Теорема Столыпина — страница 34 из 130

[53].

Так, будущий могущественный руководитель внешней политики Империи и ее канцлер А. А. Безбородко в бытность еще статс-секретарем Екатерины II (вторая половина 1770-х гг.) был пожалован казенным имением в Малороссии. Вводить его во владение приехал специальный поверенный, тут же заявивший претензии на часть смежного поместья дворянина Покорского, которое якобы раньше принадлежало пожалованному селению. Специальная комиссия, присвоив себе не положенные ей по закону судебные права, присудила Безбородко не только спорную землю с живущими на ней крестьянами, но и все остальное имение Покорского «взамен иска за насильственное владение»174.

Началась долгая тяжба между Покорским и Безбородко, который тем временем подарил имение тайному советнику О. С. Судиенко. Все судебные инстанции, включая Общее собрание Сената, несмотря на огромное влияние Безбородко, решили дело в пользу Покорского.

Дело перешло в XIX век. Министр юстиции И. И. Дмитриев внес об этом сенатский рапорт на имя Александра I в Комитет министров. Во время его обсуждения председатель Департамента законов Государственного Совета граф В. П. Кочубей (племянник Безбородко) как попечитель детей умершего Судиенко возбудил ходатайство о пересмотре этого решения в Государственном Совете. Однако этому органу по закону запрещалось принимать жалобы по тяжбам, и Комитет министров также единогласно постановил исполнить принятое Сенатом решение.

Однако через несколько дней Кочубей сумел переубедить членов Комитета министров, они отменили только что принятую резолюцию и приняли новую, по которой сенатское решение все-таки было передано для пересмотра в Департамент духовных и гражданских дел Государственного Совета175. Кочубей добился своего.

Какой там «Дубровский» с его несправедливостями уездного разлива! Уездов в России уже тогда были сотни…

Негативные мнения о работе судебной системы могли бы составить увесистый том.

Официальное юбилейное издание истории Министерства юстиции объясняет «печальное положение нашего правосудия» в момент вступления Николая I на престол тем «непроницаемым хаосом», какой «представляли собою те законы, коими надлежало руководствоваться судьям при исполнении своих судейских обязанностей»176. И к концу его правления ситуация не слишком изменилась.

Ключевский пишет, что в начале правления этот царь, желая вникнуть в положение дел, рассылал ревизоров, которые «вскрывали ужасающие подробности». Оказалось, например, что в Петербурге никогда не проверялась ни одна касса, все финансовые отчеты были заведомо фальшивыми, а несколько чиновников с сотнями тысяч рублей бесследно исчезли. Указы Сената подчиненные учреждения игнорировали. Около 130 тыс. человек сидело в тюрьмах, ожидая решения по двум миллионам дел, открытых в судебных местах. Согласно отчету министра юстиции, в 1842 г. во всех служебных местах империи не было завершено еще 33 млн. дел.

«Под покровом канцелярской тайны», — продолжает В. О. Ключевский, — «совершались дела, которые даже теперь кажутся чистыми сказками. В конце 20-х годов и в начале 30-х производилось одно громадное дело о некоем откупщике; это дело вели 15 для того назначенных секретарей, не считая писцов; дело разрасталось до ужасающих размеров, до нескольких сотен тысяч листов. Один экстракт дела, приготовленный для доклада, изложен был на 15 тыс. листов.

Велено было, наконец, эти бумаги собрать и препроводить из Московского департамента в Петербург; наняли несколько десятков подвод и, нагрузив дело, отправили его в Петербург, но оно все до последнего листа пропало без вести, так что никакой исправник, никакой становой не могли ничего сделать, несмотря на строжайший приказ Сената; пропали листы, подводы и извозчики»177.

Чем не сюжет для сериала?

Проведенная в 1840 г. ревизия департаментов C-Петербургского надворного суда обнаружила такую картину, что Николай I после знакомства с ее результатами «в порыве благородного негодования написал следующие строки: „Неслыханный срам; — беспечность ближнего начальства неимоверна и ничем не извинительна; Мне стыдно и прискорбно, что подобный беспорядок существовать мог почти под глазами Моими и Мне оставаться неизвестным“»178. Наряженные вслед за этой новые ревизии выявили, что «произвол и небрежение правосудия достигли в некоторых судебных местах неимоверной степени».

В сущности, о чем говорить, если сам министр юстиции граф Панин дал через директора департамента Топильского взятку в 100 руб. тем судейским, которые разбирали дело о приданом его дочери?179

Эту тему можно развивать еще долго.

А теперь, учитывая все сказанное выше, зададимся простым вопросом — какое правосознание могло воспитаться в подобных условиях у жителей страны, — от императора до крестьянина, включая дворян и чиновников?

Ответ прост — разумеется, нигилистическое.

Русский дворянин в принципе не мог вынести из реальной жизни уважения к праву как феномену.

Если ребенок с детства усваивает, что для ему подобных владеть живыми людьми так же естественно, как уметь читать, если он взрослеет в мире, построенном на идее неограниченного крепостного права, если, став офицером или чиновником, он наблюдает или сам участвует в том, что Коллманн деликатно именует «экономикой даров», а мы — просторечно — коррупцией, то носителем каких правовых понятий он может быть в зрелом возрасте?

С судом он сталкивается большей частью, когда судится за поместья и наследство, — замечу, в условиях «неопределенного юридического быта» и беззастенчивой манипуляции законодательством.

Откуда там было взяться пиетету к законодательству?

Отдельными людьми правовой нигилизм выражался сугубо индивидуально и мог облекаться в разные формы.

Напомню известную мысль H. М. Карамзина из «Записки о древней и новой России»: «В России Государь есть живой закон; добрых милует, злых казнит… наше правление есть отеческое, патриархальное. Отец семейства судит и наказывает детей без протокола, так и монарх в иных случаях должен необходимо действовать по единой совести»180. Эта мысль, на мой взгляд, едва ли не лучшее из определений патернализма.

В Отчете III Отделения за 1842 г. читаем: «Преимущество самодержавной власти состоит прежде всего в том, что самодержавный властитель имеет возможность поступать по совести и в определенных случаях бывает даже вынужден пренебрегать законом и решать вопрос так же, как отец разбирает спор своих детей; ибо законы — это создание человеческого ума, и они не могли и не могут предусмотреть все намерения человеческого сердца»181.

Таким образом, один из крупнейших интеллектуалов и тайная полиция одними и теми же словами говорят о необязательности применения закона, о возможности и даже необходимости его избирательного действия и пр.

Мотивы у них при этом, возможно, не вполне одинаковые[54], но это и не важно. И, конечно, не случаен системоцентричный образ царя-отца семейства, членами которого являются все дворяне, а при случае — и весь народ страны.

А. Балицкий пишет, что «враждебное или по крайней мере глубоко подозрительное отношение к рациональному правопорядку можно в большей или меньшей степени обнаружить во всех отсталых и периферийных обществах, а особенно в тех, где модернизация приняла вид вестернизации и где поэтому современная правозаконность представляется враждебной их самобытной культуре и свойственной только Западу В дореволюционной России такая тенденция была, вероятно, особенно выразительна»182. Однако он не склонен преувеличивать «природную вражду между русским характером и духом законов».

Балицкий весьма убедительно помещает правовые воззрения русских людей в контекст идейных исканий европейской мысли XIX в.; так, славянофилов он именует «романтическими антилегалистами».

Для нас сейчас это не очень важно.

Проблема была не столько в том, кто и под чьим влиянием критиковал в России право и законы в XIX в., а в том, что новейшие философские искания наслаивались на вынесенный из средневековья правовой нигилизм. Большинство русских дворян и знать не знало ни о Ж. де Местре, ни о романтической критике европейскими мыслителями рационализма Великой Французской революции и др.

Однако истории, в том числе и семейные, типологически близкие к описанным С. Т. Аксаковым, знали многие. Одних этих историй было достаточно, чтобы поселить у него самого, его детей, «Багровых-правнуков», и их современников весьма скептическое отношение к правопорядку — в широком смысле.

Напомню, что, пытаясь объяснить слабость в нашей истории правового начала, К. С. Аксаков изобрел теорию о внутренней и внешней правде, противопоставляя нравственную оценку явлений механически действующему законодательству.

Поскольку для русского народа, по его мнению, «внутренняя» морально-нравственная «правда» всегда была важнее «внешней правды» закона, то это — в числе прочего — доказывало преимущества нашего этического подхода к жизни над эгоизмом западной культуры, построенной на «безжалостном» римском праве, которому и дела нет до «всех намерений человеческого сердца».

Славянофилы, как известно, активно использовали теорию М. М. Погодина о том, что европейские государства основаны на завоевании власти, а Русское — на ее призвании.

Поэтому эти государства могли быть только принудительным соединением оккупантов и покоренного населения, и римское право со своим формализмом и стремлением разобрать богатство жизни на мельчайшие детали оказалось подходящей внешней формой, чтобы поддержать эту искусственную конструкцию.

А на Руси взаимоотношения между государством и народом складывались, по славянофилам, принципиально иначе. Здесь народ понимал, что он должен «хранить и чтить» добровольно призванную им в лице Рюрика власть, а власть, в свою очередь, осознавала, что народ, пригласивший ее, не является «униженным рабом, втайне мечтающим о бунте», он — «свободный подданный, благодарный за ее труды и друг неизменный».