Теорема Столыпина — страница 35 из 130

Однако, заметим мы, подобные отношения должны основываться на полном доверии между обеими сторонами. Но как быть, если вдруг однажды доверие нарушится? В жизни такое случается. Значит, нужны какие-то обязательства, нужна гарантия того, что согласие будет сохраняться.

На это К. С. Аксаков дает знаменитый ответ: «Гарантия не нужна! Гарантия есть зло. Где нужна она, там нет добра; пусть лучше разрушится жизнь, в которой нет доброго, чем стоять с помощью зла. Вся сила в идеале.

Да и что значат условия и договоры, как скоро нет силы внутренней? Никакой договор не удержит людей, как скоро нет внутреннего на это желания. Вся сила в нравственном убеждении. Это сокровище есть в России, потому что она всегда в него верила и не прибегала к договорам»183.

Что и говорить — сформулировано сильно и красиво! Хотя русская история и не вполне подтверждает сказанное.

Нельзя, однако, не вспомнить Н. А. Бердяева заметившего на этот счет, что «гарантий прав человеческой личности не нужно в отношениях любви, но отношения в человеческих обществах очень мало походят на отношения любви» и что «отрицание правовых начал опускает жизнь ниже правовых начал»184. Правоту Бердяева подтверждает вся история крестьянского правопорядка после 1861 г., в основе которого лежали конструкции славянофилов и итоги эволюции которого Россия подвела в ходе катаклизмов начала XX в.

Напомню две известные и, увы, вечно актуальные для нас мысли родоначальника левого народничества А. И. Герцена:

1. «Мы повинуемся по принуждению; в законах, которые нами управляют, мы видим запреты, препоны и нарушаем их, когда можем или смеем, не испытывая при этом никаких угрызений совести»185;

2. «Правовая необеспеченность, искони тяготевшая над народом, была для него своего рода школою. Вопиющая несправедливость одной части законов вызвала в нем (русском народе — МД.) презрение к другой. Полное неравенство перед судом убило в нем в самом зародыше уважение к законности. Русский, к какому бы классу он ни принадлежал, нарушает закон всюду, где он может сделать это безнаказанно; точно так же поступает правительство. Это тяжело и печально для настоящего времени, но для будущего тут огромное преимущество»186.

Плюсы беззакония для будущего мы оценим чуть ниже, а пока заметим, что эти хрестоматийные мысли Герцена настолько верны, точны и так категорично сформулированы интонационно, что кажется, будто его не устраивает положение, при котором народ и власть как будто соревнуются в наплевательском отношении к закону.

Однако такое предположение было бы неверным. Герцен был законченным правовым нигилистом — и как социалист, и как де-факто славянофил — не только из-за критики несовершенства Европы, но и из-за наплевательского отношения к европейской культуре, науке и праву.

Чичерин вспоминает: «Я говорил ему (Герцену — М. Д.) о значении и целях государства, а он мне отвечал, что Людовик-Наполеон ссылает людей в Кайенну.

Я говорил, что преступление должно быть наказано, а он отвечал, что решительно не понимает, каким образом учиненное зло может быть исправлено совершением другого, такого же зла»187.

Герцену принадлежит такая, например, мысль: «Разве какому-нибудь юристу легко признаться, что все уголовное право — нелепая теория мести; что лучший уголовный суд — очищенная инквизиция; и что в лучшем кодексе — нет ни логики, ни психологии, ни даже здравого смысла?»188. Под этими словами подписался бы и Л. Н. Толстой.

А вот еще одна весьма характерная, чисто славянофильская сентенция: «Западное миросозерцание, с его гражданским идеалом и философией права, с его политической экономией и дуализмом в понятиях, принадлежит к известному порядку исторических явлений и вне их несостоятельно»189.

Иными словами, правовое государство не является ни магистралью развития всего человечества, ни идеальной целью автора. Оно вообще не обязательно.

Правовые воззрения Герцена вполне проясняются, когда он специально рассматривает эту тему. Многие из русских, пишет он, и, в частности, Чаадаев недовольны «отсутствием у нас того элементарного гражданского катехизиса, той политической и юридической азбуки, которую мы находим… у всех западных народов.

Это правда — и если смотреть только на настоящее, то вред от этих неустоявшихся понятий об отношениях, обязанностях и правах делает из России то печальное царство беззакония, которое ставит ее во многих отношениях ниже восточных государств.

В самом деле, идея права у нас вовсе не существует или очень смутно; она смешивается с признанием силы или совершившегося факта, (то есть „батыевщину“ сознает не только Чернышевский — М. Д.)

Закон не имеет для нас другого смысла, кроме запрета, сделанного власть имущим; мы не его уважаем, а квартального (т. е. полицейского — М. Д.) боимся…

Нет у нас тех завершенных понятий, тех гражданских истин, которыми, как щитом, западный мир защищался от феодальной власти, от королевской, а теперь защищается от социальных (т. е. социалистических — М. Д.) идей: или они до того у нас спутаны, искажены, обезображены, что самый яростный западный консерватор от них шарахнется назад.

Что, в самом деле, может сказать в пользу неприкосновенной собственности своей русский помещик-людосек, смешивающий в своем понятии собственности огород, бабу, сапоги, старосту?

Все это так.

Но тут-то мы сейчас и разойдемся»190.

Чем же его не устраивает взгляд Чаадаева и его единомышленников на законность, с которым он собирается расходиться и действительно расходится?

Тем, что, находясь на почве законности, невозможно совершить вожделенный прыжок из крепостного права в социализм. Ведь Запад именно из-за «привязанности» к правовому началу никогда не сможет перейти к социализму.

Он начинает убеждать читателя в диалектических преимуществах «печального царства беззакония», вспоминая, например, как писатель и дипломат князь П. Б. Козловский сообщил «очернителю» маркизу де Кюстину, что в русском обществе существует недостаток «рыцарских понятий», с которыми связано не только самоуважение, но и уважение личного достоинства в других людях.

Мысль совершенно правильная, пишет Герцен. Только представьте, что было бы с Россией, «если б у нас вместо выслужившихся писарей и вахмистров, вместо царской дворни и разных Собакевичей и Ноздревых была, например, аристократия вроде польской? Для дворян это было бы лучше, нет сомнения; они были бы свободнее, они шире бы двигались, они бы не позволяли ни царям обращаться с собою, как с лакеями, ни лакеям на службе обращаться с ними по-царски — против этого спорить нельзя».

Однако в этом случае вряд ли можно было бы думать об освобождении крепостных с землей. Поэтому лучше, что «наших тамбовских Роганов и калужских Ноальи» миновал рыцарский закал и что они только оделись в рыцарские доспехи, подобно дикарям, которые на Маркизских островах приходили на корабль к Дюмон-Дюрвилю «в европейских мундирах с эполетами, но без штанов»191.

Один этот фрагмент позволяет судить об уровне Герцена-политика (и не только), но это сейчас неважно.

Дело не в том, что и в странах с сильными правовыми традициями крестьян освобождали с землей (Пруссия, Австрия, Венгрия и др.) и что не было в Европе единственного варианта наделения крестьян землей, о чем к 1859 г. он не мог не знать.

Существенно иное — он просто не задумывается о весьма вероятной возможности сохранения беззакония в России и после эмансипации, основанной на нарушении закона. Или же он думает, что правовой нигилизм исчезнет сам собой с ликвидацией крепостного права? Но это уж как-то чересчур примитивно!

Его социализм похож на финал волшебной сказки — мы не знаем, что будет потом, будут ли ее герои действительно «жить-поживать, да добро наживать».

В целом складывается впечатление, что он довольно слабо понимает, о чем пишет. Сомневаться в том, что элементарные понятия у него «спутаны» не хуже, чем у «помещика-людосека», не приходится. Если он искренен, конечно.

Развивая мысль о том, что в отсутствии уважения к правопорядку как со стороны народа, так и со стороны правительства есть позитивные моменты, он, совсем по В. Б. Шкловскому, тут же проговаривается: «На первый взгляд совершенно ясно, что уважение к закону и его формам ограничило бы произвол, остановило бы всеобщий грабеж, утерло бы много слез и тысячи вздохнули бы свободнее… но представьте себе то великое и то тупое уважение, которое англичане имеют к своей законности, обращенное на наш свод.

Представьте, что чиновники не берут больше взяток и исполняют буквально законы, представьте, что народ верит, что это в самом деле законы, — из России надо было бы бежать без оглядки»192.

Это пишет Герцен, бежавший из России ровно из-за невозможности жить в беззаконии? Правда, неплохо устроивший при этом свои материальные дела.

Жизнь полна якобы «странных сближений». Через 22 года, в 1881 г., И. С. Аксаков заметит: «Нас обыкновенно упрекают в недостатке чувства легальности, но если бы можно было себе представить такую губернию, в которой бы строго-настрого, безукоризненно честно стали бы применяться все тысячи статей всех 15-ти томов Свода законов, то, конечно, от такого навождения легальности — все население бежало бы вон, куда-нибудь в Азию, в безлюдную, безчиновную степь.

Нас спасает именно то, что вся эта казенщина претит нашей русской природе; что трудно даже найти между штатскими чиновника, который бы имел культ своего мундира, верил благоговейно в букву закона и в формальную правду; обыкновенно так: мундир нараспашку, а из-под мундира халат!

Все это, конечно, безобразно, исполнено внутреннего противоречия, но казенное благообразие было бы едва ли не хуже. Это уже благообразие смерти»193.