Тени старой квартиры — страница 20 из 63

тинку. Челюсть медленно закружилась. Вшшш… – зашумела пластинка, будто далекие радиопозывные из прошлого. И вдруг взорвалась – гитарными аккордами, ударными и саксом.

Let’s rock; everybody, let’s rock.

Everybody in the whole cell block

Was dancin’ to the Jailhouse Rock.

Запел Элвис, заплясала, будто покачивая на каждом повороте бедром, изогнутая пластинка, захохотала челюсть неизвестного ленинградца – возможно, даже скорей всего, бывшего серьезным гражданином, преданным линии партии и слушавшим исключительно Клавдию Шульженко. А потом Ксюша поставила Билла Хейли – «Рок круглые сутки». И ребячливо-сладкоголосых Эверли Бразерс – «Проснись, Сюзи!» И нежнейшую, как подтаявший мед, Эллу Фицджеральд с ее «Караваном». Ксюша лежала, глядя в потолок. Поначалу, чтобы чем-то занять голову, она пыталась читать отрывки статей с самопальных конвертов. Но вскоре глаз, спотыкающийся на передовице «Правды» («ДОРОГИЕ ПОДРУГИ! Ознакомившись с итогами социалистического соревнования по надою молока, я и другие доярки узнали, что ваш колхоз занимает самое последнее место в районе») и ухо, внимающее Элвису, оказались в таком рассинхроне, что Ксения отложила чтиво и полностью ушла в джунгли джаза и рок-н-ролла: любви, ритма и драйва без конца. «Удивительные все же человеки – Алексей Лоскудов и сотоварищи! – думала она, откинувшись на подушку и прикрыв веки. – Как они могли совмещать свою советскую действительность с такими вот Элвисом и Эллой?»

Внезапно музыка остановилась. Вшшшш… вшшшш… – зашуршала вновь пластинка, и Ксюша уж было подумала, что пора менять ее на следующую, как вдруг услышала голос. И то был явно не Элвис.

«Думаю, пошлость эта у меня в отца, – говорил неизвестный, спокойно, размеренно, будто размышлял вслух. Ксения осторожно спустила больную ногу с кровати, будто боялась спугнуть незнакомца. Как он тут оказался? Как прорвался к ней из прошлого? – Иногда заиграюсь вечером с Колькой в морской бой, и кажется, мне, как и ему, не больше десяти. А потом вдруг застыну летом в троллейбусе, глядя на поднятую руку какой-нибудь тетки, которой она держится за поручень, свободный рукав платья оголил локоть, пятно расползается под мышкой, пахнет от нее – влажно, сладко и жарко. И чувствую, как кровь начинает шуметь в висках. Так же было поначалу и с ней. Боялся входить на кухню, когда она там, столкнуться у дверей прихожей или еще хуже – а ведь случалось – застрять на пару в дверях ванной комнаты. И этот взгляд – снизу вверх – с поволокой, и губы изгибаются – мол, вижу тебя насквозь, знаю-знаю, чего тебе надобно. «Прости, мне тут нужно лифчик простирнуть». И ведь слово-то какое: лифчик! От одного этого слова покраснеть можно. В общем, что со мной было раньше, понятно. Но теперь… Теперь думаю, что не только это мне оказалось нужно. И не всегда нужна она вся – так ведь и сердце может разорваться от избытка эмоций. А иногда для счастья достаточно ее руки, на секунду задержавшейся в моей, перед тем как она толкнет дверь своей комнаты, или ее профиля в окне, который я караулю, стоя напротив нашего дома на другой стороне канала. Словом, похоже, я влюбился, как последний дурак».

Маша

«Какой же неприятный тип!» – думала Маша, следуя за мужчиной в бархатной коричневой безрукавке, надетой поверх полосатой рубашки. Седеющий ежик на голове хозяина дома чуть сдвинут, чтобы сформировать хохолок по центру, квадратные очки плотно обхватывают переносицу мясистого курносого носа, похожего на поставленный на пятку башмак. Рот большой, лягушачий, а губы, тонкие и бесцветные, почти незаметны. Он казался неприятным, будучи серьезным, когда же улыбался – становился просто отвратительным. Перовский был историком Мариинского театра, который по старой памяти звал Кировским, коллекционером оперного костюма, и длинный коридор квартиры в центре (не иначе, как еще одна расселенная коммуналка) был весь увешан платьями и сюртуками. Они шли вперед, и Машина макушка – а была она как раз на голову выше коллекционера – постоянно задевала расшитые кружевные подолы. Невыносимо пахло нафталином, смесью сладких духов, долженствующих, очевидно, заглушить запах артистического пота, старой пылью.

– Иногда из любезности провожу бесплатные выставки в фойе театра, – ни на секунду не останавливаясь, вещал коллекционер. – Тематические, так сказать. К дню рождения Петра Ильича выставили несколько витрин к «Онегину», «Лебединому», прекрасная сохранность, а качество… – он восторженно прищелкнул языком.

Маша вышла на коллекционера окольными путями – в архиве его фамилия упоминалась в связи со скандальными воспоминаниями о Кировском театре эпохи 50-х и 60-х. Выяснилось, что автор воспоминаний поначалу сам танцевал, а потом ушел в костюмеры.

– Так что любовь к костюмам у меня наследственная, да, – плюхнулся в белое кожаное кресло Перовский-сын, не предложив присесть гостье. Маша опустилась в кресло напротив, вежливо улыбнулась. – Жаль, что мемуары отца так и не были изданы. Хотя уверен, многим это было бы весьма, весьма интересно, – он щелкнул пальцами.

– Почему же вашему отцу отказали в публикации книги?

– О, он пытался издаться в восьмидесятых. Тогда еще многие из фигурантов были живы, сами понимаете. И даже продолжали работать в театре. Кому нужна правда, да еще такая нелицеприятная?

Маша почувствовала, как у нее сводит скулы от неестественной улыбки.

– Мне бы очень хотелось ознакомиться с рукописью. Где ее можно найти?

– Только в одном месте, – рот хозяина дома растянулся в ухмылке. Маша с трудом сдержала омерзение. – В соседней комнате, в моем кабинете. Я оцифровал печатные листы и держу их тут, в своем компьютере, не подключенном к Интернету. Сами понимаете… – он многозначительно подвигал тонкими, будто нарисованными, бровями.

– Боитесь хакеров?

Перовский многозначительно кивнул:

– Этой рукописи – цены нет. И рано или поздно – уж поверьте! – она найдет своего благодарного читателя.

– Обещаю сохранить все в тайне, – почти искренне улыбнулась Маша: то, что рукопись здесь, совсем рядом, и не нужно вновь отправляться под ледяным дождем на ее поиски, не могло не порадовать.

– Никаких копий. Никаких выписок! – строго постучал ногтем указательного пальца по лакированной ореховой столешнице Перовский. – Вы меня понимаете?

– Конечно.

Перовский удовлетворенно кивнул и, выудив из-под полосатой рубашки золоченый ключик (Маша с трудом сдержала усмешку), открыл им один из ящиков стола, вынул ноутбук, с серьезнейшим видом поколдовал над ним пару минут и повернул экраном к Маше.

«Закулисье, история одного танцора», – прочла она заглавие и подняла вопросительный взгляд на Перовского.

– Я пока здесь почитаю, если вы не против, – сказал тот и пересел на кожаный диван рядом.

«Очевидно, боится, что я все-таки что-нибудь втихаря законспектирую», – усмехнулась про себя Маша, но согласно кивнула и начала читать. После первых двух глав стало ясно, почему издательство влет отказалось от публикации: чтение оказалось крайне утомительным; многоколенчатые фразы – невыносимо длинные и сложные для восприятия. Отец неприятного мужчины был, похоже, типичным графоманом, преисполненным чувства собственной исключительности. Впрочем, черно-белая фотография, запечатлевшая автора лет в двадцать, по выходе из Вагановского училища, являла собой вполне славного на вид (особенно на фоне его собственного сына – не могла не отметить Маша) светловолосого юношу. Правильные черты лица, мужественный подбородок. Задержавшись на фотографии чуть дольше, чем следовало, – а все для того, чтобы дать себе перерыв и не прорываться дальше сквозь косноязычие танцовщика, – Маша стала вновь вчитываться в текст, пестревший то именами, то кличками, то просто многозначительными инициалами. Ни те, ни другие Маше ни о чем не говорили, и она уже было начала терять надежду, когда вдруг среди сплетен, датируемых как раз-таки концом 50-х, увидела прозвище – Певун. И вот в каком контексте. Кировский, как, впрочем, Большой театр, Советский цирк и ансамбль Моисеева, начали активно выпускать на гастроли на Запад – нефтью тогда еще не торговали, а вывоз артистов был для казны делом крайне прибыльным. Балетных вывозили не только в Европу, но и в Америку, и в Японию, и даже в Австралию.

С Певуном Перовский впервые пересекся по вполне банальному поводу: «балетный» продал «оперному» настоящие французские духи. Брал для своей жены, а ей не понравились. Супруге же Певуна парфюм подошел – она оказалась не столь избалованной заграничными сувенирами (увы, наша опера всегда была меньше востребована за границей, чем классический балет).

Второе роковое обстоятельство, сведшее двух мужчин вместе, оказалось и вовсе неожиданным. За несколько месяцев до интересующих Машу событий из Ленинградского хореографического училища был выпущен один татарский юноша. И сразу стал премьером. Автор мемуаров брызгал ядовитой слюной – рядом с таким, как Нуриев, он оказался слишком откровенно бездарен. К моменту появления гениального танцовщика мужские партии в советском балете были большей частью орнаментальными – осуществляя поддержки, партнеры «обслуживали» танец балерины. Таким типичным для своей эпохи балеруном был и Перовский: тяжеловатый для прыжков, но достаточно крепкий, чтобы удержать в руках Одетту, Баядерку или Жизель. До побега Нуриева на Запад остался всего-навсего год, но Перовский этого знать не мог, и обида бедняги на судьбу росла. Рукопись сохранила трагикомические подробности второй встречи Певуна и танцовщика: перебрав коньяка в буфете театра на третьем этаже, Перовский принял спонтанное решение покончить с жизнью – быть таким, как этот уфимский выскочка, он не мог, а быть Перовским стало невыносимо. Под влиянием коньячных паров он поднялся по служебной лестнице на выходящую прямо на Театральную площадь крышу. Высота показалась несчастному недостаточной для финального расчета с жизнью. Больше всего он боялся переломать конечности и остаться в живых: сломанные ноги – какая ирония для балетного! И взялся уж было рукой за железную пожарную лестницу, чтобы забраться еще выше, на плоский театральный купол, как его руку накрыла другая. Это оказался Певун – время от времени он прятался здесь с целью выкурить в одиночестве криминальную, строго запрещенную для оперного голоса сигарету.