Теннисные мячи для профессионалов. Повести — страница 42 из 68

Денисов постоял: нетерпение и назойливость были качествами, которые он не терпел ни в себе, ни в других; пошел в кабинет.

— Добрый день.

Женщина поздоровалась. Она, без сомнения, знала про записку в дверях, однако по какой-то причине предпочла, чтобы Денисов заговорил с ней первым.

— Вы просили зайти.

— Да. — Она держалась сдержанно, это был ее стиль. — Звонила Тамара Федяк.

— Из Судака?

— Да, наш письмоводитель. Сестра-хозяйка столовой передала, что вы интересуетесь невостребованными письмами. У вас есть разрешение?

— Есть. — Денисов достал постановление, санкционированное московским транспортным прокурором, регистратор внимательно прочитала.

— Тамара объяснила, где у нее что лежит… Мы с вами можем пройти взять. В этом же здании…

Денисов сложил почту на стол, быстро начал просматривать. Он сразу заметил: большинство отправлений не имело обратного адреса; их некому было возвращать да и не имело смысла — в почте не содержалось ни служебной переписки, ни пакетов с рукописями.

Ничто не привлекло его внимания. Остались открытки вперемежку с телеграммами, в большинстве поздравительными:

«С днем рождения…», «С днем рождения…» Он быстро проглядывал адресаты. «Левину…», «Расуловой Идиллии Лятифовне…»

Что-то дрогнуло в нем, когда он прочитал:

«Настасьевой…» «Анастасьевой…» «Анастасия»!

Еще телеграмма.

«Она уехала, не получив их…»

Открытки и телеграммы были направлены из Харькова. Денисов по-прежнему ни в чем не был уверен: корреспонденция была без подписи.

Он внимательно прочитал текст, сомнения сразу исчезли: Ланц цитировал себя:

«…Даже сегодня сердце начинает громко стучать, когда вспоминаешь молчание неба и гор над нами, твой шепот. И представляешь площадь Вогезов, о которой ты говорила, остров Сите…»

Телеграмма состояла из списка авторов, названий книг, подлежащих включению в план какой-то редакции или библиотеки — длинный странный перечень: Грэм Грин, Джон Апдайк, «Вечная радость» Симона Соловейчика, «Большие надежды»…

Понятным только ему и Анастасии текстом Ланц телеграфировал все о том же, без конца повторявшимся в эссе: «вечная радость», «большие надежды»… Да и ключевая фраза была также знакомой по рукописи:

««Давай поженимся»». — Джон Апдайк…»

Цветистые фразы — Денисов понимал — должны были затушевать смысл на случай, если бы корреспонденция Анастасии, несмотря на все предосторожности, все-таки попала в чужие руки.

Были в открытках абзацы, не встречавшиеся в эссе:

«…По-прежнему ли море полощет в темноте белые стерильные бинты коктебельского прибоя? — начиналась одна из корреспонденции. — Гуляют ли вечерами по набережной счастливые мужчины и женщины? Мне снятся наши походы в Орджоникидзе, в Курортное, в Старый Крым, слышится тугой звук нежно-зеленоватых пушистых мячей…»

Когда протокол выемки корреспонденции был подписан, регистратор молча подвинула реестр-алфавит к Денисову. Он был раскрыт на списке отдыхающих, чьи фамилии начинались с Н. Денисов просмотрел его, перевернул страницу: фамилии Настасьевой в реестре не было.

— Хотя бы примерно, — регистратора захватила настойчивость, с которой он вел свой казавшийся вначале бесперспективным поиск. — Представляете, какая она из себя?

— У меня ее литературный портрет. — Денисов достал рукопись, довольно быстро нашел страницу. — Вот.

Регистратор читала серьезно, Денисов следил за взглядом, перебегавшим по строчкам,

«У нее большие глаза, округлый подбородок, на белом с желтыми пятнышками пирамидальном лице змеистые прекрасные полные губы Моны Лизы. Длинные сложные уши с серьгами из сердолика под цвет бус. Глаза серо-голубые. В минуту близости…

— взгляд регистратора дрогнул, но она спокойно дочитала абзац, — они становятся голубыми, на редкость выразительными. В них открытость, нежность — все, что в другое время она боится выказать. Невозможно солгать, когда двое физически и духовно обнажены…»

Регистратор покачала головой, ничего не сказала.

— Там еще, — Денисов показал абзацем ниже:

«…В минуты внутренней свободы я вижу шагающего впереди толстенького Ламме Гедзака женского пола, в шортиках-мешочке, удерживающем толстую попку каплуна, желтую куртку-ветровку, сползшую набок, морщины на шее. Откуда у этой чужой немолодой женщины такая власть надо мной? — думаю я».

— Нет, — она вернула страницу, — не представляю.

Денисов набрал телефон начальника поселковой милиции, Лымарь был на месте.

— Есть харьковские телеграммы Ланца… — Он продиктовал номера, даты. — Надо срочно запросить данные отправителя.

— Хорошо. А что адресат?

— Проживающий в Доме творчества не значится.

— Жаль, — искренне сказал Лымарь, — можно было проследить ночной маршрут Ланца.

Он имел в виду фразу из эссе: «Я увидел, как Анастасия проскользнула между двумя кипарисами, вошла в подъезд…»


В горячем песке грелись турки с кофе по-восточному, в плоской вазе лежал черпак для сахара.

Денисов допил свой кофе — водянистый, сладкий.

В кофейной фотографию Ланца можно было не показывать — заведение открылось в июле, Ланц уехал из Коктебеля в мае.

Едва взглянув на фотографию, продавщица — совсем девочка — отрицательно качнула головой.

«Все просто. — Денисов еще посидел. Такой был день — успехи и неудачи чередовались. — Ланц посылал письма своей возлюбленной на вымышленную фамилию. Оба знали, что, кроме «Анастасии», почту Настасьевой никто не возьмет. Взрослые дети. Интересно — указывал ли он в Харькове на бланке телеграммы настоящую фамилию? Или тоже писал Ланц…»

В кофейной было полно ос — посетителей они не трогали, тяжело переползали по кускам сладкого на столах. В открытую дверь проникал недвижимый зной, режущая глаза острота света. Не верилось, что еще день назад там, в Москве, была стекавшая с платформ вода, холодный дождь; серое запотевшее стекло в несколько этажей, разделявшее центральный зал и перрон.

Он продолжал сидеть, хотя давно пора было подниматься.

«Сыщика кормят ноги», — в век НТР это не утратило значения.

Денисов достал рукопись, нашел ту ее часть, о которой заговорил Лымарь: ночной проход Ланца по Коктебелю…

«…Скоро двенадцать. Какая жуткая ночь. В полночь свет выключили. Около часа я почувствовал их приближение. Они не разговаривали, торопились. Так идут с краденым. Я видел, как Анастасия проскользнула между двумя кипарисами, вошла в подъезд. Я боялся потерять ее спутника. Господи, какая жуткая ночь! Сейчас, когда я пишу, начало шестого. Воровской посвист птиц. Я нагнал его, он шел почти бесшумно. Мы дважды свернули вправо. Было темно. Он вошел в калитку. Исчез. Но стука двери не было. Я остался. Видимо, он заметил меня. Кто он? Профессор, с которым я так и не познакомился? Я мог простоять всю ночь. Было еще темно, когда он появился снова. Я шел за ним. Разноцветные миражи виделись мне впереди, будто два телевизора — цветной и черно-белый — работали рядом. Меня колотило. Я был готов на все!..»

Несколько страниц рукописи остались непронумерованы — любая из них могла при желании считаться продолжением:

«Что? Что надо?» Я подошел, когда он уже сидел в машине. Высокий, выше меня. В очках. Мне показалось, он напуган. Я остановился.

«Анастасия не введет меня в свою компанию, — подумал я, глядя на симпатичного человека за рулем. Он показался мне совсем молодым. — Они связаны друг с другом с детства. В этом суть. Их родители знакомы. Дети переженились, и не по одному разу. Сами тоже. Я чужой. Она стесняется меня. Но я могу войти в их компанию и сам, если придусь по душе ее друзьям. Этим людям. Не здесь, так там, дома!»

«Курить найдется?» — спросил я его. Он кивнул. Сразу успокоился…»

Было и второе продолжение:

«— Почему ты не встретил? — спросила Анастасия. — Говоришь, что любишь! Почему же сердце не подсказало\ тебе, что я иду. Одна! И не смотрю, кто сзади, хотя безумно трушу! Почему не окликнул, когда я входила в подъезд?! Неужели ты до сих пор думаешь, что можно одновременно встречаться еще с кем-то?! Как тебя воспитывали, Ланц? В каком обществе? И вообще ты принимаешь меня за другую. Между тем я, как все! Всю жизнь либо учусь, либо работаю…»

Я верю Анастасии. Есть мысли, слова, которые идут от чувств, их не подскажет холодный разум, их узнаешь сразу!»

И, наконец, третье:

«Он оглянулся, исчез и отсутствовал минут семь, может, больше. На этот раз он меня явно не видел. Я стоял не шелохнувшись. Потом он появился снова, он нес что-то длинное, плохо различимое в темноте; оглядевшись, бросил рядом с забором. Когда шаги его не стали слышны, я подошел: в траве лежал багор, наподобие пожарного. Я забыл, что у людей свои корысти, дела. Когда-нибудь мы посмеемся над перипетиями этой ночи…»

«Чтобы проследить путь Ланца в ту ночь, надо знать дом, в котором жила Анастасия…» Взгляд Денисова привычно цеплялся за знакомые абзацы, он читал их несколько раз, думая о том, как вырваться из порочного круга.

Многое, наверное, могла бы прояснить запись на странице, низ которой был оборван:

«Перст судьбы — он племянник…»

Возможно, Ланц сам оторвал край, невольно унеся разгадку тайны.

«Кто племянник? Чей? Почему слово, «племянник» выделено? В чем погибший заметил указание провидения?» Возникало множество вопросов.

Впрочем, в том, что странице с записью нанесен ущерб, Денисов тоже видел перст судьбы. Если документ или другое письменное доказательство оказывалось поврежденным даже частично — фамилия либо дата — в зависимости от того, что было важнее для следствия, — а чаще и то, и другое, как правило, обязательно оказывались уничтоженными. Многочисленные враги свирепого бога уголовного розыска всегда поспевали первыми.

Другое — то, что допускало многочисленные истолкования, не давало прямого выхода на цель — оставалось неповрежденным. Так было и в этот раз.