Тени в Биржевом — страница 1 из 2

Александр Мелихов (Санкт-Петербург)Тени в Биржевом

Тысячу лет я не заглядывал в этот Биржевой переулок – смесь складских задворок со скромным классицизмом. На месте сарая, которому вечно требовались загадочные галтовщицы и каландровщицы, возводится что-то фешенебельное, помесь сундука с аквариумом, но Славка с Женькой предстали передо мною как живые. Мы шагаем из общаги ко всем Двенадцати коллегиям и, перемигнувшись со Славкой на углу Среднего и Тучкова, вопреки очевидности уверяем негодующе фыркающего слюной через сломанный передний зуб Женьку, что в обход по набережной Макарова короче, чем по Биржевому. Ударив по рукам, мы со Славкой немедленно ударяемся в галоп и выскакиваем на мою теперешнюю позицию метров на пятьдесят впереди честно шагающего Женьки, и он долго дивится этому странному феномену. Он всегда и привирал-то прежде всего из-за своей доверчивости. Вот из-за этой-то доверчивости к себе Женька с забытым в наш век достоинством (образец – Жерар Филип в «Красном и черном») отбрасывал как бы черные волосы как бы скрипача (завершить азы ремесла помешал абсолютный слух и стремление иметь дело только с музыкальными шедеврами) и единственный из моих знакомых употреблял слово «благородство». Поскольку себя он судил по чувствам, а других по делам, в благородстве он не имел себе равных. По крайней мере, делился благородством он только со мной: «И какой благородный – последним поделится». Наше с Женькой знакомство, вернее, столкновение, произошло во время первого же, сентябрьского выезда на картошку, где я впервые увидел таинственные папоротники. Я, как всегда, вкалывал от избытка сил, не иссякающих даже от беспрерывного захлебывающегося зубоскальства. Когда мы уже рассаживались по автобусам, какой-то волосатый чувак, косивший под испанца, но, если приглядеться, с мягким носом и безвольным подбородком, очень уж сострадательно, будто безногую, устраивал к нам отставшую девицу, а я в бестактном опьянении орал, что ничего страшного, здесь один воздух миллион стоит. «Вот ты и дыши свежим воздухом!» – оскорбленным сиплым голосом громко ответил липовый испанец. И вдруг через пару дней этот хмырь – весь обтянуто-черный, словно злой волшебник из «Лебединого озера», как ни в чем не бывало попросил у меня рубль до завтра. Я дал ему последнюю пятерку разменять в буфете – сдачу пришлось ждать примерно неделю. Он благодарил меня с забытым ныне благородным жаром: «Ты страшно меня выручил!» Можно ли после этого сказать: «Ты страшно меня подвел»?

Добил я Женьку тем, что почти наизусть знал Ильфа и Петрова – мои научные подвиги упали на почву, уже унавоженную чепухой. И когда мы в общаге заводили умные разговоры, Женька от восхищения начинал мять и оглаживать мою руку, покуда Славка не принимался еще более умильно оглаживать другую мою кисть. В зависимости от настроения Женька мог, сверкнув угольно-желтыми глазами, бешено хлопнуть дверью, но мог и прийти в удвоенное умиление от эстетической завершенности Славкиного ехидства: нет, ну какой Роич – это прямо Россини, послушайте, послушайте, это же такой Роич!.. Громким, несколько гундосым голосом (вечный насморк уроженца Крыма) он с абсолютной точностью выпевает проигрыш «Дона Базилио»: «Ти-ри-рьям, ти-ри-рьям, ти-ри-рьям – это же такой Роич! У вас нет Гяурова?»

Моего последнего Гяурова украсть еще не успели, и Женька тут же совал пластинку в фибровый чемоданчик проигрывателя.

– Послушайте, послушайте – блль! – поцарапал (мое сердце, но я терплю – гость!) – хорошо с вами! Люська вот никогда не слушает: Бах, не Бах – сразу начинает шуршать. Я взрываюсь: тупая корова! Хорошо женщинам, от всего могут защититься слезами, может, я бы тоже так хотел! Люська в столовой всегда берет вилку только на себя, твой муж, Ковригина (муж Ковригиной – это я), никогда так не делает, я уж какими ее только словами… То, что она красавица, еще не дает ей права…

По нашим лицам прокатывается сдавленное негодование: Люська вовсе не красавица. Но нас выводит из себя не Люськин нос турецкой туфлей, а бесцеремонность, с которой Женька навязывает нам свою личную сказку.

В имущественных делах Славка действовал без экивоков. Мы же с Катькой (особенно Катька) были люди широкие. Еще полные голодранцы, мы уже держали открытый дом. Но нас (особенно Катьку) раздражало, когда не слишком в данный момент званый Женька, не позволяя нам проявить нашу широту, с неудовольствием крутил головой: «Что-то совсем не хочется есть!» – и один за другим отправлял в свой рот считаные куски.

Господи, с некоторых пор Женька взял еще и моду поглядывать на Катьку с надколотой, как чашка, гусарски-хулиганской блудливой улыбкой, этаким чертом подсаживаясь к столу то одним, то другим боком: «А ты, Ковригина, оказывается, ничего…» Да не с некоторых, а именно с тех пор, когда ястребиным взором опытного жуира высмотрел на ребре, так сказать, моей ширинки лоснящийся краешек: «О, поздравляю!» – в тот же вечер надменным тоном знатока он отметил у Ковригиной чувственные губы и красивые ноги (о которых мне почему-то хотелось сказать: «полненькие ножки в ботиночках» – дешевые суконные ботики придавали ее ногам что-то детское). А после нашей женитьбы он начал похваливать и Катькин ум: «Видно, чья школа». Катька выходила из себя: «Можешь ты понять, что он меня и выбрал не случайно?!» Но прежде всего из-за ее патетичности (сколько бы ни хохотала из-за всякой ерунды) у Женьки не было ни малейшего шансика: меня не столько злила, сколько изумляла его наивность, когда он мечтательно говаривал: «Чужая баба слаще меда… Жалко, мы с тобой друзья!..»

Ну наглец – для Катьки вообще не существует таких предметов, как «флирт», «роман» (хотя в первое время меня частенько коробило от рассыпаемых ею всуе словечек «влюбился», «влюбилась») – только Любовь До Гроба К Лучшему Человеку На Земле. Нам с нею было так классно дружить, что мне очень трудно дался первый шаг вниз – от дружбы к любви. Хоть парень я, в общем, не робкий: наверно, минут десять, прежде чем клюнуть, приближался к ее обреченно замершему глубокому пробору в пышном золоте, тускло мерцающем среди нищего скверика за темной махиной недостроенного кинотеатра «Прибой». Но попробуй дать волю рукам, если мысли скованы целомудрием дружбы. «Может быть, не надо, нам же и так хорошо? – еще не раз умоляли Катькины чувственные губы, но с запущенного конвейера не соскочишь. – Когда начинают лезть целоваться, – грустно сказала Катька, – меня всегда такая скука охватывает… Я боюсь, что и сейчас она начнется…»

Я еще не научился вышкуриваться – скучно, мол, так и не целуйся, вместо этого я посетовал не без кокетства, что напрасно, может быть, пошел на матмех, а не на флибустьерское отделение мореходки – там бы я развернулся!

– А я рада, что поступила на матмех. Иначе бы я тебя не встретила.

Смутившись, я увел разговор в сторону, но когда минут через десять я попытался вернуть его обратно, Катька воспротивилась:

– Что же я буду каждые три минуты объяснение в любви закатывать…

Любви… Если это любовь, значит, я действую как положено. Что означало обращаться с другом как с дешевкой. И в конце концов мне это удалось. Начал даже усматривать нечто молодецкое в Женькиных историях, где напыщенное мешалось с полупаскудным-полуидиотским: вечерний матмех, красавица Люська со своей турецкой туфлей на лице, в груди горит огонь желанья, клеенчатый диван в незапертой преподавательской, внезапная уборщица, Люське что – дернула юбку книзу, а он пока заправит… Сунул под свитер… Вообще, лучше всего штаны надевать без трусов, тогда и ширинка становится вполне вольготной…

Увы, с этим не поспоришь, когда важен результат, а не антураж. Но Женькино внимание как-то пачкало. Не то чтобы я твердо считал секс уделом исключительно дешевок – порядочные люди тоже как-то должны были уделять этому делу какую-то дань, – но примериваться к отдельным деталям знакомых девочек – «Какие у Буланиной ноздри! И подбородок!» – это уже черт знает что. А уж сказать о пятилетней девчушке: «Смотри, какие негритянские губы – кто-то ведь будет их целовать», – коз-зел…

Женька бывал ужасно милым иногда.

Однажды, вернувшись из Риги, где ему пришлось коротать ночь в позе эмбриона на неласковом буржуазном вокзале, он отправился сшибить конспект в «рабочку» – большую комнату для занятий с утра до вечера и вальпургиевых плясок с вечера до упаду в кольце оттиснутых к стенам столов и стульев (жалко, рок-н-ролл, где я умел вертеть партнершу, как ключ на пальце, как раз оттеснялся менее героическим твистом). У большого полукруглого окна до полу, сквозь которое виднелись цементные фасадные знамена с заветными буквами «Л», «Г», «У», Женька увидел Верку Пташкину и немедленно рассыпался каскадом поз одна изящнее другой. «Женя, у тебя, по-моему, что-то с брюками не в порядке», – сдерживая смех, вполголоса сказала Верка, и Женька, похолодев, схватился за ягодицы – точно, обе руки угодили в расползшиеся пасти, чрез которые, ясное дело, зияли голубые кальсоны: южанин Женька постоянно разрывался между страстью обтягиваться и желанием утепляться. «Да? Скажи пожалуйста», – делая вид, будто ничего особенного не случилось, Женька вышел в вестибюльчик и долго оглядывал себя перед большим мутным зеркалом, тяжело повисшим под гравированным портретом Брежнева, на место которого неизвестные злоумышленники однажды повесили пустое ведро, и всех, кто той ночью шлялся по коридору, по очереди вызывали на беседу в комнату коменданта двое гэбистов, один маленький толстенький, другой худой жилистый, причем худой жилистый велел Юре Разгуляеву вынуть руку из кармана: «Кончай играть в биллиард», на что Юра с достоинством возразил: «Ваш дешевый юмор оставьте для своего круга»; меня при этом почему-то упустили, зато, конечно, уж я не мог упустить случая показать им, что я нисколько не боюсь, и явился добровольно.

Лопнувшим Женькиным штанам в памяти откликнулся другой звук, о котором мой русский дед так и говорил: штаны порвал.

Женька, как бы гарцуя под взглядом дежурной четверокурсницы, перебирает возле вахты письма в своей клеточке (обтянутые ножки и короткое пальто со сбитыми назад могучими плечами – правильная трапеция основанием вверх); внезапно по неизвестной причине он выдает короткую очередь – и вихрем уносится прочь. «При незнакомой еще ничего, – вечером размышляет он. – Хуже всего, когда убалтываешь».