Весь этот крупный талант погибал в бесплодном бесновании, которое могло только сбить с толку неприготовленные и неокрепшие умы»291.
Если Чичерин, как мы видим, вспоминает об этом общении по крайней мере с уважением к личности оппонента, то у Герцена в ненапечатанных при его жизни главах «Былого и дум» интонация другая: «Осенью 1857 года приехал в Лондон Чичерин. Мы его ждали с нетерпением: некогда один из любимых учеников Грановского, друг Корша и Кетчера, он для нас представлял близкого человека. Слышали мы о его жесткости, о консерваторских веллеитетах (стремлениях), о безмерном самолюбии и доктринаризме, но он еще был молод… Много угловатого обтачивается теченьем времени.
— Я долго думал, ехать мне к вам или нет. К вам теперь так много ездит русских, что, право, надобно иметь больше храбрости не быть у вас, чем быть… Я же, как вы знаете, вполне уважая вас, далеко не во всем согласен с вами.
Вот с чего начал Чичерин.
[Он] подходил не просто, не юно,[72]у него были камни за пазухой… Свет его глаз был холоден, в тембре голоса был вызов и страшная, отталкивающая самоуверенность. С первых слов я почуял, что это не противник, а враг, но подавил физиологический сторожевой окрик — и мы разговорились.
Расстояния, делившие наши воззрения и наши темпераменты, обозначились скоро. С первых дней начался спор, по которому ясно было, что мы расходимся во всем. Он был почитатель французского демократического строя и имел нелюбовь к английской, не приведенной в порядок свободе. Он в императорстве видел воспитание народа и проповедовал сильное государство и ничтожность лица перед ним.
Можно понять, что были эти мысли в приложении к русскому вопросу. Он был гувернементалист (государственник — М. Д.) считал правительство гораздо выше общества и его стремлений и принимал императрицу Екатерину II почти за идеал того, что надобно России. Все это учение шло у него из целого догматического построения (теории всеобщего закрепощения сословий — М. Д.) из которого он мог всегда и тотчас выводить свою философию бюрократии.
— Зачем вы хотите быть профессором, — спрашивал я его, — и ищете кафедру? Вы должны быть министром и искать портфель.
Споря с ним, проводили мы его на железную дорогу и расстались, не согласные ни в чем, кроме взаимного уважения»292.
Надо сказать, что этот текст банально вводит читателя в заблуждение.
Чичерин никогда не мог проповедовать «ничтожность лица» перед государством — весь пафос его творчества от первой до последней строчки пронизан таким зарядом свободы, какой Герцену с его революционным общинолюбием и не снился. Это вызывало уважение даже таких идейных оппонентов Б. Н., как Н. А. Бердяев и П. Б. Струве (оппонентом был до поры).
Мы уже знакомы с чичеринской концепцией реформ. А для него, — как позже для С. Ю. Витте и для П. А. Столыпина, — в отличие от Герцена, сильное государство — это правовое государство. Оно — в идеале — не только не противоречит достоинству свободной личности и самой свободе как таковой, но, напротив, черпает в нем силу, чего анархисту Герцену было уже не понять по определению.
Просто подобное государство нигде — особенно в России — не создается, условно говоря, декретом Совнаркома. Это дело времени, но главное — доброй воли как самого государства, так и его граждан. Учиться надо обеим сторонам.
Но дело было не только в государственничестве Чичерина.
Он, в отличие от многих, осознавал меру зрелости, точнее, незрелости общества, продолжающего воспринимать новое правительство, твердо вставшее на путь реформирования страны, в контексте правления Николая I.
Не было даже понимания того, что Александр II не может моментально отказаться от 40 лет, проведенных в Зимнем дворце, не может перестать жить привычной жизнью, общаться с теми, кто его окружает и кого он знал с детства, тем более в угоду Герцену и его корреспондентам.
Между тем 20 сентября 1857 г. вышел сдвоенный 23–24 номер Колокола с «Письмом из Петербурга», в котором говорилось, что царь боится «топора». Герцен эти строки никак не прокомментировал.
В следующем 25-м номере «Колокола» (15 октября) помещено «Письмо к редактору» с прямым призывом к крестьянам: «На себя только надейтесь, на крепость рук своих: заострите топоры, да за дело — отменяйте крепостное право, по словам царя, снизу! За дело, ребята, будет ждать да мыкать горе; давно уже ждете, а чего дождались?..».
11 октября Чичерин прислал письмо, в котором интересовался мнением Герцена относительно «отличных» речей царя по поводу эмансипации, и заметил, что Герцену, недавно писавшему, что Александр II не оправдал возлагавшихся на него надежд, придется «опять принести покаяние». Он вновь призвал Герцена умерить тон, не быть слишком запальчивым и скорым на выражение своего мнения, ведь «серьезный журнал должен прежде всего избежать упрека в легкомыслии».
1 ноября Герцен перенес личную полемику в публичную плоскость и напечатал программный текст «Нас упрекают», важный для понимания его характера.
Эта короткая статья начинается с заявления, что его деятельностью многие недовольны.
Либеральные консерваторы упрекают его за слишком резкие нападки на правительства, а «красные демократы» — за то, что он хвалит императора (когда тот «делает что-нибудь хорошее») и верит, что тот желает освободить крестьян. Славянофилы критикуют его за западничество, а западники, понятно, за славянофильство.
А вот «прямолинейным доктринерам» (читай: Чичерину), не нравится его «легкомыслие и шаткость». Именно этим людям он и отвечает (хотя упрекают его все).
Герцен признается в непоследовательности, но, говорит, что в этом виноват не только он один. Просто у России такой непоследовательный царь, который, несмотря на начатую им официальную подготовку освобождения крестьян, еще не выгнал со службы, как кучеров с лакеями, всех соратников отца.
Поэтому, пишет Герцен, «шаткость в правительстве отразилась в наших статьях. Мы, следуя за ним, терялись и, откровенно досадуя на себя, не скрывали этого. В этом была своего рода связь между нами и нашими читателями. Мы не вели, а шли вместе; мы не учили, а служили отголоском дум и мыслей, умалчиваемых дома. Ринутые в современное движение России, мы носимся с ним по переменному ветру, дующему с Невы»293.
То есть его миссия, его «путь самурая» — быть зеркалом размышлений читателей, не более того, он никоим образом не учитель, не руководитель какой-то партии.
Это не он один такой непоследовательный, это Россия такая непутевая, и он вынужден быть таковым же вместе с ней.
Конечно, продолжает он, «доктринеры на французский манер и гелертеры[73] на немецкий, люди, производящие следствия, составляющие описи, приводящие в порядок, твердые в положительной религии или религиозные в положительной науке, люди обдуманные, точные доживают до старости лет, не сбиваясь с дороги и не сделав ни орфографических, ни иных ошибок; а люди, брошенные в борьбу, исходят страстной верой и страстным сомнением, истощаются гневом и негодованием, перегорают быстро, падают в крайность, увлекаются и мрут на полдороге — много раз споткнувшись»294.
Как сильно сказано!
До этого момента все прекрасно.
То есть Герцен — настоящий подвижник, паладин, пылающий страстью, верный своей мечте и своей миссии, чья судьба — «сгореть на работе», как говорили в советское время, а Чичерин — скучный ученый сухарь, все разложивший по полочкам и живущий по расписанию.
Ясно, кто нам симпатичнее — уж точно не те, кто дует на воду и не делает ошибок.
Однако эта симпатия моментально улетучивается, когда этот прекрасно формулирующий самурай объявляет, что, вообще говоря, для него не важно, каким путем в истории достигается желаемая цель: «Средства осуществления бесконечно различны, которое изберется… в этом поэтический каприз истории — мешать ему неучтиво.
Освобождение крестьян с землею — один из главных и существенных вопросов для России и для нас.
Будет ли это освобождение „сверху или снизу“ — мы будем за него!
Освободят ли их крестьянские комитеты, составленные из заклятых врагов освобождения — мы благословим их искренно и от души.
Освободят ли крестьяне себя от комитетов, во-первых, а потом от всех избирателей в комитеты — мы первые поздравим их братски и также от души.
Прикажет ли, наконец, государь отобрать именья у крамольной аристократии, а ее выслать, — ну хоть куда-нибудь на Амур к Муравьеву, — мы столько же от души скажем: „Быть по сему“».
Это не значит, продолжает он, что именно таковы его рекомендации и что ситуация не может разрешиться иначе, но «так как главное дело в том, чтоб крестьяне были освобождены с землею, то из-за средств спора мы не поднимем»295.
В русском языке есть выражение для обозначения подобной позиции — моральная нечистоплотность.
То есть сначала Герцен открещивается от серьезной роли, от положения учителя, руководителя общественного мнения, он — всего лишь перышко, которое летает по ветру с Невы.
Это, конечно, кокетство пополам с фиглярством. К концу 1858 г. он прекрасно понимал, что значит его мнение для множества читателей.
А пятью строками ниже автор фактически говорит им, что цель оправдывает любые, в том числе и кровавые, средства и что этому «поэтическому капризу истории» не учтиво препятствовать.
Лично меня особенно впечатляет эта готовность «братски (!) и также от души» поздравить крестьян в случае, если они «освободят» себя от членов комитетов, т. е. попросту перережут их. Притом сделать это из Лондона.
Этот манифест самовлюбленной безответственности, когда властитель дум согласен «на топор», на новую Пугачевщину, поскольку цель — освобождение крестьян с землей — вполне оправдывает средства, «взорвал» Чичерина — по его собственному призна