У нас — невежество, дурные нравы как следствие этого невежества и форма правления, которая, унижая людей, отказывая им во всяком возвышении души, приводит их к алчности, чувственным наслаждениям и к самой гнусной низости, и к заискиванию перед любым могущественным человеком или фаворитом государя.
Страна слишком велика для того, чтобы государь, будь он хоть новым Петром Великим, мог все делать сам, без конституции и твердо установленных законов, без независимых судов, чьи решения были бы непреложны».
В силу природы русской власти он вынужден опереться на «самого приближенного министра», который становится чем-то вроде великого визиря и повсюду назначает своих родичей и друзей, которые «будучи уверены в силе этой протекции и в своей безнаказанности, становятся пашами. Весь двор лежит у ног визиря, а вся империя следует его примеру.
Нация униженная, ослабленная, утопающая в роскоши и долгах, обладает в то же время такой легкостью характера, что она забудет ужас деспотизма, от которого страдала, когда ей разрешат носить круглые шляпы и туфли с загнутым носком.
Вы увидите, как они разговаривают настолько же свободно, насколько были раньше мрачны, запуганы и молчаливы, а поскольку нынешний государь хорош, они считают себя действительно свободными, не задумываясь над тем, что у человека может измениться характер, или что ему унаследует новый тиран. Нынешнее состояние государства есть ничто иное, как приостановленная тирания, а наши соотечественники подобны римским рабам в дни Сатурналий, после которых они вернутся в свое обычное рабство»29.
Этот хирургически безжалостный и точный анализ рисует картину слегка европеизированной восточной деспотии, при этом картину не абстрактную, а в высшей степени конкретную — ведь не прошло еще и двух месяцев после убийства Павла I.
В 1802 г. М. М. Сперанский писал Александру I следующее: «Я бы желал, чтоб кто-нибудь показал различие между зависимостью крестьян от помещиков и дворян от государя; чтоб кто-нибудь открыл, не все ли то право имеет государь на помещиков, какое имеют помещики на крестьян своих…
Вместо всех пышных разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч, я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов»30.
Несложно увидеть, насколько созвучны мысли Сперанского в 1802 г. тому, что писал Воронцов-старший в 1801 г.
Вместе с тем оба «непоротых» поколения, вступивших в жизнь в конце XVIII — начале XIX вв., в лице своих лучших представителей никоим образом не ощущало себя рабами верховной власти. Для них Россия — не деспотия, а европейская монархия в понимании/определении Монтескье, император — монарх, а они — дворяне-носители принципа Чести, системообразующего начала монархии.
Их понимание чести соответствует формуле того же Монтескье: желание почестей при сохранении независимости от власти. Честь, несомненно, ключевое понятие, на которое замкнуто все мироощущение множества дворян той эпохи.
Они ясно различали понятия «Государь» и «Отечество». Приверженность «собственно Государю» и «любовь к отечеству» не тождественны друг другу. Эти понятия могли совпадать, точнее накладываться друг на друга, а могли и не совпадать. Характерно сделанное в 1812 г. замечание Воронцова: «Приятно жертвовать жизнию, когда любовь к Отечеству ничем не отделяется от любви к своим Государям и ничто иное, как одно и то же»31.
Они чувствовали себя слугами престола, но не рабами, хотя жизнь, конечно, иногда вносила коррективы в это мироощущение.
Отмечу, что 10 лет беспрерывных войн, которые Россия вела в 1804–1815 гг., заметно повысили у дворянства чувство ответственности за судьбы страны, а значит, и собственной значимости, чем отчасти и порожден феномен декабризма. Не зря цесаревич Константин Павлович считал, что война портит армию — у людей неизбежно повышается число степеней свободы.
Однако сейчас я говорю о лучших из дворян, а лучшие всегда в меньшинстве. Показателен следующий эпизод.
В 1814 г. генерал-адъютант Винценгероде в горячности дал пощечину одетому в солдатскую форму офицеру, обидевшему хозяина квартиры-саксонца, несмотря на жесткий приказ вести себя с местными жителями дружелюбно. Генерал принял его за солдата[17]. Будущий декабрист С. Г. Волконский объяснил любимому им начальнику, что тот оскорбил офицера, и «тогда добрый старик» предложил офицеру дуэль, несмотря на разницу в званиях, что законом категорически запрещалось — «благородный поступок, не оправдывающий, но некоторым образом уменьшающий вину Винценгероде».
Увы, офицер предпочел просить генерала о том, чтобы тот «при случае не забыл» представить его к награде. Волконский пишет: «Тут уже я покраснел за соотечественника и внутри себя не мог не сказать себе, что этот подлец не заслуживал моего соучастия»32.
Характерно и замечание, сделанное в 1816 г. Михайловским-Данилевским, сопровождавшим Александра I в поездке от Петербурга до Волыни. Если в Москве царю представилось 42 дворянина, то в Житомире, «весьма посредственном губернском городе» — 200. При этом в Житомире предводитель дворянства граф Илинский «произнес прекрасное приветствие его величеству, в то время как предводители в семи великороссийских губерниях не могли при государе отворить рта и только низкими поклонами показывали свою преданность. Они более являли из себя метрдотелей, занимавшихся угощением, нежели представителей дворянства.
У одного из них император спросил, почему он не был на смотру войск, происходившем поутру. — „Я распоряжался столом для вашего величества“, — отвечал предводитель»33. А ведь губернские предводители дворянства — очень важные персоны в то время, их и было менее 50-ти человек на всю Империю!
Но, как видим, некоторым из них привычнее была роль старого графа Ростова, затевавшего обед для Багратиона, чем старого князя Болконского.
При этом большинство дворян не ощущало свою зависимость от престола как нечто дискомфортное, отчасти потому, что это, в свою очередь, делало их повелителями крестьян и подначальных; так, в частности, проявляется крепостническое сознание.
Все по Державину: «Я царь — я раб — я червь — я Бог…».
Хотя, Гаврила Романович, можно думать, имел в виду менее прозаические сюжеты.
Конечно, положение дворян в эпоху Николая I разительно отличалось в лучшую сторону от положения их предков при Петре I. И все же известный эпизод с бородами славянофилов в этом плане курьезен лишь отчасти[18]. На деле правительство показало дворянству, что не собирается отказываться от своих прав по контролю за ним.
Однако — еще и еще повторю — все наши суждения о зависимости дворянства от государства будут односторонними, если мы не будем постоянно иметь в виду, что чувство принадлежности к непобедимой державе у русских людей после 1815 г. неизмеримо усилилось даже в сравнении с суворовскими временами.
Ведь Россия действительно открыла и закончила свой XVIII век в совершенно разных статусах. Начала она с позора Нарвы, а закончила Итальянским походом 1799 г., когда, по выражению Марка Алданова, Суворов «достиг высшего предела славы, при котором именем человека начинают называть шляпы, пироги, прически, улицы. Все это и делалось в ту пору в Европе, особенно в Англии». А потом, несмотря на позор Тильзита, Россия в конечном счете низвергла такого колосса, как Наполеон.
«Русские — первый в мире народ», «Россия — первая в мире держава», — часто повторяет в своих письмах после вступления в Париж А. П. Ермолов, и с ним, безусловно было солидарно подавляющее большинство русских дворян.
При этом Ермолов отнюдь не закрывал глаза на негативные стороны жизни страны. Однако ради такого величия с ними можно было худо-бедно мириться — в надежде на будущее их исправление.
Ощущение того, что ты часть Победоносного, пусть и несовершенного мира, — огромная вещь. Для многих людей это часто оправдание даже мрачного статус-кво — и серьезное оправдание.
Отечественная война 1812 г. стала важнейшей вехой в нашей истории вообще и в идейном развитии, в частности.
Самосознание русских людей поднялось на новый, несравненно более высокий уровень, закономерно усилив чувство национальной исключительности — ведь только России удалось остановить Наполеона.
Война и заграничные походы русской армии показали, что феномен Империи Петра I по-прежнему существует и работает. Мысль о том, что «наша отсталость» более пригодна для защиты Отечества, нежели «европейская образованность» в разных вариациях звучала в публицистике 1812 г.
Александр I, ученик Лагарпа, пропитанный идеями XVIII в., мечтал дать России свободу и политические права. Однако сделать это, не касаясь крепостничества, было невозможно, а покушения на свой образ жизни дворянство не потерпело бы. Тем не менее после 1815 г. царь на новом уровне возвращается к своим либеральным планам эпохи Сперанского.
Михайловский-Данилевский, сопровождавший Александра I в поездке по Швейцарии, в своем «Журнале за 1815 г.» отмечает, что царь неоднократно заходил в дома тамошних крестьян и что «душа его, конечно, страдала, когда он сравнивал состояние вольных швейцарских поселян с нашими крестьянами. Сердце Государя напитано свободою, если бы он родился в республике, то он был бы ревностнейшим защитником прав народных. Он первый начал в России вводить некоторое подобие конституционных форм и ограничивать власть самодержавную, но вельможи, окружающие его, и помещики русские не созрели еще до политических теорий, составляющих предмет размышлений наших современников. Он не мог сохранить привязанности к людям, которые не в состоянии ценить оснований, соделывающих общества щастливыми».