вне рамок христианского учения, без его воздействия?
Либо люди вернутся к той самой регламентации, от которой их освободили революции XVIII века и их идеи. Другими словами, вернутся к системо-центричности, которая, на первый взгляд, куда лучше обеспечивает прожиточный минимум.
Социализм обречен вращаться в этом замкнутом круге, что он и делал последние сто лет, — впрочем, без особого успеха, вывешивая лозунги свободы на фасаде своего «царства равенства (свободы)» и устраивая ГУЛАГ внутри него.
Но во второй четверти XIX в. этого еще не знали.
Анненков приводит наиболее яркие, «ослепляющие и оглушающие» мысли тогдашних социалистов, которые волей-неволей повсюду приковывали внимание людей, поскольку ставили под сомнение незыблемые, казалось бы, представления.
Между знаменитыми тезисами «собственность — это кража» и «нам предоставлен только один вид свободного труда — грабеж»[64], помещался вполне впечатляющий ряд афоризмов:
— «Торговля и сословие купцов, ею созданное, не что иное, как паразиты в экономической жизни народов»;
— «результаты коллективного труда рабочих достаются даром патрону, который всегда оплачивает только единичный труд»;
— «способности рабочего не дают ему права на большую долю вознаграждения, будучи сами даром случая»;
— «искусство и талант суть уродливости нравственного мира, схожие с уродливостями физическими, и никакой оценки и оплаты не заслуживают»;
— «рабочий имеет такое же право на произведенную им ценность, как и заказчик ее»;
— «цивилизация Европы есть прямое порождение праздных ее сословий» — и т. д. и т. п.
Уже из этого видно, что социализм — учение, успешно легитимизирующее зависть, чувство, вообще говоря, довольно стыдное. Конечно, приведенными мыслями этот цитатник потенциальных грабителей, постепенно входивший в обиход человечества, не исчерпывался.
Если выстроенные системы социалистических взглядов, как, например, Сен-Симона и Фурье, были далеко не безупречны и заслуженно критиковались, то степень обоснованности подобных будораживших воображение идей никто не проверял: «Сила этих громоносных положений заключалась не в их логической неотразимости, не во внутренней их правде, а в том, что они возвещали какой-то новый порядок дел и как будто бросали полосы света в темную даль будущего, открывая там неизвестные, счастливые области труда и наслаждения»239.
Взгляд Анненкова уместно дополнить мнением его младшего современника Ф. М. Достоевского. Вспоминая — в контексте нечаевщины — собственный опыт приобщения к социализму, он объясняет, как воспринимался социализм в России конца 1840-х гг. и чем обеспечивалась его привлекательность:
«Что были из нас (петрашевцев — М. Д.) люди образованные — против этого… не будут спорить. Но бороться с известным циклом идей и понятий, тогда сильно укоренившихся в юном обществе, из нас, без сомнения, еще мало кто мог.
Мы заражены были идеями тогдашнего теоретического социализма. Политического социализма тогда еще не существовало в Европе».
Он вырос позже — «из нетерпения голодных людей, разжигаемых теориями будущего блаженства» и суть его «покамест состоит лишь в желании повсеместного грабежа всех собственников классами неимущими, а затем „будь что будет“». Ведь, продолжает Достоевский пока неясно, что каким будет будущее, а «решено лишь только, чтоб настоящее провалилось».
Однако «тогда понималось дело еще в самом розовом и райско-нравственном свете… Зарождавшийся социализм сравнивался… с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации.
Все эти тогдашние новые идеи нам в Петербурге ужасно нравились, казались в высшей степени святыми и нравственными и, главное, общечеловеческими, будущим законом всего без исключения человечества.
Мы еще задолго до парижской революции 48 года были охвачены обаятельным влиянием этих идей. Я уже в 46 году был посвящен во всю правду этого грядущего „обновленного мира“ и во всю святость будущего коммунистического общества еще Белинским.
Все эти убеждения о безнравственности самых оснований (христианских) современного общества, о безнравственности религии, семейства; о безнравственности права собственности; все эти идеи об уничтожении национальностей во имя всеобщего братства людей, о презрении к отечеству как к тормозу во всеобщем развитии, и проч, и проч. — всё это были такие влияния, которых мы преодолеть не могли и которые захватывали, напротив, наши сердца и умы во имя какого-то великодушия.
Во всяком случае тема казалась величавою и стоявшей далеко выше уровня тогдашних господствовавших понятий — а это-то и соблазняло.
Те из нас, то есть не то что из одних петрашевцев, а вообще из всех тогда зараженных, но которые отвергли впоследствии весь этот мечтательный бред радикально, весь этот мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения его, — те из нас тогда еще не знали причин болезни своей, а потому и не могли еще с нею бороться»240.
Большой популярностью пользовалась знаменитая тогда книга Л. фон Штейна «Социализм во Франции» (1842 г.), серьезно повлиявшая не только на Маркса и Энгельса, но и на М. А. Бакунина. Он уверял, что она открыла ему «новый мир», в который он «бросился со всею пылкостью алчущего и жаждущего. Мне казалось, что я слышу возвещенье новой благодати, откровенье новой религии возвышенья, достоинства, счастья, освобожденья всего человеческого рода»241, после чего, собственно, и началась его революционная деятельность. Фон Штейн поразил и Ю. Ф. Самарина, начавшего строить на его идеях славянофильский социализм.
Социализму, привлекшему внимание к тяжелому положению трудящихся, были подвержены люди разных поколений и разного происхождения и социального положения. Да и как он мог оставить людей равнодушными, если был основан на идеях добра и сострадания. Он стал восприниматься как панацея от несправедливости и несовершенства бытия.
Но у всех свои представления о несправедливости мироздания и способах ее исправления, поэтому и существуют разные варианты социализма[65].
Вспоминая своего учителя, знаменитого историка T. Н. Грановского, Чичерин говорит, что тот сердечно сочувствовал свободе и всему тому, что могло «поднять и облагородить человеческую личность». Поэтому он приветствовал первые проявления социализма, нацеленного на уменьшение страданий людей и установление братских отношений между ними, хотя и понимал несостоятельность средств, предлагавшихся для обновления человечества. Это отношение перечеркнул июнь 1848 г., когда «социализм выступил на сцену как фанатическая пропаганда или как дышащая злобой и ненавистью масса»242.
Схожей была и эволюция отношения к социализму самого Чичерина, поначалу верившего в его «великое значение» для подъема благосостояния народа и для торжества всеобщего братства: «Как двадцатилетний юноша я, разумеется, сочувствовал крайнему направлению*, а потому для меня громовым ударом были июньские дни, когда демократическая масса, в которую я верил, вдруг выступила без всякого повода и без всякого смысла, как разнузданная толпа, готовая ниспровергнуть те самые учреждения, которые были для нее созданы».
Забегая вперед, отмечу, что пройденный Достоевским и Чичериным путь отторжения красивой социалистической идеи по плечу оказался не всем.
Социализм прочно поселился в головах множества людей, и нам нужно знать, что с этого времени социалисты разных категорий были во всех лагерях, включая правительственный.
То есть, условно говоря, не все образованные люди в России были ярко-красными, но оттенков красно-розового и просто розового хватало. Поэтому идейный фон эпохи, предшествовавшей освобождению крестьян, и последующая идейная эволюция русского общества останутся неясным без учета его социалистической «грунтовки» 1840–1850-х гг.
Славянофилы разделяли многие идеи западных социалистов, в том числе и возражения против «святости закона и частной собственности».
В центре построений славянофилов, как известно, стоит община.
Безусловно, прав экономист В. В. Святловский, связывая в этом плане родословную славянофильства через чешских и польских ученых-славистов Добровского, Копитара, Суровецкого, Мацеевского, Шафарика и Лелевеля с И. Г. Гердером, которого иногда называют отцом-основателем славистики.
«А всякий, кто подходит к социализму с меркой строгого научного анализа, объявляется носителем зла, негодяем, наемным слугой корыстных классовых интересов, угрожающих благосостоянию общества, и полным невеждой». (Мизес Людвиг фон. Социализм. Экономический и социологический анализ. М.: «Catallaxy». 1994. С. 19.) Фон Мизес характеризует ситуацию XX в., но она, безусловно, существовала уже в веке XIX.
* Узнав «однажды ночью» от однокашника по университету, что во Франции началась революция, Чичерин, по собственному признанию, пришел в неистовый восторг, влез на стол, драпировался в простыню и начал кричать: «Vivi la Republique!». (Чичерин Б. Н. Воспоминания… Т. 1. С. 87.)
Святловский особенно выделяет роль и значение основоположника романтической школы в польской историографии Иоахима Лелевеля, который в ряде работ доказывал, что быт древних славян отличался от быта других народов тем, что был основан на общинности. Она была характерна исключительно для славянского мира, который тем самым был противоположен остальной Европе, построенной на индивидуализме. По Лелевелю, древние славяне были демократическим народом, который управлялся народным собранием («вече»).
Вплоть до принятия христианства славянский мир стоял на «общинном землевладении, мирном захвате земли, исключительном предпочтении мирных занятий, любви к свободе и презрению к рабству»243