Я пламенно любил отечество и был искренним сыном православной церкви; с этой стороны, казалось бы, это учение могло бы меня подкупить. Но меня хотели уверить, что весь верхний слой русского общества, подчинившийся влиянию петровских преобразований, презирает все русское и слепо поклоняется всему иностранному, что, может быть, и встречалось в некоторых петербургских гостиных, но чего я, живя внутри России, от роду не видал.
Меня уверяли, что высший идеал человечества — те крестьяне, среди которых я жил и которых знал с детства, а это казалось мне совершенно нелепым.
Мне внушали ненависть ко всему тому, чем я гордился в русской истории, к гению Петра, к славному царствованию Екатерины, к великим подвигам Александра. Просветитель России, победитель шведов выдавался за исказителя народных начал, а идеалом царя в „Библиотеке для воспитания“ Хомяков выставлял слабоумного Федора Ивановича за то, что он не пропускал ни одной церковной службы и сам звонил в колокола.
Утверждали, что нам нечего учиться свободе у Западной Европы, и в доказательство ссылались на допетровскую Русь, которая сверху донизу установила всеобщее рабство. Вместо Пушкина, Жуковского, Лермонтова меня обращали к Кириллу Туровскому и Даниилу Заточнику, которые ничем не могли меня одушевить.
А с другой стороны, то образование, которое я привык уважать с детства, та наука, которую я жаждал изучить, ожидая найти в ней неисчерпаемые сокровища знания, выставлялись как опасная ложь, которой надо остерегаться, как яда. Взамен обещалась какая-то никому неведомая русская наука, ныне еще не существующая, но долженствующая когда-нибудь развиться из начал, сохранившихся неприкосновенными в крестьянской среде.
Все это так мало соответствовало истинным потребностям и положению русского общества, до такой степени противоречило указаниям самого простого здравого смысла, что для людей посторонних, приезжих, как мы, из провинции, не отуманенных словопрениями московских салонов, славянофильская партия представлялась какой-то странной сектой, сборищем лиц, которые в часы досуга, от нечего делать, занимались измышлением разных софизмов, поддерживая их перед публикой для упражнения в умственной гимнастике и для доказательства своего фехтовального искусства. Так это представлялось не только нам, еще незрелым юношам, но и моим родителям»272.
Как говорилось, в 1856 г. Чичерин опубликовал работу, в которой показал, что древность передельной общины и ее уникальность, столь важные для построений славянофилов и Гакстгаузена, является мифом.
К этому времени академическая наука уже знала, что такая же форма общины была и у других народов, что она вообще характерна для древнейшего родового быта и постепенно разлагается вместе с этим общественным строем. Надо сказать, что сам Чичерин после чтения Гакстгаузена был вполне убежден в том, что эта община, которая исчезла на Западе под воздействием развития цивилизации, в России сохранилась как рудимент далекой старины.
Однако изучение древнерусских памятников показало ему то, чего никто не ожидал. Из них следовало, что крестьяне в средневековой России были собственниками своих участков, распоряжались ими по своей воле — продавали, передавали по наследству, завещали в монастыри на помин души (мы уже знаем, что у черносошных крестьян русского Севера и однодворцев такой порядок землевладения сохранялся до конца XVIII в., а кое где и до эпохи Николая I).
Та уравнительно-передельная община, которую в середине XIX в. славянофилы принимали за институт, существовавший со времен Киевской Руси, была плодом податной реформы Петра I и Межевых инструкций. При этом Чичерин показал, что община не была застывшей формой общежития, что она эволюционировала.
Чичерин пишет: «Без малейшей предвзятой мысли я изложил результаты своих чисто фактических исследований, которые привели меня к заключению, что нынешняя наша сельская община — вовсе не исконная принадлежность русского народа, а явилась произведением крепостного права и подушной подати.
Произошел гвалт. Славянофилы ополчились на меня как на человека, оклеветавшего Древнюю Русь»273.
Начавшаяся в 1856 г. публицистическая деятельность Чичерина имела очень важное значение для пробуждения русской мысли.
С одной стороны, он публиковал научные работы по социальной истории, а также по истории государства и права России и Западной Европы, имевшие резонанс в обществе, а с другой, активно участвовал в работе Вольной типографии Герцена, написав ряд важных текстов для «Голосов из России», а также либеральных изданий того времени.
Чичерин оказался самым настоящим «возмутителем спокойствия», всеобщим раздражителем — нам сейчас даже трудно представить, до какой степени.
С его именем связаны первые значимые идейные конфликты внутри русского общества, особенно в первое десятилетие нового царствования. С ним яростно полемизировали славянофилы, Герцен, Чернышевский и их сторонники, вроде Шелгунова, а позже и их идейные наследники — вплоть до Н. А. Бердяева и П. Б. Струве. Его читал и даже конспектировал Маркс.
И как его только не обзывали! «Русский немец», «гувернементалист», «зануда-профессор», «важный преждевременный старец»…
«Старцу», замечу, в 1858 г. исполнилось 30 лет.
Что же не устраивало его противников?
Почему его противники так нервничали?
Начну, пожалуй, с конца.
Мало того, что у него были радикально иные взгляды на ключевые проблемы страны, — думаю, что оппонентов раздражала манера их изложения.
Бернард Шоу однажды написал великому скрипачу Яше Хейфецу — пожалуйста, возьмите хотя бы одну неверную ноту, чтобы мы понимали, что вы живой человек.
Я убежден, что нечто похожее чувствовали противники Чичерина, и по-человечески их где-то можно понять. Он просто бесил их своим, по определению С. Н. Сыромятникова, «эллински ясным умом», своей невозмутимостью и изумительной, неотразимой логикой своих построений.
У него был удивительный дар мыслить четко, он умел мастерски препарировать самые сложные проблемы и доносить их до читателей в понятном виде. При этом свою точку зрения он всегда отстаивал твердо и бескомпромиссно.
Конечно, эта его уникальная способность раздражала — уж Герцена-то с Чернышевским, не говоря о славянофилах, он зацепил всерьез.
Оппонентам оставалось придираться по мелочам, отбиваться, условно говоря, краплеными картами, упрекая Чичерина в недостатке темперамента, в досрочной старости и т. п., хотя его тексты излучают такую мощь, такую силу живой мысли, что им, как и Бернарду Шоу в случае с Хейфецом, в данном случае стоит посочувствовать.
Теперь о взглядах.
Прежде всего — у сторонников общины он выбивал из рук такой важный козырь, как идею о ее изначальности в русской истории, а значит, и моральную санкцию на ее сохранение в дальнейшем.
Однако важнее было то, что для многих в принципе были неприемлемы его подходы к начавшемуся масштабному реформированию страны, в основе которых лежала идея союза правительства и здоровой части образованного класса.
Напомню, что Чичерин — главный теоретик государственной школы в русской историографии, к которой относятся также его преподаватель К. Д. Кавелин и С. М. Соловьев. Их объединяло убеждение в основополагающей роли государства в русской истории.
Теория всеобщего закрепощения сословий разработана в первую очередь именно Чичериным, и мы в общих чертах уже представляем, каким он видел ход русской истории.
Отмечу лишь, что он отвергает трактовку славянофилами идеи Погодина о призвании варягов. На становление же Русского государства, на формирование государственной власти повлияло ордынское иго, поработившее народ и приучившее его к покорности: «В России образцом служила восточная деспотия».
Поэтому и проблему «Россия — Запад» он ставит совершенно иначе, чем славянофилы. Если в Европе господствовало начало права, то в России — начало власти, начало силы. Там государство создавалось «снизу», благодаря стараниям общества, а у нас — усилиями самого государства, которое все насаждало «сверху». С учетом условий, в которых оказалась Русь после 1240 г., это было естественно и абсолютно неизбежно.
Государство обременило все сословия тяжелыми повинностями и закрепостило их, получив такую силу, которой никогда не имело на Западе. При этом «подчинение дикой орде оторвало Россию от Европы и подавило в ней всякие зачатки умственного движения. Мы на два века отстали от других европейских народов». В конце XV в. возродилось государство, но не та интеллектуальная жизнь, которая была ему необходима для развития и без которой не могло быть и речи о равноправии России с другими странами.
Это предопределило громадное значение петровских реформ, вновь сделавших Россию членом европейской семьи. Страна тем самым не отрекалась от своей самобытности, она восстанавливала «порванную нить», поскольку всей своей историей она принадлежала Европе, шла тем же путем, исходя из тех же начал. Чтобы двигаться дальше, ей необходимо было усвоить западное просвещение.
Когда Российская империя окрепла, началось обратное раскрепощение и уравнение сословий в правах. Окончательно этот громадный процесс будет завершен с окончанием освобождения крестьян, и тогда сословный порядок будет заменен общегражданским. Что, кстати говоря, и произошло после 1906 г.
Ясно, что в этой схеме главный актор русской истории и воистину «единственный европеец» — государство, независимое от общества. Однако для дальнейшего прогресса страны в середине XIX в. необходимо единение государства и общественности.
Оппоненты Чичерина — а это значительная часть русского общества — думали иначе. Они считали, что роль правительства, напротив, надо минимизировать. И тут огромную роль, помимо пришедшей с Запада интеллектуальной моды на «невмешательство» правительств в «жизнь народов», сыграла всеобщая ненависть к бюрократии Николая I.
Чичерин вполне разделял эти чувства современников, однако считал, что сделать этого не удастся. Можно не любить государство, можно и нужно его критиковать, однако русскую историю не переписать, она такая, какая есть, и надо понимать, что реформы возможны только по его инициативе и при его участии. Например, об освобождении крестьян у нас говорили много и долго, но от слов к делу перешел только Александр II.