Теория бесконечных обезьян — страница 32 из 52

– Да. Знала. И он тоже знал. Он со мной говорил, говорил, просил о нем не врать, не врать, не врать… он тяжелый, Павел. Очень страшный. И очень несчастный. Я все время слышала, как он стучит по полу посохом ночью, когда приходит, чтобы возле меня сесть.

У меня глаза на лоб полезли. М-да… Все мое скудоумие от отсутствия творческой жилки. И от марксизма-ленинизма. А к людям вон цари шастают, да еще по ночам…

– Сесть?..

– А на навершии посоха у него – мертвая голова. Лик белый, волосы черные, серьги-месяцы, глаза светятся. Я знаю, чья она, знаю, я…

Она снова, кажется, хотела плакать. Но вместо этого сделала жадную, теперь уже глубокую затяжку – будто надеялась, что дым что-то исцелит у нее внутри.

Вообще-то Варя – как, кстати, и Джуд, и еще кое-кто из печатающихся у нас, – всегда странновато воспринимала свои книжки. Не совсем как большинство. Для Вари все ею написанное… существовало, не в голове, а во плоти, просто где-то далеко, в далекой, как говорится, галактике. Пару раз я даже слышал, что она вполголоса болтает с героями. Да и мне она говорила о них так, будто все они – ее соседи, коллеги, однокурсники, родственники. Что-нибудь вроде «Вы не представляете, как эта парочка (цыган и мент из авантюрного романа) выносит мне мозг советами, где лучше держать накопления. Ржут еще так мерзко…». Советами? Персонажи? Первое время у меня волосы вставали дыбом. Потом привык. А вот Харитон, когда мы устраиваем авторские интервью, пугается до сих пор. Он еще более классическое, чем я, made in USSR. Варина убежденность его уже не смешит, спорить он не лезет. Не лезу и я. Может, так и нужно, может, это даже правда: концепцию множественных вселенных никто не отменял. И все же…

Грозный. В этой квартире. Хочет, чтобы про него дописали повесть. Это уже не модное «я в творческом потоке», это, судя по истощенному и больному Варькиному виду, скорее сюжет для фильма ужасов. Черт ведь знает, что этот царь с ней делал, если вдруг… то есть правда, выглядит она ужасно. Скорее всего, несколько дней не ела. Спала хоть? Но, окончательно заблудившись в мыслях, я этого не спросил.

– «Я ломал всех, кто был мне ровней…» – прошептала Варя. Она цитировала последнюю главу своей повести. – Это он сказал.

Я вздрогнул. Она вдруг встала.

– Пойдемте.

Она провела меня обратно в коридор, а потом в единственную комнату. Ни там, ни там не было ковра, только допотопный паркет, такой же made in USSR, как Харитон. Весь путь до дивана Варя показывала мне на пол – точнее, на какие-то выбоины, округлые такие, аккуратные щербины на почти одинаковом, в ширину шага примерно расстоянии друг от друга. Их не было в прошлый раз. Я хоть одну бы заметил. И такие…

…Такие действительно могли бы появиться, если бы кто-то со всей дури стучал крепким посохом по хлипкому паркету. Раз за разом. Ночь за ночью. Сколько она писала? Сколько слышала стук?..

Варя села на диван, продолжая курить. Я опустился рядом.

– А еще теперь… – сглотнув, она прижала к горлу руки. – Я боюсь. Боюсь читать, что пишут о нем другие. Ужасные однобокие вещи, будто он кровавое чудовище и ничего больше, а ведь он не просто чудовище, он государь, он делал все, что делал, не только в угоду каким-то страстям, он каждое решение принимал потому, что оно было неизбежно так или иначе. Даже опричнина эта, из-под его руки вырвавшаяся, она ведь действительно могла соединить раздробленное, могла стать «новым монашим орденом», могла… – Она запнулась. – И Федька, Павел Викторович. Басманов. Тот самый верный опричник, юноша, который под Рязанью в каждом бою впереди, всегда в крови и – живой, будто заговоренный… Он… он мне так и сказал, что не смог его потом убить, не смог действительно единственного из всей своры, не смог, но и верить больше не смог и просто сослал прочь, далеко, чтобы вон, вон из сердца и с глаз. Потому и в списках убитых нет, и никто не помнит, чтоб со всеми казнили, ведь не убивали, не убивали, даже тронуть не дали, Толстой соврал… И этот Федька любил его, до осточертения любил, так любил, что потом…

Губы у нее побелели.

– Да. Эти отношения вы тоже прописали хорошо. Не хуже Толстого. Неоднозначно.

Я не знал, что еще сказать, и невольно скрестил руки на груди, заслоняясь, защищаясь. Пожалуй… сейчас, в душной квартире, среди выбоин на полу, утопая в дыму, я понимал Варю. Но вот как бороться с тем, что она испытывала, я не имел представления. Я не писатель. У меня только моя собственная душа, с чужими книжными я не соприкасаюсь. Варя, видимо, набравшись мужества, продолжила, слегка вдруг улыбнувшись, отчего-то смутившись:

– А еще простите меня, Павел… но я страшно боюсь найти его историю рассказанной лучше, чем это смогла сделать я. Это уже совсем чушь.

И она замолчала окончательно. Погасшая, мертвая, заледенелая моя девчонка… Я знал, что это уже не жалость, – если обниму за плечи. И обнял.

– Нет, – я ответил шепотом. – Никогда. Лучше вас эту историю уже никто не расскажет – просто расскажут по-другому. Потому что это ваш Грозный.

Она вскинула взгляд. Снова в нем было хоть что-то живое, и я облегченно вздохнул. Варя упрямо помотала головой:

– Не мой. А исторический! Я не использовала ничего, кроме фактов, воспоминаний и совсем немного… видимо, психоза? Разговоры эти ночные… галлюцинации ведь, да?

Хорошо, если так. Сейчас я думаю: хорошо, если так. Но больше не уверен. Все чаще, слушая поэтичные рассуждения о том, что писатели танцуют в девственных рощах с музами или летают верхом на Пегасе, я представляю совсем другое: как они погружаются в темный штормящий океан, полный огромных белых акул.

– Исторический, – послушно повторил я и, подумав, добавил: – Но история все-таки ваша. Одна из тысяч вселенных, в которых этот человек жил и правил. А дальше… мелочи.

Я отпустил ее плечи и зачем-то начал расправлять ладонями лежавшую на журнальном столике газету месячной давности. Оставшийся на ней пепел тут же прилип к пальцам, и их противно засаднило. Но я не обратил на это внимания и, не поднимая глаз, продолжил:

– Варь, людей невозможно переубедить. Каждую историю они будут воспринимать не так, как она есть, а так, как им угодно. По амбициям, пристрастиям или, – тут я усмехнулся, – красивости. Думаете, почему так много беллетризованных биографий? Эти издания удовлетворяют взыскательный вкус к исторической неправде. Ваша история прекрасна: она и пугающая, и в меру мистифицированная, и в то же время особо к фактам не подкопаешься, и взгляд у вас разносторонний… но некоторым будет нравиться видеть в Грозном просто безумного тирана. Некоторым наоборот – обелять его до предела, уверяя весь свет, что «нынешняя сильная Россия – его заслуга». Середина – человек с победами и поражениями, грехами и милостями, чувствами и страстями – понравится не всем. И именно поэтому… – Я понизил голос. – …Грозный ваш. И точно станет «своим» для многих.

Варя нервно улыбнулась.

– Если потом им не попадется что-то, что ляжет в чужую картину мира лучше?

Она видела правду и требовала ее вслух. И я покорился.

– Именно так. Неспроста же многие верят в святого Моцарта, отравленного злобным Сальери, и только единицы – в двух друзей-коллег, уважавших друг друга без всяких мессианских девиаций. И сколько ни кричат историки, что Пушкин по своим эстетическим причинам наврал и в наше время попал бы под суд… черно-белое деление на гениев и посредственностей, или, как в вашем случае, на тиранов и гуманистов слишком удобно. Но это ведь не уничтожит ваш текст и тем более вашу веру. И мою тоже. Ведь я поверил именно вам.

Варя приободрилась, оживилась, даже принялась расспрашивать о бедняге Сальери. Удачно я ее отвлек. Книгу мы вскоре выпустили; она была довольно успешной для своего сегмента, а в Штатах даже получила медаль. Грант мы тоже взяли. Проект выстрелил. Но я не могу забыть чувство… нет, скорее ощущение… которое заразило меня во время того дикого разговора. Уже не страх, не непонимание, не досада оттого, что кто-то из моих авторов нуждается в помощи психиатра, так как болеет парафренией. Нет. Это было что-то другое, и очень долго я не мог, да и не хотел подбирать этому названия.

А сегодня, спустя N лет, Джуд его нашел. Нашел легко, мимоходом произнес, а я сразу же понял, о чем речь.

Хтонь.

Джуд назвал случившееся во время американского проекта хтонью. Древней ирреальной силой, прущей из темных каких-то, невидимых глазу брешей, куда писатели так легко суют свои неосторожные носы. И это действительно была именно она, Варь, хтонь. Выбоины те, которые с паркета вскоре пропали… шаги в ночи.

Я ведь спросил тебя, когда мы уже снова были на кухне, когда ты успокоилась, перестала дымить и сварила кофе, когда залила туда щедро коньяк…

– Чья голова была на посохе у этого вашего призрачного Грозного?..

Ты не обернулась.

– Федора Басманова. Даже после смерти он вернулся к своему царю. Не только душой, но и костями.

А ты ко мне не вернешься, Варь.

Четыре.

Три…

8. Burning Bright

Что за зверь такой – идеальный читатель? С другими авторами мы много об этом болтаем, но пока не сошлись. Для кого-то это тот, кто просто принимает все как есть, льет на текст чистый восторг и не доебывается в духе «я хотел другой финал». Для кого-то – творческая братия, которая на каждый чих сочиняет фанфики и рисует картинки. Кто-то прям король: идеальный читатель должен и на одном уровне умственного развития с ним быть, и супервнимательным, и всех тараканов из авторской головы выловить, классифицировать и рассадить в рядок. Ну хоть бо́льшую часть. Я понимаю, особенно если тараканов реально много – это обычно у тех, кто пишет «то, что сам хотел бы читать». Другой вопрос, что в таком случае, сколько бы простых благодарных читателей эти книги ни собирали, идеальных будет по пальцам. Ну, главное, чтоб не вообще один – сам автор.

Моя позиция проще: мой идеальный читатель – верный читатель. Почему?