Теорема Столыпина — страница 50 из 130

Но напрасно он думает, что в России его поймут и поддержат: «К нам революционные теории не только не приложимы: они противны всем нашим убеждениям и возмущают в нас нравственное чувство».

При этом Чичерин говорит, что, в отличие от «русских и западных тупоумных консерваторов» он понимает «значение революций».

«Вечный закон всемирной истории» таков — революция неизбежна там, где «где господствует упорная охранительная система», которая не позволяет обществу развиваться и двигаться вперед. Но это — «печальная необходимость… грустная сторона человеческого развития», и счастлив тот народ, который сумел избежать насильственных переворотов.

Поэтому «потоки невинной крови, которые льются в междоусобных войнах, возбуждаемых нетерпимостью, вызывают в нас одно чувство горести и негодования против виновников кровопролития.

Сделать же из революции политическую доктрину, проповедовать мятеж и насилие как единственное средство для достижения добра, сделать из ненависти благороднейшее чувство человека, поставить кровавую купель непременным условием возрождения, это, воля ваша, оскорбляет и нравственное чувство, и убеждения, созданные наукою.

Ваши революционные теории никогда не найдут у нас отзыва, и ваше кровавое знамя, развевающееся над ораторскою трибуною, возбуждает в нас лишь негодование и отвращение»280.

Сказано более чем ясно.

Но и это не все. Чичерин атакует саму систему мышления оппонента и его манеру осмысления истории.

Как и все революционеры, Герцен утверждает, что человечество прожило свою предыдущую историю неправильно, что «монархи и попы» злонамеренно скрывали от него истину и в собственных интересах «искажали в нем умственные и нравственные понятия». Поэтому нужно низвергнуть все, что существует, «обагриться кровью» и начать работу заново.

Но откуда ему известно, что заново получится лучше?

Социалисты считают себя «новыми христианами, призванными к вторичному обновлению мира». Однако христиан укрепляла «вера в спасителя, принесшего на землю слово искупления; они в своей проповеди отрицали земное во имя небесного, откровенного им самим Сыном Божиим»281.

А на что могут опереться революционеры?

На убежденность в своей правоте?

Но на чем основана их самонадеянная уверенность, что только они — «единственные обладатели истины»?

История человечества — это «тысячелетия медленного и мучительного развития», люди «в борьбе и страданиях вырабатывают себе жизненные начала, упорным трудом создают формы общественного быта, кровью своих мучеников и бойцов запечатлевают каждый шаг вперед, каждое завоевание мысли и труда».

И вдруг появляются некие индивиды, которые объявляют, что все эти века усилий и мучений были напрасны, что все, созданное доселе — «ряд обманов и заблуждений», и призывают человечество разрушить «старое здание», утверждая, что только они смогут построить новое. Но эти люди не получили «откровение свыше», напротив, они отвергают и откровения, и авторитеты.

Чичерин предлагает Герцену, «человеку мысли и науки», оставить «это учение Прудону с братьею… легкомысленной партии красных республиканцев, всегда готовых ринуться на разрушение и не имеющих силы для созидания». Эти люди, «столь же неисправимые, как французские аристократы, это племя, вечно выезжающее на звонких фразах и не имеющее ни малейшей доли политического смысла», уже погубило своим безумием республику во Франции и привело к власти Луи-Наполеона282.

Наконец, Чичерин критикует манеру Герцена мыслить полярными, крайними категориями — либо 100 %, либо 0 %, либо все, либо ничего — и не видеть середины (замечу, что это и в наши дни весьма распространенный способ смотреть на мир).

Герцен не понимает, что в истории действует «закон постепенности», он высокомерно-презрительно относится ко «всем средним формам и ступеням… всем посредствующим звеньям исторической цепи», а ведь их созидание и есть «практическая задача современной истории», именно в них заключается жизнь стран и народов, благодаря им человечество движется вперед.

«Вы воображаете, что перейти от одной формы быта к другой так же легко, как переехать из Москвы в Лондон, и предлагаете нам плод своих мечтаний и размышлений для непосредственного осуществления в жизни. Это как яблоко, которое мы должны проглотить, чтоб вдруг измениться с головы до ног. Неужели же нам нужно напоминать вам, что всякий народ должен воспитаться до известной формы жизни, и что история, как природа, не делает скачков?»283.

Да, в истории бывают внезапные катаклизмы, во время которых ненадолго актуализируются «самые крайние теории», но затем, «успокоившись, народ опять-таки возвращается в прежнюю точку и продолжает свое шествие, медленное и постепенное, но зато уже неизбежно достигающее цели».

Чичерин задает Герцену крайне важный вопрос — почему он считает, что именно русский народ наименее связан своей историей и поэтому он якобы легче других может порвать с привычным строем жизни?

Неужели за 8 лет на чужбине он забыл, что «мы народ по преимуществу привязанный к преданиям и привычкам? Вы видите в нас семя будущих социальных учреждений; но ведь для того, чтобы семя принесло плод, нужно сначала, чтоб оно развилось в целое дерево.

Это историческая азбука, которую странно вам напоминать. Но, отрешившись от исторической почвы, вы, по-видимому, забыли и самую азбуку»284.

Тем неожиданнее выглядит заключительная часть письма, в которой Герцена призывают к реальной деятельности на благо России.

Новое правительство готово к переменам: «Вы сами это поняли и написали к императору Александру II письмо, исполненное благородных чувств и горячей любви к народу.

Нас радует, что вы можете писать другим тоном, нежели каким вы пишете все ваши социальные статьи… В письме своем вы изъявляете готовность прекратить свою пропаганду, лишь бы правительство сделало что-нибудь для России. Прекращать пропаганду нет надобности, но вам необходимо переменить ее тон и направление, и это вы должны сделать для России; вы должны даже принести в жертву свои убеждения, если хотите принести отечеству какую-нибудь пользу.

России до социальной демократии нет дела; у нее другие интересы; животрепещущие вопросы, поглощающие ее внимание, вращаются в другой сфере. Укажите нам с должною умеренностью и с знанием дела на внутренние наши недостатки, раскройте перед нами картину внутреннего нашего быта так, как отчасти делаете это в своих „Записках“, и мы будем вам благодарны, ибо свободное русское слово великое дело.

Вы удивляетесь, отчего вам не шлют статей из России; но как же вы не понимаете, что нам чуждо водруженное вами знамя?»285.

Чичерин советует Герцену начать издание другого направления, чем «Полярная звезда», и тогда у него не будет недостатка в сотрудниках, само издание будет лучше распространяться в России и встретит меньше препятствий даже со стороны властей, чем сейчас. А в случае если он не может изменить своей тональности, то лучше ему писать по-французски, ибо в настоящее время он пишет для Франции, а не для своей страны.

«Вот вам наша откровенная исповедь, вот как мы понимаем дело.

И со всем тем, не сочувствуя теперешней вашей деятельности, решительно не становясь под ваше знамя, мы, чрез отсутствие всякой тени гласности в России, вынуждены искать для современной русской мысли пристанище и великодушного крова у вас»286.

Несомненно, Герцен много думал над этим письмом, над ситуацией в целом и в итоге принял, как оказалось, самое выигрышное для себя решение.

Он начал новое издание — «Голоса из России», — где помещались присылаемые ему статьи, которые не могли увидеть свет на родине. В июле 1856 г. первую книжку «Голосов» открывало письмо «Русского либерала». Опубликованные в ней тексты самому Герцену активно не нравились,[71] но это был отличный рекламный ход. Он заманивал публику — правдивость этих статей, автоматически равная оппозиционности, вовлекала в орбиту его влияния новых читателей.

«Голоса» разрушили стену между Герценом и русским обществом, которое через них начало выговариваться за годы молчания. Недостатка в материалах Герцен больше не испытывал, популярность его резко выросла.

И тогда 1 июля 1857 г. он выпустил в свет первый номер «Колокола», объявленный приложением к «Полярной звезде». Он быстро стал бестселлером, завоевал публику, обрел громадную популярность и сделал его издателя одним из важнейших людей своего времени, что согласно подтверждается многими мемуаристами. Это был голос правды (снова вспоминается перестройка — очереди за газетами, передаваемые друзьями — в очередь — ксероксы романа А. Рыбакова «Дети Арбата»).

Современник вспоминал позже: «К концу 1856 года, когда успокоились все волнения коронации, небо стало хмуриться и воздух стал грязниться… Это было начало, зародыш той эпохи, — увы! — долголетней и смутной, которая столько горя принесла России наравне со столькими благими намерениями.

Началась совсем новая политическая жизнь. Забыт был Николай I, забыты были святые страды Севастополя, все принялось жить и сосредоточивалось около чего-то нового. Это новое, смешно вспомнить, был Герцен…

Явился новый страх — Герцен; явилась новая служебная совесть — Герцен; явился новый идеал — Герцен. Герцен основал эпоху обличения. Это обличение стало болезнью времени… Едва мы выходили из училища, то начинали слышать разговоры о Герцене; в военно-учебных заведениях… Герцена брошюры читались, сваливаясь с неба, и я помню при встрече с юнкерами-сверстниками разговоры о том, что у них классы делятся на герценистов и антигерценистов… во всех министерствах забили тревогу; везде явились корреспонденты Герцена из министерства… знали, что Герцен имеет читателей в Зимнем дворце»287.

А. Н. Куломзин, в ту пору студент Московского университета, вспоминал позже, что любимым занятием наиболее интеллигентных студентов было посещение тайных собраний для совместного чтения «Колокола» и для обсуждения разных вопросов д