркмен смотрел так добродушно, так сочувственно! Старый туркмен так умел слушать! Настя — ханум рассказала все.
Ее обманули. Вежливые, вылощенные, такие благовоспитанные английские джентльмены с благообразными любезными физиономиями. Они говорили приятные слова, целовали ей руку, заверяли в глубочайшем уважении. И лгали. Еще в Мешхеде, в доме губернатора, Анко Хамбер всем своим видом, словами выпячивал свою англосакскую порядочность, благородство европейца. Он заставил поверить Настю — ханум, что сын ее болен, что ребенок при смерти. Она поверила и забыла обо всем, забыла, что муж ее, Гулям, в опасности. Будь она поспокойнее, одна мимолетная, но странная сцена приоткрыла бы ей обман еще в Мешхеде. Ей показалось, что господин генгуб подмигнул Анко Хамберу и в невыразительных рыбьих глазах англичанина запрыгали смешливые огоньки. Рука генгуба вдруг задергалась, словно у него внутри все сотрясалось от смеха. Но нет, генгуб не смеялся. Его лицо сохраняло невозмутимость, подкрашенную вежливой улыбочкой. Улыбался он ровно столько, сколько требуется персидскому вельможе в разговоре с молодой красивой женщиной. Настя — ханум поняла, что и генгуб и Анко Хамбер неискренни. На мгновение приподнялся полог и брызнул свет. Однако тут же полог опустился и свет погас. И Настя — ханум снова окунулась в свои истерические переживания… Она поняла все только в маленьком доме на тихой ашхабадской улице. Сын ее был здоров. С тех пор как привезли его к бабушке, он не болел. Радость встречи с Андрейкой вытеснила у Насти — ханум все неприятное. И только позже она подумала: Анко Хамбер — подлец. Анко Хамбер увез ее из Баге Багу, чтобы… Она даже мысленно не могла представить себе, зачем он это сделал… И, стуча в дверь и слушая спокойную песню, она поняла, что дело не в ней, Насте — ханум, не в ее сыне. Джентльмен и благородный рыцарь, генеральный консул его величества Анко Хамбер использовал любовь Гуляма к ней, чтобы заставить его совершить что — то чудовищное. «Рыцарь» шантажировал Гуляма. В орудие шантажа Анко Хамбер превратил любовь Гуляма и Насти — ханум.
Настя — ханум все рассказала капитану Непесу: и про улыбочку генгуба Хорасана, и про сына, и про подлость Анко Хамбера… Зачем она рассказала, она и сама не знала. Но у нее стало легче на душе. И хоть лодка все еще не показывалась, она вдруг поняла, что увидит Гуляма, и скоро… Она повернула разгоревшееся лицо к Непесу и воскликнула:
— Помните, у Хафиза: «Слабость пронизала меня от муки ожидания». Мне нельзя было полюбить его. Но поздно, уже поздно. Я его люблю, я его жена, и мой путь с ним…
Она смотрела на желтый чужой берег. В ее словах звучали отчаяние и надежда. Старый капитан Непес смотрел искоса на слабый нежный подбородок, на дрожащую в дуновении ветра золотую паутину волос, на удивительно тонкую кожу ее щек. И нежность росла в нем к этой совсем чужой, такой непохожей на туркменок русской женщине, с такими понятными и близкими переживаниями. Он смотрел и вдруг еще больше удивился. Лицо Насти — ханум вдруг загорелось нежными красками, и волосы сделались цвета меди, и Непес вздохнул, пораженный этой сказочной красотой.
Настя — ханум отвернулась к реке. На ресницах ее пламенели маленькие рубины слез.
И тут хрипло, сдавленно капитан Непес пробормотал:
— Не надо плакать, женщина…
— Лодки нет, а солнце… солнце…
Рыдание перехватило горло молодой женщины.
Только теперь Непес понял: солнце выкатилось из — за гор и облило цветом красной меди и воду, и далекий берег, и лицо Насти — ханум…
Он повернулся и с силой, по — капитански приказал:
— Спускай шлюпку, эгей!
Но шлюпка не понадобилась. От далекого берега отделилось что — то черное, неуклюжее. Течение сносило это нечто к пароходу. Скоро сделалась видна большая бревенчатая лодка — плоскодонка. Перевозчики в лохматых шапках надрывно вертели веслами, подымая тучи алых брызг.
— Смотри: вон перевозчики Парпи — отец и Парпи — сын. Вечность веслами бьют по воде, — пробормотал капитан Непес, — ловко плывут, смело плывут. Не оглядываются. Ничего не боятся. Значит, стражникам руки позолотили, кто — то позолотил, сильно позолотил.
Он усмехнулся и посмотрел на Настю — ханум:
— Собирайтесь, ханум!
Каимэ подплывала быстро. Неуклюжее и громоздкое сооружение чрезвычайно легко и точно пришвартовалось к борту судна…
Пароход уже усердно шлепал колесами по воде, а капитан Непес все стоял на своем капитанском мостике и провожал глазами каимэ. Вот она сделалась совсем маленькой и исчезла с глаз у самого берега, желтого и скучного.
Капитан Непес с облегчением испустил вздох, похожий на вихрь пустыни. И не потому он вздохнул так громко, что все обошлось благополучно и афганские пограничники не устроили скандала, не открыли по шлюпке огонь, на что они имели полное право.
Капитан Непес вздохнул потому, что он имел романтическую, нежную душу. Он так обрадовался. Теперь светловолосая красавица увидит своего нежно любимого.
В задумчивости старик совсем невпопад ответил подошедшему к нему за распоряжениями механику. Он ответил ему такое, что тот разинул рот и выпучил глаза.
— А? Что? — с недоумением разглядывал поглупевшее лицо механика капитан Непес. — Да ты ошалел, видно. Полный вперед!
Но мы всецело на стороне механика. Мы вполне понимаем его. Он не мог не ошалеть. Старый, седой, загрубевший в бесконечных плаваниях капитан сказал:
— Зажигать огонь в душе и пылать к предмету страсти — учиться этому надо у меня: я мастер этого дела!
Механик был из простых волжских матросов. Откуда он мог знать, о чем говорил Непес…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Когда какими — нибудь путями попаду в огонь и выйду из огня, я стану чистым золотом.
Благоразумие требовало. Гулям требовал. Доктор советовал. Алаярбек Даниарбек думал, что так лучше.
Наконец, сам хаким гератский Абдуррахим полагал, что это единственный выход.
Одна Настя — ханум стояла на своем:
— Он мой муж, я еду с ним.
— Но, — возражал Абдуррахим и склонялся в поклоне так низко, что все многочисленные ордена и медали на его мундире прыгали и тревожно бренчали. — Но я не имею на сей счет никаких указаний оттуда… Увы, «две нежные ножки наткнулись на колючки…» Я сочувствую, но…
Хаким гератский получил некогда военное образование в Петербурге и не прочь был щегольнуть такими словечками, как «сей», «сие», «таковой»… По — русски он говорил превосходно. Он всегда млел и терялся в присутствии русских красавиц. Их розовая кожа и золотистые волосы лишали его душевного равновесия. Он ни в чем не мог отказать розовой, золотоволосой Насте — ханум. Он не знал к тому же, как повернется колесо судьбы господина векиля Гуляма. Сегодня он мятежник, но еще вождь. Он в затруднительном положении, но он еще векиль джирги пуштунских племен… Очень близкий… родственник короля… Сегодня он пленник, почти… арестант, но нельзя забывать: он герой битв с английскими захватчиками, баловень судьбы. Хаким невольно отводил глаза в сторону. На руках Гуляма ему мерещились цепи. Но нельзя забывать: Гулям племенный вождь, а племя его — очень сильное племя. Он еще векиль гор! Племенной джирги. Он уполномоченный всех племен Сулеймановых гор. А кто знает, что будет завтра.
Могущественный хаким жемчужной раковины мира — Герата — Абдуррахим много пожил, многое пережил, многое повидал и очень ценил покой души и тела… Надо в точности выполнять желания столицы, но в допустимых пределах. Надо уметь читать циркулярные предписания с орнаментальными украшениями — плодами изысканного ума…
В потайном ящичке драгоценной шкатулки лежала секретная инструкция. В ней строжайше предписывалось: не чиня ни малейших неудобств, доставить господина векиля Гуляма в Кабул живым и здоровым.
Случайно или нет, слова «живым и здоровым» писец государственной канцелярии выделил красной тушью. Что имел в виду писец? Что имел в виду тот, кто диктовал писцу?
Хаким Герата не любил инструкций, а тем более письменных. Терпеть не мог он писем из столицы, да еще с выделенными красным шрифтом словами. Абдуррахим не первый год управлял провинцией. Государственный ум Абдуррахима отлично заменял ему инструкции и предписания. Абдуррахим и при короле Аманулле отлично управлял своей провинцией.
В секретной инструкции, лежавшей в потайном ящичке, ничего не говорилось о жене господина векиля. Не было ни намека на нее, точно ее не существовало.
Но…
В инструкции говорилось о том, что нельзя причинять неудобства господину векилю. Можно ли разлуку с молодой, прелестной, златокудрой, розовокожей женой отнести к неудобствам? Хаким Герата недолго колебался. Абдуррахим и Гулям принадлежали к одному племени, даже к одному роду. Не поддержать соплеменника, родича — преступление.
Он посетил господина Гуляма в его уединении. Именно в уединении, а не в заключении — на даче Чаарбаг Фаурке. Видит всевышний, помещение, где пребывал векиль, ничем не напоминало тюрьму. Чаарбаг Фаурке — прекрасный сад с виноградником на берегу многоводного канала Кахруд — бор.
Хаким лично осведомился о состоянии здоровья господина векиля. Он расспросил его о времяпрепровождении, о том, чем его кормят, чем его поят. Не жестка ли постель? Не застаивается ли воздух в комнате? Нет ли блох? Увы, блохи — это бич и бедствие Герата. Не тревожат ли посторонние шумы? Какова на вкус родниковая вода? Не привозить ли лучше воду из священного источника Зиарет Ходжи Таги? Не прислать ли какие — нибудь благовония?
Впрочем, вопросов хаким задавал множество, и притом в самой благожелательной форме. Вопросы свидетельствовали о милейшем внимании, и господин векиль терпеливо и столь же благожелательно отвечал на каждый вопрос, хотя он был раздражен и взбешен этим бессмысленным арестом. Вопросов у хакима имелось множество, вежливость хакима переходила все границы, и Гулям, знавший Абдуррахима с детства и бывший раньше с ним на самой дружеской ноге, понимал, что его, Гуляма, положение скверное, если столь самостоятельный и, по сути дела, независимый от Кабула властитель провинции, забыв дружбу, товарищество, племенные и родовые связи, изображает из себя человека чужого. Гулям почувствовал презрение к Абдуррахиму. Губернаторский пост сделал Абдуррахима чиновником. Он забыл об интересах и обычаях племени. Абдуррахим топтал святое святых пуштунов. Теперь Гулям презирал своего соплеменника, родича, друга… Гулям знал: никогда сам он так не поступил бы ни ради себя, ни ради аллаха, ни тем более ради земного властителя.
Но на вопросы надо отвечать. В вопросах можно прочитать смысл и настоящего и будущего. И Гулям отвечал Абдуррахиму столь же изысканно и вежливо, сколь изысканны и вежливы были вопросы.
Но он не выдержал и вскрикнул, когда Абдуррахим тем же вежливым и невинным тоном задал среди тысячи вопросов один — единственный вопрос, от которого могло разорваться сердце.
Он закричал, и не стыдился, что закричал от радости.
Абдуррахим спросил:
— А какие ваши распоряжения передать ее превосходительству, вашей глубокоуважаемой и прелестной супруге?
Вопрос огнем обдал все существо Гуляма. Он никак не ждал его. Из груди его вырвался нечленораздельный стон.
— Она?..
Он потерял ее, он оставил ее беспомощной в Мешхеде. Когда его схватили и увезли из Мешхеда, он еще ничего не успел узнать. Что только он не передумал, каких ужасов не представил мысленно! Она оставалась в лапах этого грушеголового липкого Анко Хамбера. И вдруг… Откуда генгуб Абдуррахим знает о его жене?
Любезно щадя Гуляма, Абдуррахим сделал вид, что не заметил пылких проявлений его чувств. Медоточиво и вежливо повторил свой вопрос.
Гулям настаивал:
— Но скажите, где она?
— Вы понимаете, я официальное лицо, и мне не дано… — сказал важно Абдуррахим и выпятил грудь так, что ордена засияли в солнечном луче.
Векиль Гулям, конечно, отлично представлял, что такое официальное лицо. Но влюбленный муж, безумно влюбленный Меджнун не желал ничего понимать.
Генгуб даже испугался. С момента своего вынужденного затворничества Гулям вел себя спокойно: не протестовал, не грозил, а больше молчал. Так ведут себя государственные умы, когда в жизни происходят неприятные перемены. Так ведут себя племенные вожди, великие воины и мудрецы, когда судьба низвергает их с высот могущества в прах ничтожества.
Но едва прозвучало имя Насти — ханум, и Гулям превратился в тигра. Он вцепился Абдуррахиму в лацканы блестящего зеленого сукна мундира, тряс его и кричал.
Он успокоился немного, — когда Абдуррахим заметил:
— Ваша супруга в Герате… среди верных друзей.
Сердце Гуляма едва не остановилось. Но он был счастлив и закрыл глаза, представляя ее лицо, ее улыбку. Он слышал ее голос. Но…
— А как она попала сюда? — спросил он сухо.
Абдуррахим отказался удовлетворить любопытство Гуляма. Не место и не время говорить об этом. Господину векилю надлежит готовиться к отъезду. Путь не близкий и… тяжелый. Найдет ли он удобным подвергать лишениям путешествия свою супругу, прелестную «мадам»?
— Я хочу ее видеть.
— По ряду соображений это невозможно.
— Мне надо поговорить с ней. Я не знаю, сможет ли она. Захочет ли она… ехать?
— Их превосходительство, ваша супруга, изъявили желание.
И снова из груди Гуляма вырвался крик.
Вряд ли так кричал безумный Меджнун при виде влюбленной Лейли, когда она пришла к нему в пустыню.
— Я знал! — с диким торжеством воскликнул Гулям.
Абдуррахим был не только генгубом, он был человеком. Он откашлялся и даже прослезился. Он расправил свою великолепную генерал — губернаторскую бороду и почтительно склонил голову.
Он отдавал должное верности влюбленных. Все восточные люди преклоняются перед высокими чувствами. Влюбленные супруги! Как громко это звучит в наш черствый, расчетливый век!
— Что же прикажете вы передать своей супруге, ваше превосходительство? — повторил растроганный вельможа.
— Я хочу ее видеть…
Встреча Туляма и Насти — ханум, вопреки категорическому отказу генгуба Абдуррахима, состоялась. Более того, Настя — ханум пошла на добровольное затворничество. Она поселилась в Чаарбаг Фаурке.
Как это получилось, хорошо знал маленький самаркандец Алаярбек Даниарбек.
Не кто иной, как Алаярбек Даниарбек, в тот день перед вечерним намазом посетил мехмендера — церемониймейстера генгуба Абдуррахима.
Алаярбек Даниарбек вернулся к Петру Ивановичу рассвирепевшим. С одной стороны, его не могли не вывести из себя удушливые, смердящие отбросами кривые улочки города, кочковатые, с полными грязи рытвинами. Очень неприятно, когда вот — вот на голову плеснут помои или кое — что похуже. Он едва не заблудился в лабиринте проходов, столь узких, что с протянутыми руками упираешься в стены противоположных мазанок. Ни дуновения ветерка не ощущает там твое лицо. Да еще пришлось торчать в какой — то темной щели, прижавшись к калитке, когда, сопя и кряхтя, мимо шествовали по проулку верблюды — гиганты, норовившие своими боками расплющить прохожих о стены домов в лепешку. А когда Алаярбек Даниарбек шел через кладбище мимо мавзолеев с поблескивающими голубыми изразцами минаретов, сколько он натерпелся страхов, сколько раз сердце у него останавливалось и сколько раз он, отдышавшись, убеждался, что его напугал всего — навсего жалкий шакалий щенок или полосатая, свирепая, но трусливая гиена! Еще хуже, чем гиена, напугал его какой — то волосатый дервиш, пытавшийся ему продать кокосовые четки, которые якобы он принес из священного Лахора. Дервиш все кричал о молитвах и правоверии. Бедный Алаярбек Даниарбек, чтобы только избавиться от него, купил четки и убедился тут же, что святой сейчас же нырнул в двери какого — то ярко освещенного здания. В верхнем этаже его помещался кинотеатр, а в нижнем — восточные бани с мальчиками — прислужниками.
Алаярбек Даниарбек все же добрался до дворца и был принят мехмендером. Вручая ему ларец с драгоценностями Насти — ханум, оцениваемыми в неслыханную сумму, маленький самаркандец возмущался не столько тем, что пригодится ни за что ни про что давать такую богатую взятку «этому бездельнику», сколько тем, что на своем белоснежном камзоле он обнаружил подозрительные пятна и брызги — следы путешествия по грязным улочкам Герата.
Народная молва приписывала генгубу Абдуррахиму все качества великого человека: храбрость, честолюбие, жестокость, ум, хитрость, широту натуры, непоколебимость, щедрость. Но в этом длинном перечне отсутствовало одно качество — равнодушие к земным благам… Когда звенело золото, лицо Абдуррахима бледнело. Не мог он спокойно слышать звон золота. Алчность его вошла в поговорку… Рука руку моет — две руки лицо… И на что Абдуррахиму были деньги? Одна жадность. У него столько было денег, что даже в его пузе бренчало.
А физиономия мехмендера, удлиненная, как у крысы, с крысиными круглыми глазами, с торчащими, как у крысы, желтыми резцами, не вызывала доверия. «А вдруг он скажет, что меня не видел, — думал Алаярбек Даниарбек, — а вдруг он заявит, что меня по дороге ограбили, отняли ларец? А вдруг он подмигнет вон тем двум ободранцам олухам стражникам с мордами гиен?.. Плохо в чужом городе, да еще в таком, где после захода солнца все прячутся в своих домах и боятся нос показать». И Алаярбек Даниарбек вздохнул с облегчением лишь тогда, когда, пробираясь по темным глиняным коридорам улочек, вдруг услышал гудок автомобиля. Как тут не вздохнуть. Значит, близка главная улица, значит, близко советское, родное консульство.
Невозможное свершилось.
Не прозвучал еще с минаретов Шах — задэ Мансура, Мир Хусейна и Султан Муршида и сотен других призыв к вечерней молитве, кал Настя — ханум оказалась в объятиях своего возлюбленного супруга и повелителя.
А доктор Петр Иванович и его верный спутник и друг Алаярбек Даниарбек, сидя за столом в жалком, но претенциозном номере гостиницы Бурдж Хякистер, посмотрели друг на друга и покачали головой.
— Бог захочет, — важно говорил Алаярбек Даниарбек, — все обойдется. Такой богатый, такой умный, такой образованный, а берет взятки, как привратник в бане.
— Не в моем характере такие фокусы. Меня пригласили в Герат лечить больных, а не опекать сумасшедших влюбленных, — сказал туманно доктор.
— Говорят, один доктор поехал за четыре тысячи верст на конец света, в Москву, из — за карих глаз и черных кос. И все же ничего плохого не получилось, — заговорил многозначительно Алаярбек Даниарбек.
Склонный к поэтическому образу мышления, он выражал свои мысли в возвышенном стиле:
— Подобно тому, как небо, посылая иней, может погубить бутоны или заставить их расцвести, так и шах может проявить ужасающее величие или доброту…
— Ей нельзя было менять подданство, — сказал мрачно Петр Иванович.
Он смотрел в окно.
Мимо неторопливо катился вечерний Герат, душный, шумный. Гулко ухая, шлепали по пыли лапищами верблюды, груженные кипами хлопка. Вопя что — то, перегоняли их всадники на белых хамаданских ослах. Промелькнула красным пятном женщина верхом на корове. Пробиваясь сквозь пыль и толпы нищих, полз, отчаянно ревя клаксоном, автомобиль… У самой гостиницы громко спорили купцы — путешественники в гигантских белых чалмах… Доктор устало закрыл глаза. Алаярбек Даниарбек молчал.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Но в нем жила любовь, и потому
бессмертье было суждено ему.
Ты посмотри,
Как в тине светел лотос,
И ты поймешь,
Как сердце не грязнится.
Как ни странно, Джаббар проник к господину векилю в его темницу, если так можно было назвать поэтическую дачу Чаарбак Фаурке, без малейшего труда. Ни сторож у ворот, ни слуги во дворе даже не поинтересовались, кто он, откуда. Усатые стражники на террасе не прерывали игры в кости и так же азартно выкрикивали количество очков на выброшенных с треском костяшках, как и обычно. Конюхи усиленно скребли коней перед дальней дорогой.
Генгуб Абдуррахим любил хвастаться: «Даже мышонок не смеет пискнуть в Герате без нашего соизволения». Джаббар ибн — Салман далеко не мышонок. Ибн — Салман — фигура видная, появление его в Герате, хоть здесь целые кварталы населены арабскими купцами, вызвало шумные толки на базарах. Иголку в кармане не скроешь.
И тем не менее Джаббар ибн — Салман открыто явился в Чаарбаг Фаурке. Его никто не сопровождал. Он сменил свой малиновый беурминского шелка халат на черную суконную безрукавку пуштуна, а текинскую папаху — на огромную белую чалму. Он совсем выглядел бы афганцем, если бы не белесые его брови. Никого из гератцев его безрукавка и чалма не обманули.
Настя — ханум узнала его сразу, когда он шептался с дарбоном привратником — Чаарбага Фаурке у ворот, скрытых лозами знаменитого гератского винограда.
Настя — ханум была совершенно счастлива жизнью в Герате, пусть даже под замком, в плену. Тенистый и благоуханный Чаарбаг Фаурке казался ей раем, а жадный и коварный друг Гуляма, его превосходительство генгуб Абдуррахим самым милым и обходительным из людей.
Малейшая перемена страшила Настю — ханум. Подозрительное перешептывание у ворот сразу же заставило покраснеть ее глаза.
Настя — ханум совсем не была человеком подвига. Она бросилась через виноградник и вцепилась в Гуляма с очевидным намерением не отдавать его никому.
Ее тревога передалась Гуляму. Он знал, что близится его отъезд в Кабул. Он обнял одной рукой всхлипывающую жену и успокоительно бормотал:
— Не бойся!
Перешептывание у калитки прекратилось, и на дорожке под виноградными лозами появился Джаббар ибн — Салман. Гулям нахмурился. Настя — ханум еще сильнее прижалась к мужу. Неожиданный приход араба не сулил ничего хорошего.
Он как — то растерянно поглядел на супругов и сухо, чуть иронически поздоровался:
— Здравствуйте, мадам, здравствуйте, сэр! Извините за вторжение. Но вопрос важный, а у нас минуты.
Джаббар ибн — Салман отбросил всякие церемонии.
— Тысячу извинений, мадам. У нас мужской разговор.
— У меня нет секретов от жены, — сердито сказал Гулям, — у меня нет секретов с вами…
В слово «вами» он вложил всю ненависть, на какую только был способен.
Араб пожал плечами:
— Хорошо… Пусть будет по — вашему…
Он с явной тревогой обернулся, посмотрел на дорожку, ведущую к воротам, и быстро заговорил:
— Господин Гулям, вы наш враг. Ваша роль в Сулеймановых горах ясна. Но сейчас Кабулу невыгодно ссориться с Великобританией. Кабул не станет открыто поддерживать мятежные настроения пуштунских племен Северо — Западной провинции. К тому же ваши проамануллистские настроения не слишком приятны кабульскому двору. И вас ждет в Кабуле не очень приятная встреча. Даже очень неприятная. Думаю, до своих Сулеймановых гор вы не доберетесь. Но есть выход… Мы предлагаем вам возглавить недовольные силы.
Гулям молчал.
— Ваши друзья министры Амануллы — Махмуд Вали и Мухаммед Сами… казнены в Кабуле.
— Они не друзья. Это двуличные люди.
— Вы забыли: Аманулла оставил министра Махмуда Вали на время своей поездки в Европу правителем.
— А Махмуд Вали завел со ставленником англичан разбойником Баче Сакао шашни и интриги… Поставлял мятежникам ружья, патроны из государственного арсенала, извещал о продвижении правительственных войск. Кто, как не Махмуд Вали, предал своего повелителя — Амануллу. Кто, как не Махмуд Вали, разлагал армию, кто, как не Махмуд Вали, уговорил Баче Сакао, когда тот уже хотел сложить оружие, продолжать мятеж. Кто, как не Махмуд Вали, уговорил Амануллу не давать клятву сохранить жизнь Баче Сакао. И кто, как не Махмуд Вали, сообщил тому же Баче Сакао: «Эмир Аманулла не дает клятвы, чтобы иметь возможность с тобой расправиться». И кто, как не Махмуд Вали, честолюбец и предатель, хотел сесть на престол в Кабуле, а в конце концов первый из знатных принес присягу мятежнику Баче Сакао, когда тот захватил Кабул?
— Но…
— Махмуд Вали понес заслуженную кару. Как он, не имевший ни знатного происхождения, ни влияния среди афганских племен, мог думать об эмирском троне?.. Это его друзья англичане помогали ему прогнать из Кабула ненавистного им Амануллу… А затем бросили Махмуда Вали, эту истертую тряпку, как и этого стяжателя и ростовщика Мухаммеда Сами, который дал Баче Сакао две тысячи английских фунтов. Откуда он их достал? Сам Мухаммед Сами ничего не проиграл. Он взял в откуп водные источники, торговал водой и на жажде людской за шесть дней вернул себе все с лихвой, заработал миллионы рупий… Мерзавец! Брать деньги с бедняков за воду! А за его спиной стоял английский банк. Англичане.
— Довольно об англичанах… Вам всюду мерещатся англичане. Я хочу сказать, что Аманулла…
— Аманулла проиграл, к несчастью, — быстро бросил Гулям. — Ныне он вдали от политики. Да и народ не примет его.
— Дело не в Аманулле. Дело в вас. Вы королевской крови, вы имеете право на престол не меньше, чем Аманулла, не меньше, чем… Выслушайте меня, пока сюда не явился Абдуррахим. — И Джаббар ибн — Салман снова тревожно поглядел в сторону калитки.
— Ого! Вот куда вы клоните. Чепуха! Немыслимо… И я не верю вам… Я не верю тем, кто за вашей спиной.
— Слушайте меня: север страны не подчиняется Кабулу, не желает подчиниться. Меймене, Кундуз, Шугнан, Герат расползаются, как жуки, во все стороны. Необходим вождь, глава. Абдуррахим не годится. Трескучий барабан. Кое — кто предлагает в вожди Ибрагим — бека. Но его ненавидят туркмены, боятся и афганцы, не переносят таджики… Он дискредитировал себя постоянными неудачами. Керим — хан — дикарь и всего — навсего Великий Убийца. Вы! Вы — вот кто нам нужен.
— Нам! Кому — нам?
— Это потом… Деньги, снаряжение, оружие, материалы мы вам дадим. У вас слава, известность! Знаменитый вождь племен! За вами пойдут люди, много людей.
— Я знаю, кто вы… То, что вы предлагаете, — это нож в спину Афганистана. Страна разорена. Нечего есть. Люди собирают в пустыне с колючек манну и едят вместо хлеба, молоко иссохло в грудях матерей. Афганцы жестоки, кровожадны, буйны… Так вы считаете, европейцы, но афганцы не подлы. Они умирают с голоду, но не продают своего народа.
— Громкие слова хороши для тронной речи. Всегда и везде на Востоке трон властителя стоит на штыках, на золоте. У вас, афганцев, в силе справедливость, в измене — ловкость. Чем вы хуже?
— Вы оскорбляете мой народ! Все, что вы говорите, бред!
— Бред? А король Ирака? А короли Трансиордании, Сирии, Геджаса? Бред! Разве их мы не сделали королями, не сотворили вот так, за чашкой кофе? А Баче Сакао? Вы скажете, тоже бред, хоть он и был «халифом на час». Да и современный шах…
Да, Ибн — Салмана нелегко было смутить. Покривив губы, он продолжал:
— Жаль, ваша птичка впорхнула в клетку раньше времени, — и он шутовски поклонился Насте — ханум. — Не был ли прав мистер Хамбер, держа у себя в залоге мадам в качестве бесценной драгоценности. Конечно, мне самому претят такие методы. Возможно, мадам перевесила и тысячи фунтов стерлингов. О, я имею в виду безумства любви, горечь разлуки, силу восточного темперамента. Да, я просчитался. Мадам не так уж слаба и беспомощна. Мы в Мешхеде ее упустили. Ничего. Еще лучше. Она здесь, в Герате… Скажите супругу, мадам, что предпочтительнее: кабульская тюрьма или кабульский престол. Не забывайте азиатских нравов. Шугнанского владетеля привезли в Кабул, покормили им в яме клопов, а затем спокойно закопали живьем в землю. Без шума. И это произошло не так давно. Два десятка лет назад. Вы разумная женщина. Вам хочется, чтобы ваш супруг жил?
Гулям уже успокоился немного. Касаясь рукой золотых волос Насти — ханум, словно находя силы в их шелковистом тепле, он сказал:
— Про нас, пуштунов, европейцы говорят: «Независимая, воинственная, фанатичная нация, с твердой верой в религию, нация, не дозволявшая иностранцам навязывать свои привычки, нравы, обычаи, взгляды, нация, не потерпевшая вмешательства даже со стороны своего монарха, когда он захотел подрезать самые корни ее общественной жизни…» Да… хоть я и амануллист, но я согласен с народом, пусть даже он заблуждается. Пуштуны не подпускают к своему домашнему очагу никого, даже аллаха… не только англичан, которых мы всегда били и побеждали. И неужели я, пуштун, пойду на поводу у англичан?!
— А я и не предлагаю вам дружбу. Я предлагаю политическую необходимость. В политике дружба и любовь ничто. Выгода и расчет — вот все, что необходимо. Вы возглавите здесь, в Герате, антисоветские силы. Вы сделаете «нокаут» большевикам в Туркестане. Победителем, популярным народным вождем вы вернетесь в Кабул. Приятнее быть победителем, чем каторжником. Подумайте. В моих силах…
Он не успел закончить. Гулям не успел ответить. Зацокали копыта, загрохотал засов калитки. В Чаарбаг Фаурке вторгся, как всегда веселый, шумливый, добродушный, его превосходительство генгуб Абдуррахим. И вся цветущая его физиономия, и его шитый золотом мундир, и белый султан парадного головного убора сияли, светились радушием и удовольствием. Борода струилась по орденам. Изысканности комплиментов, которые он расточал Насте — ханум, мог позавидовать даже царь придворных льстецов, знаменитый поэт Шибиргани. Изысканные кушанья, которые подали на серебряных блюдах десяток слуг, по вкусу соперничали с кухней самого шаха персидского. Изысканные мелодии, которыми услаждали слух внезапно появившиеся тотчас же после его прибытия музыканты, могли сравниться только с мелодиями рая.
Абдуррахим вполне оправдывал нелестное прозвище, которым только что наградил его Джаббар ибн — Салман, — Барабан. Особенно «громко» он вел себя потому, что накурился гашиша. Обострившееся восприятие делало ум его прозрачным и ясным, точно хрусталь. Вся пышность, весь шум и треск, вся изысканность угощений и музыки понадобились Абдуррахиму, чтобы подсластить горькую пилюлю.
Генгуб явился в тихий виноградник с целью, как он заявил, уведомить своего высокопоставленного пленника о часе расставания. Завтра дорогой гость отбывает в Кабул. Горе генгуба Абдуррахима, порожденное сим обстоятельством, не поддается описанию…
Бедная Настя — ханум! Как больно сжалось ее сердце. Нахмурился и Гулям, хотя губы его кривились в учтивой улыбке.
— В моих силах и… — тут Джаббар ибн — Салман многозначительно поднял свои белесые брови, — и в силах его превосходительства генгуба отсрочить… отложить выезд, не очень приятный вашей прелестной мадам, которой так не хочется расставаться с райским Гератом… Не правда ли?
Странно, генгуб Абдуррахим при своем появлении очень церемонно приветствовал и Гуляма и его супругу, но даже не кивнул головой Джаббару ибн — Салману.
«Они уже виделись сегодня», — подумал Гулям.
Музыка гремела очень громко, очень резко. За столом поэтому все говорили громко. То, что Гулям не ответил на вопрос Джаббара ибн — Салмана, можно было приписать тому, что он не расслышал вопроса. И араб вновь повторил:
— Отложить выезд в моих силах и во власти генгуба…
В стальных глазах его появилось нечто такое, что вдруг словно начало подхлестывать Абдуррахима. Правитель Герата сразу потерял свою беззаботность, и брови его насупились. Пришла пора решений и действий. Не столько решалась судьба бывшего опального векиля, сколько предстояло решиться вопросу: а с кем вы, господин губернатор Герата Абдуррахим? Не пора ли вам определиться? Независимость? Но тогда война и все превратности, связанные с ней. Отказ от независимости? Почет и покой, по крайней мере на известное время.
С трудом Абдуррахим выдавил из себя:
— Позволю вспомнить слова любимого поэта:
Не каждую тайну, сокрытую в сердце, открой другу.
Аллах знает: твоим врагом он сделается завтра.
И не спеши причинить вред твоему врагу.
Аллах знает: он станет завтра твоим другом…
Он явно гаерничал. Странно было видеть это в таком представительном, красивом, увешанном сияющими регалиями вельможе. Джаббар выразительно пожал плечами. Щека угрожающе задергалась.
Абдуррахим спохватился:
— Отложить отъезд в наших силах.
Он сказал это с таким видом, как будто прыгнул в пропасть. Было только непонятно: сказал он «в наших» в применении к своей персоне, из особого уважения к себе, или говорил он о себе и об арабе… Гулям понял, во всяком случае, что Абдуррахим в сговоре с Джаббаром ибн — Салманом. И тут он вспомнил все, что слышал об этом арабе, о всех делах его, и что — то вроде спазмы сжало его горло. Не в силах преодолеть отвращение, он коротко сказал:
— Я готов выполнить приказ… Мне бояться суда нечего. Совесть моя чиста…
Округлые щеки и даже орлиный нос генгуба побагровели.
— Мы, старики, храним мудрость и осмотрительность предков, — сказал он недовольно. — О, суд никогда не бывает свободным и независимым. Он только язык, выражающий мысли и волю правителей. Вы, молодые, считаете негодным все, что является, так сказать, отклонением… отклонением…
Он так и не сказал, что именно, но презрительная усмешка говорила красноречиво, что он не очень ценит благородные побуждения Гуляма.
И вообще трудно было в его неустойчивом положении принимать решения, но Гулям оказался слишком неустойчивой ставкой. За таким пойдешь, бед не оберешься. Единственное, о чем жалел теперь генгуб Абдуррахим, что слишком разоткровенничался. Лучше бы такого разговора совсем не было.
Ничем не показал своего разочарования и Джаббар ибн — Салман. Он даже заметил: «Стойкие не сходят с путей справедливости», но при этом плохо улыбнулся. Однако он сделался даже любезнее, приветливее с Настей — ханум. Он выразил сожаление, что ей, такой хрупкой и нежной, предстоит перенести столько лишений. Больше всего, оказывается, его пугало, что ей предстоит разлука. «Едва ли господин генгуб сможет теперь допустить послабления в отношении господина векиля. В дороге не исключены всякие случайности».
Абдуррахим прятал глаза, старался не встречаться с полным отчаяния взглядом молодой женщины и упрямо, по — бычьи мотал головой.
Он играл с огнем. Он заигрывал с Кабулом, клялся в верности, но сам под всякими предлогами уклонялся от поездки в столицу. На все предложения занять любой пост при дворе в Кабуле он отвечал уклончиво и неясно. Коловращение судеб в Азии — дело туманное. Уедешь из Герата генерал — губернатором, а кем сделают там, в Кабуле? Кто знает. Нет. На все письма Абдуррахим в высшей степени почтительно, в высшей степени скромно отписывался: «Мы, ничтожный, пользуемся любовью гератцев и были бы счастливы остаться жить в Герате».
И править Гератом… Но это не писалось, а подразумевалось.
Он почтительно клялся выполнить все приказы Кабула, а сам только что вернулся с совещания пяти крупнейших вождей туркменской эмиграции, готовившихся вторгнуться в Советскую Туркмению, обещая им деньги, фураж, одежду. Одной рукой он направлял банды калтаманов грабить пункты Востгосторга, а другой поощрял гератских купцов сбывать шерсть Востгосторгу. А в результате клал в карман немалые куши. Он заигрывал с Керим — ханом, Великим Убийцей, и не помешал его белуджам совершать налеты на Иолотань и Пендэ. Но едва Керим — хан совершил поездку в Кабул и стало известно, что его там принимали с королевскими почестями, как генгуб Абдуррахим арестовал его помощника Мамеда Али, а белуджам пригрозил расправой.
Джунаид спокойненько жил в одном переходе от Герата, в Каптар — хане, и плел свои интриги, подкрепленные тысячью винтовок, хоть Кабул и требовал, в соответствии с договором с СССР, немедленно отправить старого разбойника на юг, подальше от советской границы. Кабул хочет одного, Джаббар ибн — Салман — совсем другого.
Положение Абдуррахима с каждым днем делалось все более шатким. Только в волнениях на севере страны среди вольнолюбивых племен или в мятежах непокорных моголов, таджиков и белуджей, туркмен, хезарейцев, узбеков он искал и находил опору своим честолюбивым замыслам. Играть дальше в независимость и самостоятельность было приятно для честолюбия и кармана, но чаша весов все больше перевешивала в сторону центрального правительства. Последняя ставка в виде Гуляма, предложенная Джаббаром ибн — Салманом, явно шаткая, явно ненадежная.
Абдуррахим жадно прислушивался к каждому слову разговора. Ему все больше не нравился этот Гулям. Слишком много он говорит о совести, о народе, о родине. Для себялюбца и стяжателя Абдуррахима все разговоры о любви к родине, народу были выше его понимания. Он не верил в любовь к родине. Он очень любил себя, свои удовольствия, вкусную пищу, красивых жен, увлекательную охоту, пышный восточный почет, лесть и восторги.
Но минуточку! Что такое затеял этот араб? Почему — то он резко изменил тон. Видимо, понял, что зря теряет время.
Джаббар ибн — Салман перестал улыбаться и вдруг бросил Гуляму:
— Ваша жена — агент ГПУ.
Он сказал это таким тоном, словно Настя — ханум и не присутствовала здесь. Он откинул церемонии. Он забыл даже обыкновенную вежливость и только поглядывал сухо то на Гуляма, то на Настю — ханум.
Он внимательно смотрел. Он ловил каждый их взгляд, каждое мимолетное движение их лиц. Сведения, полученные от Анко Хамбера, были очень вескими. В руки Джаббара ибн — Салмана Анко Хамбер дал сильное оружие.
Гулям нежно поглядел в глаза жене и пожал плечами. В лице Насти — ханум можно было прочитать только презрение и равнодушие. Супруги даже не нашли нужным ничего сказать.
Что же. Они сейчас заговорят. Сейчас…
Джаббар ибн — Салман сразу, как заправский игрок, выложил карты на стол:
— Ваша жена ездила в ваше отсутствие в Ашхабад. Ваша жена получила советский паспорт в советском консульстве в Мешхеде. Ваша жена передала ГПУ в Ашхабаде тайные сведения государственного значения. Вы понимаете, что все это значит?
Лицо Гуляма сохраняло невозмутимую ясность. Краска проступила на лице Насти — ханум.
— Настя, скажи этому господину, — сказал медленно Гулям, — что это ложь, и пусть он идет туда, откуда он пришел.
Гулям любил Настю — ханум. Он безумствовал из — за любви к ней. Как говорит восточный поэт:
Да будет влюбленный всегда опьянен и неистов,
Да будет он безумен, беспокоен и безрассуден.
Но он осекся. В глазах его мелькнуло удивление. Настя — ханум сидела пунцовая, на ресницах ее блестели слезы.
Торжественно Джаббар ибн — Салман сказал:
— Господин Гулям, вы не докажете в Кабуле, что вы тут ни при чем. Ваша жена русская, ваша жена советская, ваша жена ездит в Советский Союз. Кто вам поверит? Вам нельзя возвращаться к себе в Сулеймановы горы… В Кабуле вас просто схватят… У вас один путь… принять наше предложение…
И он с торжеством поглядел на забеспокоившегося, оживившегося Абдуррахима.
Недоумение Гуляма росло. Он не придал значения ни единому слову Джаббара. Он ненавидел и презирал вымогателей, кем бы они ни были. Но его поразила перемена в Насте — ханум. Она была убита, растерянна. Она прятала глаза. Он знал Настю — ханум, знал ее характер, ее гордость. Она должна была крикнуть «нет!» и прогнать этого наглеца. Они никогда не сказали друг другу слова неправды. Пять лет они жили мужем и женой, и пять лет они верили друг другу, как себе. С ужасом Гулям вдруг ощутил, что их любви что — то угрожает.
Злоба поднималась в душе Гуляма. Но злобу он чувствовал не к жене, которая, как он уже понял, была откровенна с ним не до конца, а к этому арабу, слова которого разрушили доверие, на котором высился храм их любви. Пуштуны убивают и за меньшее. Гулям мог убить Джаббара ибн — Салмана. Он убил бы его, чтобы не дать ему говорить, чтобы изо рта его не вырвалось бы больше ни единого слова, чтобы вообще извалявшийся в грязи его язык не коснулся имени любимой женщины, которая была его женой, его возлюбленной, его другом, его душой, его существом. Мысль убить тут же араба обожгла Гуляма. И он убил бы его. Как? Он не знал… Сознание Гуляма находилось в горячечном тумане. Он хотел и готов был убить. И он уже ни о чем не думал больше…
Но Настя — ханум прочла его мысли. Ей стало страшно, и она вскрикнула. Гулям пришел в себя.
Настя — ханум крепко, до боли сжимала его руки и кричала ему в лицо. Он, казалось, не понимал смысла ее крика. Ее слова раскрывали обман. От таких слов жены муж должен потерять всякую веру в жену, а с верой и любовь. Это закономерно. Этого требовала мужская логика. Закон мужа и повелителя! Слова Насти — ханум могли и должны были раздавить Гуляма, разрушить их любовь…
Удивительно… Гулям почувствовал необыкновенную ясность и легкость. Ярость погасла… Осталась нежность…
В своем крике Настя — ханум выразила всю горечь и боль, копившиеся столько лет. Она не могла позволить, чтобы этот отвратительный человек смел играть ее сердцем, ее любовью… Пусть лучше она сама растопчет себе сердце, но она не позволит касаться своего сердца грязными пальцами…
— Андрейка… У меня в Ашхабаде Андрейка… У мамы… Андрей… без меня. Сын… Прости… Убей, но прости!.. Я не говорила тебе… об Андрее.
Несвязны, путаны были ее слова. Неважно, как она говорила. Еще тогда, в Мешхеде, Гулям понял одно, что Настя — ханум только ради их любви обманула его, не сказав ему, что у нее есть ребенок от первого мужа. Он понял, и давно понял ее. Когда они встретились в Чаарбаг Фаурке после разлуки, он даже не спросил ее ни о чем. Она не заговорила об этом, а он не спрашивал. К чему? Они и без того отлично понимали друг друга. Он знал, и она знала. Они видели это в глазах друг друга. И если бы не необходимость ехать в Кабул, если бы не неизвестность и мрак впереди. Гулям давно бы поцеловал Настю — ханум и сказал бы ей: «Привези сына, он будет моим сыном, нашим сыном».
Но сейчас все затмила радость: она ездила в Ашхабад совсем не затем, что приписал ей Джаббар ибн — Салман. Мотивы ее поездки были высоки и благородны и ничего не имели общего с низостью и подлостью Джаббар ибн — Салмана и ему подобных. Гулям обнял Настю — ханум и нежно гладил ее волосы.
— Уходите! Убирайтесь! — сказал он Ибн — Салману. — Я хотел убить вас. Убирайтесь со своей грязью, именуемой, кажется, политикой… Я уезжаю в Кабул, и будьте вы прокляты!..
И, посмотрев в глаза любимой, он прочитал двустишие поэта Бедиля:
И так ее он обнял, словно вдруг
Он приобрел сто верных страстных рук…
Четвертая и последняя запись
в ученической тетрадке с таблицей
умножения на голубой обложке
Ты, у которого обгорают только
крылья от огня любви,
взгляни на меня: я сгораю целиком.
С а а д и
Не знаю, уместится ли столько «латифе» — истории — на оставшихся от моего писания двух страничках тетрадки моей дочки — умницы. Очень уж много произошло всякого.
А если все не уместится, конец запишу на голубой обложке или на чем — нибудь, как делал, рассказывают, сладкоречивый поэт Абу Нефас, у которого порой неожиданно кончалась бумага и он, не унывая, писал стихи и на пергаменте, и на коже, и на верблюжьей лопатке, и на глиняных черепках.
Поэт Абу Нефас справедливо утверждал, что уши даны человеку слушать и узнавать. И мы, Алаярбек Даниарбек, слушали и узнавали. И стена из глины и камня не помешала нам, Алаярбеку Даниарбеку, узнать то, что мы узнали. Кто не знает в странах Востока и Запада мудрую, поучительную и полную интереса книгу «Чохор дервиш»*, содержащую истории, рассказанные четырьмя странствующими дервишами, не стригшими волос и разгуливавшими по миру с посохами длиной в десять локтей. Я, Алаярбек Даниарбек, поистине странствующий дервиш, хоть и нет у меня длинных патл и посоха. И почему бы мне не рассказать несколько поучительных историй, именуемых «латифе»? Извольте же.
_______________
* «Ч о х о р д е р в и ш» — сборник персидских народных
рассказов «Четыре дервиша».
Латифе «О подозрительной путешественнице». В один из дней обращается доктор к верному Алаярбеку Даниарбеку и повелевает ему: «Алаярбек Даниарбек, вы любитель паломничества. Вы уже поклонились Золотому Куполу имама Резы в Мешхеде. Вы заслуженный, так сказать, паломник. А знаете ли вы, где похоронен пророк Али?» — «Увы, мы не знаем, — ответили мы». — «В Мазар — и–Шерифе, — говорит доктор. — В местности Ходжи Хайрами султан Санджар нашел могилу пророка Али и построил там купол. Монголы разорили ту могилу, а Хусейн Байкара гератский нашел в ней или на ней красный кирпич с надписью, что там похоронен Али, и приказал воздвигнуть мавзолей не хуже гератского дворца «Мусалла»…» Слушал Алаярбек Даниарбек, открыв рот внимания и поражаясь, откуда все это знает доктор. Но доктор добавил: «Вот вам деньги на паломничество, вот вам конь, вот вам письма. Желаю счастливого пути!» Мы собирались в путь, недоумевая, зачем понадобилось Петру Ивановичу это паломничество. А когда мы собрались, мой суматошный доктор заметил невзначай: «От Мазар — и–Шерифа до Келиф, что на Аму — Дарье, рукой подать, заезжайте в Келиф, спросите верблюжий караван — сарай Арифа и спросите там про жену некоего азербайджанца — фельдшера, и вам скажут, где и что. Когда же вы найдете ту женщину, то, не спрашивая ни о чем, привезете ее в Герат». — «Повинуюсь!» — сказал я и подумал: «Вот где сердцевина паломничества к могиле Халифа Али в местности Ходжи Хайрами». Говорят: хоть ты к Каабе ходил, а глаза у тебя прежние. Из Мазар — и–Шерифа Алаярбек Даниарбек, проклиная песчаные холмы, безводье и жару, прибыл в Келиф, и в караван — сарае Арифа он увидел нашего дорогого и любимого друга Зуфара — штурмана, и он помог встретить закутанную в покрывало какую — то очаровательницу. Склонив перед ней голову, Алаярбек Даниарбек сказал: «Клянусь, это я! Мне приказано привезти вас в город Герат. Вот конь! Вот стремя! Садитесь — и поехали!» Женщина не приподняла и краешка чадры, сказала «хм!», как будто от Келифа не десять верблюжьих переходов, а десять шагов и как будто перед ней не лежали горы знойного песка и степи, сухие и раскаленные, как дно очага, где только что горел огонь. Женщина села верхом и поехала. И всю дорогу она молчала и не показала даже краешка своей щеки, хотя меня мучило и жгло любопытство, почему и на каком основании мудрый наш доктор, имеющий жену — красавицу в городе Москве, захотел, чтобы к нему привезли женщину, жену какого — то азербайджанца — фельдшера. Сто и один вопрос задал по пути я той закутанной в покрывало очаровательнице и ее служанке, дочери того самого владетеля келифского сарая Арифа, которая сопровождала ту очаровательницу из Келифа в Герат. А когда я привез очаровательницу в Герат, доктор немедля встретил ее и снял с нее чадру, и я, Алаярбек Даниарбек, удовлетворил свое любопытство, ибо очаровательница оказалась очаровательницей даже после адского солнца, горячих вихрей, лишений и песчаных бурь, несших не столько песок, сколько щебенку и камешки, но не женой какого — то фельдшера — азербайджанца, а Настей — ханум, супругой того самого пуштуна, с которым Алаярбек Даниарбек играл в нарды в поместье жирного Али Алескера в Баге Багу. Настя — ханум поселилась в доме, снятом доктором, и все обитатели махалли превратились в вопросительный знак. И Алаярбек Даниарбек тоже, но тут некое обстоятельство вновь разожгло любопытство Алаярбека Даниарбека до предела. В один из вечеров доктор приказал позвать извозчика, посадил закутавшуюся в покрывало и чадру Настю — ханум в фаэтон и уехал с ней, не позволив никому за ним следовать. Доктор возвратился в свой дом без Насти — ханум, оставив нас в кипящем котле неизвестности.
Таков первый рассказ из книги «Новый Чохор дервиш». И как он вам понравился? Но позвольте приступить ко второму латифе — «О коварной дочери Евы». Утром Алаярбек Даниарбек сидел на мягкой тахте в базарной чайхане и проклиная чересчур громко хохочущих афганцев, мешающих ему пить спокойно чай и беседовать мирно с индусом в красном тюрбане — почтенным бомбейским торговцем. Из граммофонной трубы лился, подобно серебру, голос какой — то не нашей певицы. И вдруг сквозь толпу бродячих дервишей и рыжих гератских собак едет тот самый извозчик, который отвозил доктора и ханум. «Эй, приказал я, — вези меня!» Возница спросил: «А куда, ваше превосходительство?» — «А туда, куда ты вчера отвез русского доктора с некоей закутанной до самых глаз особой». И приехал я в сад блаженства, именуемый гератцами Чаарбаг Фаурке. Извозчик уехал, сорвав цену жадности, а я стоял у калитки того райского сада и дрожал. О, до чего доводит жар любопытства! В какие опасности ввергает нас интерес к жизни окружающих. Клянусь, из — за ограды послышался голос того проклятого еще в утробе матери араба по имени Джаббар ибн — Салман. И его голос говорил: «Помните лунный свет в Баге Багу? Помните консульство в Мешхеде? Помните пароход? Я не верю в судьбу, но…» И женский голос, клянусь, этот голос принадлежал Насте — ханум, произнес: «Ваши побуждения благородны, но то, что вы говорите, немыслимо». Проклятый воскликнул, и кто бы мог поверить, сколько в его словах содержалось страсти и огня: «Я увезу вас! Пустыни и зной не для вас. Вы созданы для голубых небес и зеленых лугов». В это время подул ветер, и ветви кустарника шевельнулись, и, клянусь, я увидел то, что увидел. О непостоянство женщин! О коварные дочери Евы! Наша очаровательница стояла, стыдливо опустив голову, а проклятый араб целовал, по отвратительному обычаю европейцев, руки этой презренной. Что надлежало сделать доброму мусульманину и отличному семьянину, имеющему взрослую дочку — умницу? А надлежало пойти к пребывавшему в беспечности мужу той развратницы векилю Гуляму и сказать ему: «Эй, беспечный, возьми нож и зарежь презренных». Но… на этом заканчивается второе латифе «Нового Чохор дервиш», и мы приступаем к истории, которую следовало бы назвать латифе «О ревности». Итак, не успел Алаярбек Даниарбек плюнуть, дабы выразить свое отношение к мерзкому зрелищу женского непостоянства, как послышались голоса и в цветнике появились, как вы думаете, кто? Но я должен сказать, что, конечно, тот, проклятый, при первом звуке голосов отпустил руку Насти — ханум и отступил от нее на шаг. В цветник вошли мой мудрый доктор и с ним… сам векиль Гулям. Тут следовало ожидать ужасного. Я подумал: сейчас произойдет убийство. Клянусь, только теперь я узнал! Я вспомнил то время, когда меня звали Салих — баем, я вспомнил Сулеймановы горы, железные птицы, винтовки инглизов, я вспомнил громоподобный залп, и лицо старого вождя пуштунов, и лицо векиля Гуляйа. Клянусь, я видел сейчас лицо Гуляма и понял, что он тоже узнал. Да, теперь он узнал, кто такой человек, именующий себя Джаббаром ибн — Салманом, и я решил: да, жизнь проклятого не длиннее волоса на щеке бритого. Сейчас Гулям отомстит за смерть отца своего, старого вождя пуштунов Дейляни. Но… но проклятый араб поклонился и сказал: «Господин Гулям, ваша жена сделала выбор. Я честно предупредил ее. Вы отказались от моей помощи и покровительства. Вас ждет печальная участь. Но чем виновата она? Зачем подвергать ее мукам и гибели?» Настя — ханум что — то воскликнула и бросилась в объятия мужа. Позор! Порядочная мусульманка не сделала бы при народе ничего подобного. Надлежит честной жене скрывать от посторонних глаз свои чувства. Гулям воскликнул: «Господин, не ваше дело! Жена пуштуна — жена и в наслаждении и муках! Уходи!» И тот проклятый Джаббар почернел, закрыл лицо полой своей одежды и, не сказав ни слова, ушел. И тогда Гулям сказал громко, обращаясь к небу: «Он предлагал мне измену. Он предлагал мне подлость. Он предлагал мне деньги и власть, но, клянусь, из рук проклятого пуштун не возьмет даже жизни своей любимой. Не правда ли, Настя?» Она сказала: «Да!» И они так и стояли рядом и смотрели друг другу в глаза, точь — в–точь Фархад и Ширин. И клянусь, слезы умиления текли из глаз некоего Алаярбека Даниарбека, притаившегося в кустах и наблюдавшего то, что происходит в цветнике. Проклятый ушел, и топот коня возгласил, что он канул в небытие. Мудрый доктор Петр Иванович посмотрел на воркующих голубков, погладил свои усы и сказал… Но то, что сказал мой мудрый и любимый доктор, относится к латифе «О человеческой глупости». А доктор сказал: «В одном он прав. Надо решать». Настя — ханум посмотрела нежно на Гуляма и сказала: «Решай, милый! Я боюсь… Они вот — вот приедут… за тобой». И клянусь, она тихо застонала. «Да, они приедут сейчас, — сказал доктор и погладил усы. Решайте!» Векиль Гулям бережно отстранил от себя Настю — ханум и вынул из кармана конверт и проговорил: «Доктор! Настя дала это письмо мне и сказала: теперь ты гражданин Советского Союза и никто не посмеет помешать нашему с тобой счастью. Но я пуштун. Я останусь со своим народом там, где могилы моих предков!» Настя — ханум повернула к доктору лицо все в слезах и сказала: «Я люблю его таким!»
Петр Иванович покачал головой: «Значит…» Настя — ханум положила руки на плечи доктору, поцеловала его в усы — о аллах, что мне делать с этими русскими женщинами! — и, сказав: «Вы замечательный!», ушла под руку со своим Гулямом в дом. А Петр Иванович повернулся к кустам, где я прятался, и позвал меня: «Ну, Алаярбек Даниарбек, вам не надоело сидеть там? Пошли!» Откуда доктор знал, что мы, Алаярбек Даниарбек, находимся в кустах? Правильно мне говорили друзья, что мой доктор видит на три аршина под землей. Но бумаги осталось совсем мало, а нам необходимо дописать латифе о «О дервише». Ага, значит, рассказ пойдет о дервише! Да и какой у нас получится «Новый Чохор дервиш» без дервиша? Из Герата векиля Гуляма с Настей — ханум повезли на рассвете, и сопровождали их пиявкоусые сарбазы — кандагарцы, повар с походной кухней и конюхи. Ехать — то до Кабула тридцать дней. Петр Иванович высказал мнение, что неудобно не проводить Настю — ханум, ибо, кто знает, скоро ли увидим мы ее. И мы поехали до караван — сарая Мардауд, что в четырех фарсахах от города. И мы переправились в том месте через реку Герируд и посмотрели арки моста Пули Муллан, которые уже разрушены, и Петр Иванович все не хотел расставаться с Настей — ханум и Гулямом. И все разговаривал и разговаривал. И мы ехали по степи и вели разговор о расставании, горький, как горька полынь. И Настя — ханум отодвигала занавеску в своем тахтараване и просила не забыть Андрейку. Красивый тахтараван — настоящую беседку — подарил Насте — ханум генерал — губернатор Абдуррахим, весь в шелковых красных занавесках, и стоял он на раскрашенных шестах, закрепленных на роскошных седлах двух великолепных коней. А доктор говорил, что его жена Жаннат — ханум поможет матери и Андрейке, пока Настя — ханум не вернется. И тут неожиданно, подобно тени пустыни, встал в облаке песка и пыли перед нами дервиш Музаффар. Кандагарец — трубач затрубил с перепугу в свой сигнальный рог. А перед нами на дороге гарцевал на своем вороном коне сам дервиш Музаффар, и борода его была длиннее, чем всегда. Истинно говорят, что дьявола в пустыне поминать без молитвы опасно. Поспешил я прочитать священное заклинание, но разве джинна остановишь? «Ассалам! — прогремел голос, подобный удару бича. Всем бросить на землю оружие!» И пиявкоусые кандагарцы, составлявшие конвой арестованного векиля Гуляма, и их начальник земиндар Мирза Касым — хан охотно и со всей предупредительностью побросали на дорогу оружие и почтительно поклонились шейху Музаффару. «Встретились, старый знакомый, господин земиндар, — усмехнулся Музаффар. — Не вспоминаешь ли ты в своих молитвах безухого шейха?» Земиндар Мирза Касым — хан побледнел, но почтительно пробормотал: «О ваше высокопревосходительство, у вас оба уха на месте». — «Счастье твое, земиндар, что ты вместе с этими пиявкоусыми не захотел тогда превратиться в гончих и не попытаться сделать одного дервиша дичью. Счастье ваше! И у вас у всех уши не слишком крепко приделаны». Смысл замечания об ушах стал известен мне только впоследствии, а тогда я смотрел во все глаза и сам слушал во все свои уши. Шейх Музаффар поклонился векилю Гуляму и объявил ему, что он свободен, что его жена свободна, что им нечего ехать в Кабул, что векиля и его жену он, шейх, доставит в такое место, куда они захотят, будь это Персия, или Сеистан, или Ирак, или Миср, или Хорезм, или… словом, куда их душа пожелает и где они хотят в мире и любви провести дни своей жизни. И никто не мог, конечно, помешать шейху Музаффару выполнить свое предложение, потому что на дороге стояло по меньшей мере сто, а может, и больше вооруженных с головы до пят дьяволов — луров, с грозными глазами и длинными волосами, готовых нападать и убивать, резать и похищать. Что там земиндар и его пиявкоусые кандагарцы, которым наверняка пришлось подумать о смене своих белых штанов… И доктор пробормотал: «Вот решение!» И Настя — ханум в радости воскликнула: «Тебя похищают! И никто не посмеет сказать ничего!» Но векиль Гулям сказал: «Нет! Никто не посмеет сказать, что пуштун не любит свою родину». И он потребовал, чтобы шейх Музаффар и его люди не загораживали дорогу. Все началось как в сказке, и все кончилось как в сказке. Гулям и Настя — ханум поехали своим путем, а мы с Петром Ивановичем вернулись. А теперь я расскажу последнее латифе — «Об инглизах». Мы сидели на перевале Парапамизских гор и смотрели прощально на чинары благословенного Герата, на далекий мавзолей, где покоится прах сладкоустого поэта Джами, на кипарисоподобные минареты, на зеленый купол гробницы царицы Гаухар Шад, умной жены слабоумного Шахруха, сынка Тимура. Бойкая была госпожа царица. Муженек отбивал молитвенные поклоны, а она сидела на троне между визирем левой руки и визирем правой руки и управляла государством. Смотрели мы на город, а мысли мои витали среди бирюзовых куполов Самарканда. Ничего не поделаешь. Любовался я Гератом и его грозной крепостью на холме, а в сердце странника гнездилась тоска по родным местам. Молчание наше нарушил доктор: «Ты понял смысл случившегося, Алаярбек Даниарбек?» Я ответил, недоумевая: «Смысл живого и мертвого?» И доктор тогда рассказал: «Мы сидим на холме пустом и неприветливом, как сама пустыня Дешт — и–Лут. Соль и соляные колючки. Черепки и битый кирпич. И это все, что осталось от дворцов «Мусалла», в залах которых читал вслух дивные свои газели светлый гений Алишер Навои. Пустыня беспощадна, но пустыня пощадила дворцы Алишера, дивные дворцы, творения великих зодчих. Но хуже пустыни природной пустыня в сердцах людей, пустыня злобы и невежества. Всего полвека назад здесь, на этом месте, сверкали своими изразцами дворцовые постройки. Но пришли чужеземцы и сделали черное дело сломали, разрушили, разметали, разбросали, разбили всё, смели с лица земли. Разве смеет бездарный разрушать творение гениального ума? Но такие нашлись. Английский разведчик сэр Лемсден, прибыв в Герат, распространил злой слух, что русские идут походом на Афганистан и вот — вот нападут на город. Лемсден предложил разрушить, снести с лица земли бесценные творения гератских зодчих — дворцы «Мусалла», чтобы на их месте вырыть окопы и поставить пушки. Варвар и негодяй! Погибло восьмое чудо света. Дворец, имевший в длину полверсты, разбили в щебенку. Никогда не забывайте, Алаярбек Даниарбек, кто это сделал. Это сделал Лемсден, человек с черной пустыней в сердце, это сделал английский империалист». И, глядя на камни, оставшиеся от пышных дворцов, я не мог не согласиться со своим доктором. И я спросил его: «Петр Иванович, невероятно велика ненависть, порождаемая в людях Востока инглизами и прочими ференгами, но почему тогда Гулям оставил жизнь Джаббару ибн — Салману? Почему он не сжег факелом мести эту подлую тварь? Почему не отомстил за отца? Это противоестественно!». — «Есть вещи трудные для понимания, — ответил доктор. — Но кто знает, как истолковали бы люди поступок Гуляма. Думается мне, он не пожелал бросить тень на имя той, кто сейчас ему дороже жизни». Нежность любви победила злобу мести.
Конец