Теорема Столыпина — страница 49 из 130

И ключевая проблема состоит в том, что общественность должна наладить с Властью продуктивный диалог, а не вставать в позу придирчивого и взыскательного критика. Конечно, для этого нужна и добрая воля правительства, его желание действовать в союзе с лучшими силами общества, иначе все вернется в николаевскую эпоху.

Да, власть несет с собой груз вековых самодержавных замашек и привычек и не может перестроиться моментально.

Да, она привыкла «тащить и не пущать», привыкла давить на подданных, а противоположный жанр для нее в новинку, и здесь ей требуется понимание, сочувствие и поддержка подданных, а не подталкивание под руку, не скороспелые обвинения, упреки и т. п.

Примерно это он и пытался объяснить анархисту Герцену, но тот, натерпевшийся от Николая I, его не понимал и обвинял в «гувернементализме», в апологии государства.

Именно Чичерин поставил актуальную до сих пор проблему нашей истории — проблему мощного государства, в котором соблюдаются права человека. В идеале он видел мудрое и сильное правительство, которое сознает, что для его успехов необходимо правовое государство. В этом и заключался прежде всего его либеральный консерватизм.

Увы, множество образованных русских людей не понимало и не осознавало необходимости такого государства. Достаточно вспомнить того же Чернышевского, несмотря на его глубокие мысли об «азиатстве».

По существу, Чичерин оказался одним из немногих, кто понял, каким образом в России могут проводиться успешные реформы.

Он пытался донести до современников мысль, что политика — это искусство возможного. К сожалению, общество в этом плане было инфантильным и не могло быть другим. Десятилетия принудительного молчания поневоле ограничивали горизонты. Видели внешность, но не заглядывали вглубь.

Общественность воспринимала действия Александра II и его правительства через призму «мрачного семилетия» Николая I (1848–1855), то есть с априорным недоверием и подозрением в неискренности намерений, что было вполне понятно. Элементарная психологическая оппозиция «Мы — Они», где «мы» — это общество, а «они» — правительство, продолжала господствовать во многих умах.

Те, кто пережил перестройку, будучи взрослыми, и воспринимали ее позитивно, помнят, полагаю, те, как минимум, сложные чувства, которые обуревали нас при сомнениях в искренности М. С. Горбачева, вынужденного действовать в сложнейшей ситуации противоборства с консервативными силами, чего мы, простые люди, конечно, не понимали.

И во второй половине 1850-х гг. люди были склонны паниковать, когда видели в работе Редакционных Комиссий не то, что хотели видеть. В первых рядах тут, к сожалению, был Герцен, которым манипулировали его корреспонденты и который заражал и заряжал своей истеричностью таких же сомневающихся, как он, людей.

Поэтому для многих современников спокойная, взвешенная позиция Чичерина, которая определялась его глубоким постижением русской истории, была неприемлемой. Герцену и множеству мини-герценов подобный взгляд был недоступен. По старой холопской привычке проще было обвинить оппонента в том, что он так или иначе подкуплен правительством.

Следующей важной претензией к Чичерину была его приверженность правопорядку, той самой «определенности», которая, по К. С. Аксакову, несовместима с русскими людьми.

Чичерин и его единомышленники понимали, что правовой нигилизм — темная часть наследия нашей истории и что стране, которая начала переход к правовому государству, необходимо другое восприятие законности.

«Одиночество» Чичерина во многом предопределялось этим.

Кроме того, он был одним из немногих, кто, подобно Киселеву и Соловьеву, понимал, что века деспотизма не могли пройти даром для русского народа и русского общества и что навыки свободной жизни не берутся из воздуха.

Увы, его взвешенность и разумность оказались не в чести у эмоционально не очень уравновешенного русского общества.

Этот великий русский мыслитель в пореформенную эпоху оказался мало востребован. Его идеи глобально оказались не нужны ни правительству, ни русскому обществу. И это вполне конкретно характеризует и первое, и второе.

Вместе с тем его мечты о свободе русского народа с 1906 г. начали реализовываться — в Столыпинской аграрной реформе.

Герцен в апогее

Вернемся к «Письму русского либерала». Его основные тезисы таковы.

После низвержения Россией Наполеона, начиная с Венского конгресса 1815 г., правительство попирает русскую мысль: «С этого самого времени мы, русские, главные виновники восстановления общего мира, были заподозрены нашим же собственным правительством в опасных и разрушительных замыслах.

С тех пор мы… играли печальную и позорную роль совоспитанника французского дофина: Европа бунтовала, меняла династии и формы правления, а нас за это наказывали[70].

Система предупреждения политических преступлений дошла у нас до того, что русской мысли нельзя было дышать под невыносимым гнетом. Так для ее развития пропали целых сорок лет мира и спокойствия, когда она могла бы сложиться и окрепнуть в разумную форму»274.

За эти же 40 лет притеснений в России сформировалась и окрепла «алчная, развратная и невежественная бюрократия», уверившая царя, что только она охраняет его корону, и вставшая между ним и народом.

В результате царь и Россия разучились понимать друг друга. Бесспорные факты, в том числе и Крымская война, доказали, что такие отношения гибельны для страны: «Мы от них потеряли всю свою политическую и военную славу и значение; они произвели невежество и низкое раболепство, а эти, в свою очередь, породили современное безголовье».

Император, изолированный от страны лживыми верноподданнейшими докладами и отчетами, не знает народа и видит в подданных «опасного врага, более или менее искусно скрывающего свои разрушительные замыслы»275.

Ситуация изменится лишь тогда, когда «русская мысль» прямо и откровенно выскажется в печатном виде заграницей. Это, конечно, не пройдет не замеченным и даст монарху возможность убедиться, что его подданные отнюдь не просыпаются с мыслью «подкопать и разрушить престол»276.

Нового «благонамеренного» государя нужно убедить в том, что «русская мысль, представляемая горстью просвещенных и порядочных людей», не является угрозой ни ему, ни «даже невежественной бюрократии». Эта «мысль», которую правительство 40 лет отталкивало от себя, стала бессильной и почти заглохла в «ничтожестве и бездействии».

Да, революции в итоге не случилось, однако страна «померкла извне, замерла физически и нравственно внутри». Власть может пойти по старому пути, и тогда не будет ни возмущений, ни заговорщиков, но она «загубит страну, иссушит все ее живые соки» и положение России станет еще мрачнее.

Однако если царь изберет другую дорогу, то русская мысль «всегда будет ему верной, надежной, истинно полезной союзницей»277.

Таково «истинное положение дел в России», и, констатирует «Русский либерал», оно серьезно расходится с точкой зрения Герцена.

Далее следует искренне комплиментарная оценка его дарований и «блистательной литературной деятельности», его чрезвычайно «благотворное влияние на русскую мысль» до отъезда заграницу и столь же откровенное сообщение о несогласии «огромного большинства просвещенных и благомыслящих людей в России» с его образом мыслей после 1847 г.278

На этом первая часть письма заканчивается. Едва ли ее продолжение было приятным чтением для Герцена. Назвав этот текст выговором, сделанным «несколько гневным тоном», Герцен явно смягчил краски.

Чичерин, во-первых, продемонстрировал, насколько, по его мнению, не совпадает то, что делает Герцен, с подлинными интересами страны, а во-вторых, он последовательно, по пунктам показал, в чем видит несостоятельность его программы в целом.

Он говорит Герцену, что международная революционная среда, в которой он очутился в эмиграции, заставила его забыть тревоги, надежды и стремления своих соотечественников.

Да, людям интересны «Былое и думы», но отнюдь не «бесплодная социальная пропаганда», которую он упрямо ретранслирует на Россию.

Как можно совместить его публикации с теми проблемами, которые прежде всего волнуют сейчас русское общество?

Россия ведет тяжелую войну, которая поглощает все ее силы, которая обнажила ее язвы и пробудила ее. Оказалось, что европейцы по-прежнему учителя, а мы — несмотря на все внешнее величие — по-прежнему ученики, которым надо еще очень много работать, чтобы сравняться с этими «могучими бойцами», которым подвластны все достижения цивилизации.

А он, Герцен, убеждает русских людей, что «эти грозные враги не что иное, как догнивающее тело, готовое сделаться нашею добычею! Видно, еще не совсем они сгнили, это мы слишком больно чувствуем на своих боках».

Россия думает о том, как освободить крестьян и не разрушить при этом страну, она мечтает о свободе совести и отмене или хотя бы ослаблении цензуры.

А Герцен пишет «о мечтательных основах» социализма, не имеющих ни малейшего «практического интереса» для России.

Мыслящие русские люди будут рады «столпиться около всякого сколько-нибудь либерального правительства и поддерживать его всеми силами, ибо твердо убеждены, что только через правительство у нас можно действовать и достигнуть каких-нибудь результатов. А вы проповедуете уничтожение всякого правительства и ставите прудоновскую анархию идеалом человеческого рода. Что же может быть общего между вами и нами? На какое сочувствие можете вы рассчитывать?»279.

Далее следует серьезная критика идей о том, что Россия призвана обновить Европу (см. ниже).

Примкнув к европейским революционерам, продолжает Чичерин, Герцен вместе с ними мечтает о низвержении существующего порядка вещей, о разрушении исторически сложившегося строя жизни, «о господстве низших классов народонаселения», которых они призывают к насильственному обновлению мира.