Величие и ограничения открытия Фрейдом толкования сновидений
Если бы Фрейд не создал теории неврозов и не разработал метода их лечения, он все равно был бы одной из самых выдающихся фигур в науке о человеке, потому что открыл искусство толкования сновидений. Разумеется, люди почти во все времена пытались толковать сны. Да и как могло бы быть иначе, если человек, проснувшись утром, помнит о странных событиях, которые происходили в его сновидении? Существовало множество способов истолкования снов – некоторые из них основывались на суевериях и всяких иррациональных идеях, другие – на глубоком понимании значимости сновидений. Это понимание как нельзя глубже было выражено в Талмуде: «Сон, который не был истолкован, подобен письму, которое не было вскрыто». Это утверждение выражает осознание того, что сновидение – наше послание самим себе, которое мы должны понять, чтобы лучше понять себя. Однако несмотря на долгую историю толкования снов, Фрейд был первым, кто поставил интерпретацию сновидений на систематическую научную основу. Он снабдил нас для этого инструментами, которыми может пользоваться каждый, кто научится это делать.
Едва ли можно преувеличить значение толкования сновидений. В первую очередь они позволяют нам осознать те мысли и чувства, которые у нас имеются, но о которых в бодрствующем состоянии мы не отдаем себе отчет. Сновидение, как однажды сказал Фрейд, – это королевская дорога к пониманию бессознательного. Во-вторых, сон – акт творчества, благодаря которому средний человек демонстрирует творческие силы, о которых наяву и не подозревает. Далее, Фрейд открыл, что сны – не просто отражение бессознательных влечений, но что они обычно подвергаются влиянию тонкого контроля, присутствующего, даже когда мы спим, и заставляющего нас искажать истинный смысл мыслей во сне («латентное сновидение»). Однако цензора все же можно обмануть, что позволяет скрытым мыслям пересечь границу сознания, если они достаточно замаскированы. Такая концепция привела Фрейда к заключению, что все сновидения искажены (кроме детских), и их настоящее значение нужно восстанавливать с помощью толкования.
Фрейд создал общую теорию сновидений. Он предположил, что человек во сне испытывает множество импульсов и желаний, особенно сексуального характера, которые разбудили бы его, если бы не то обстоятельство, что во сне он ощущает эти желания как исполнившиеся и поэтому не должен просыпаться, чтобы осуществить их наяву. Для Фрейда сновидения были замаскированным выражением исполнения сексуальных желаний. Сон как исполнение желания был тем фундаментальным прозрением, которое Фрейд внес в область интерпретации сновидений.
Очевидным возражением на эту теорию является тот факт, что мы нередко видим кошмары, которые трудно истолковать как исполнение желания, поскольку они бывают настолько болезненны, что прерывают сон. Однако Фрейд изобретательно преодолел это препятствие. Он указывал, что существуют садистские или мазохистские желания, вызывающие большое беспокойство, но в сновидении они все равно исполняются, хотя другая часть нас их боится.
Логичность фрейдовской системы интерпретации сновидений настолько поразительна, что его концепции образуют очень впечатляющую рабочую гипотезу. Если, впрочем, не разделять базового допущения Фрейда насчет сексуального характера желаний, то потребуются другие соображения. Вместо положения о том, что сновидение – искаженное отображение желания, можно предположить, что сновидение отражает любое чувство, желание, опасение или мысль, достаточно важные, чтобы оказаться представленными во сне, и что их появление как раз и говорит об их важности. Мои наблюдения свидетельствуют о том, что многие сновидения выражают не желание; они предлагают прозрение относительно собственной ситуации человека или личностей других людей. Чтобы оценить эту функцию, нужно рассмотреть особенности состояния сна. Во сне мы освобождены от необходимости трудиться для поддержания своего существования или защищаться от возможных опасностей (только сигнал о непосредственной угрозе способен нас разбудить). Мы не подвержены влиянию социального «шума», под которым я подразумеваю мнения окружающих, житейские мелочи или общепринятые предрассудки. Наверное, можно сказать, что сон – это единственное время, когда мы действительно свободны. Такое положение имеет последствия: мы видим мир субъективно, а не руководствуясь объективной точкой зрения, воздействующей на нас наяву, – то есть той реальностью, которой должны манипулировать. Например, во сне огонь может выражать любовь или деструктивность, но это не тот огонь, на котором можно испечь пирог. Сновидение поэтично, оно говорит на универсальном языке символов, которые по большей части одинаковы для всех времен и всех культур. Это тот универсальный язык, который, вместе с поэзией и искусством, создало человечество. Во сне мы видим мир не таким, каким должны его видеть, чтобы им управлять; скорее нам открывается тот поэтический смысл, который мир имеет для нас.
Проникновение Фрейда в природу сновидений, впрочем, оказалось чрезвычайно ограниченным в силу особенностей его личности. Фрейд был рационалистом, лишенным склонности к искусству или поэзии и поэтому почти нечувствительным к символическому языку, говорят ли на нем сновидения или поэзия. Отсутствие этой способности выражалось в очень узком понимании символов. Фрейд рассматривал их или как сексуальные (а тут возможности очень широки, поскольку линия и круг – чрезвычайно распространенные формы символизма), или как раскрывающиеся лишь через ассоциации с тем, с чем еще они связаны. В этом заключается одно из самых странных противоречий: Фрейд, специалист по анализу иррационального и символического, сам был так мало способен понимать символы. Это особенно бросается в глаза, если мы сравним Фрейда с одним из величайших интерпретаторов символов – Иоганном Якобом Бахофеном, открывателем матриархата. Для него символ обладал богатством и глубиной, далеко выходящими за рамки термина «символ». Бахофен был способен посвятить множество страниц единственному символу – например, яйцу, в то время как Фрейд интерпретировал бы этот символ как «очевидно» выражающий некий аспект сексуальной жизни. Для Фрейда сновидение требовало поиска почти бесконечной цепи ассоциаций с его различными частями, и очень часто оказывалось, что в результате процесса истолкования удавалось узнать о значении сновидения ненамного больше, чем было известно ранее.
Роль ассоциаций в толковании сновидений
Чтобы дать пример применения фрейдовского метода ассоциаций, приведу содержание сна in extenso (полностью) и его интерпретацию. Это сон, который видел сам Фрейд и который составил часть его самоанализа [9; 170–174].
«Сон о монографии по ботанике. Я написал монографию об одном растении. Книга лежит передо мной, и я в этот момент разворачиваю сложенную цветную иллюстрацию. В каждый экземпляр книги вложено засушенное растение, как будто взятое из гербария.
Анализ. Утром накануне я видел в витрине книжной лавки новую книгу, называвшуюся «Род цикламена», – несомненно, монографию об этом растении. Цикламены, подумал я, любимые цветы моей жены, и я упрекнул себя за то, что так редко вспоминаю о том, чтобы принести ей цветы, которые ей очень нравятся. Мысль о том, чтобы принести цветы, напомнила мне историю, которую я недавно вновь рассказал в кругу друзей и которую использовал как доказательство в пользу своей теории о том, что забывание часто определяется бессознательной целью и всегда позволяет догадаться о тайных намерениях того человека, который забыл[41].
Молодая женщина привыкла получать букет цветов от мужа на свой день рождения. Однажды этот знак внимания не появился, и она расплакалась. Ее муж, войдя в комнату, не мог понять причины ее слез до тех пор, пока она не сказала ему о том, что это был ее день рождения. Он хлопнул рукой по лбу и воскликнул: «Прости, я совершенно забыл. Я сейчас же пойду и принесу тебе цветы». Однако женщину это не утешило: она поняла, что забывчивость мужа – доказательство того, что она больше не занимает того же места в его мыслях, что раньше. Эта дама, фрау Л., повстречалась с моей женой за два дня до того, как я увидел свой сон, сообщила ей, что чувствует себя хорошо, и справилась обо мне. За несколько лет до того она у меня лечилась.
Теперь у меня возник новый поток мыслей. Однажды, вспомнил я, я действительно написал что-то вроде монографии о растении, а именно – диссертацию о растении кока (1884), которая привлекла внимание Карла Коллера к обезболивающим свойствам кокаина. Я сам указал на такое применение алкалоида в своей опубликованной статье, но не провел достаточно полных исследований, чтобы развивать тему дальше. Это напомнило мне о том, что утром после того, как я увидел сон, – я до вечера не нашел времени интерпретировать его, – я видел что-то вроде сна наяву о кокаине. Если у меня когда-нибудь разовьется глаукома, думал я, нужно будет поехать в Берлин и подвергнуться операции, инкогнито, в доме моего друга (Флисса), пригласив хирурга, которого он мне порекомендует. Этот хирург, который не подозревал бы о том, кто я такой, стал бы, наверное, говорить, как легко делать такие операции с тех пор, как введен в употребление кокаин; я не подал бы ни малейшего намека на то, что участвовал в этом открытии. Такая фантазия вызвала у меня размышления о том, как неловко, в конце концов, врачу обращаться за медицинской помощью к своим коллегам. Берлинский хирург-офтальмолог не знал бы меня, и я смог бы заплатить ему, как любой другой пациент. Только когда я вспомнил это сновидение наяву, я понял, что за ним лежит воспоминание об определенном событии. Вскоре после открытия Коллера мой отец действительно заболел глаукомой; мой друг доктор Кёнигштейн, хирург-офтальмолог, прооперировал его; доктор Коллер осуществил анестезию кокаином и отметил, что этот случай свел вместе всех троих, кто имел отношение к введению кокаина в употребление.
Потом мои мысли вернулись к случаю, когда мне в последний раз напомнили о том деле с кокаином. Это было за несколько дней до моего сна, когда я просматривал сборник, которым благодарные ученики отметили юбилей своего учителя, директора лаборатории. Среди достижений лаборатории, перечисленных в сборнике, я нашел упоминание о том, что Коллер открыл обезболивающие свойства кокаина. Тут я неожиданно понял, что мой сон был связан с событиями предыдущего вечера. Я возвращался домой именно с доктором Кёнигштейном и разговорился с ним о предмете, который никогда не оставляет меня равнодушным. Пока я разговаривал с ним в вестибюле, к нам присоединились профессор Гертнер (что значит «садовник») с женой, и я не мог удержаться, чтобы не поздравить их обоих с их цветущим видом. Однако профессор Гертнер был одним из авторов юбилейного сборника, который я только что упомянул, и вполне мог мне о нем напомнить. Более того, фрау Л., чье разочарование в день рождения я описывал выше, была названа – хотя, правда, по другому поводу, – в моем разговоре с доктором Кёнигштейном.
Я попытаюсь также истолковать и другие обстоятельства, определившие содержание моего сна. В монографию был вложен высушенный образец растения, как если бы это был гербарий. Это вызвало у меня воспоминание об учебе в гимназии. Наш учитель однажды собрал учеников старших классов и вручил им школьный гербарий, чтобы они его просмотрели и почистили. В него пробрались какие-то мелкие червячки – книжные черви. Учитель, видимо, не питал ко мне особого доверия, потому что вручил мне всего несколько листов. Как мне помнится, они содержали образцы крестоцветных. Я никогда особенно не любил ботаники. На экзамене по этому предмету мне также предложили определить крестоцветные, – что мне не удалось сделать. Мои перспективы не были бы особенно блестящими, если бы мне не помогло знание теории. Я перешел от крестоцветных к сложноцветным; я сообразил, что артишоки – как раз сложноцветные, и их-то я действительно мог назвать своими любимыми цветами. Будучи более щедрой, чем я, моя жена часто приносит с рынка эти мои любимые цветы.
Я видел, что передо мной лежит монография, которую я написал. Это в свою очередь напомнило мне кое о чем. Накануне я получил письмо от моего друга Флисса из Берлина, в котором тот продемонстрировал свою способность к визуализации: «Меня очень занимает твоя книга о сновидениях. Я вижу ее оконченной и лежащей передо мной, я вижу, как перелистываю страницы»[42]. Как же я завидовал его дару провидца! Если бы я только мог увидеть лежащей перед собой свою книгу!
Сложенная цветная иллюстрация. Когда я был студентом-медиком, я постоянно испытывал соблазн все изучать по монографиям. Несмотря на ограниченные средства, я сумел приобрести несколько томов известий медицинских обществ, и меня восхищали их цветные иллюстрации. Я гордился своим стремлением к доскональности. Когда я сам начал публиковать статьи, я был обязан сам делать иллюстрации к ним, и я помню, что одна из них была такой ужасной, что мой друг и коллега посмеялся надо мной. Потом у меня возникло – не знаю, каким образом – воспоминание из очень ранней юности. Однажды моему отцу показалось забавным отдать книгу с цветными иллюстрациями (описание путешествия по Персии) мне и моей самой старшей сестре на растерзание. Нелегко оправдать это с точки зрения воспитания! Мне в то время было пять лет, сестре еще не исполнилось трех; картина того, как мы двое с наслаждением рвем книгу на части (листок за листком, как артишок, поймал я себя на мысли), оказалась почти единственным живым воспоминанием, сохранившимся с того периода моей жизни. Потом, став студентом, я испытывал страсть к собиранию книг, аналогичную страсти к изучению монографий: любимое увлечение (слово «любимое» уже появлялось в связи с цикламенами и артишоками). Я сделался книжным червем. Я всегда, с того времени, когда впервые начал размышлять о себе, объяснял эту свою страсть тем детским воспоминанием, о котором только что упомянул, или, скорее, понял, что та сцена моего детства была «прикрывающим воспоминанием» моих позднейших библиофильских пристрастий (см. мою статью о прикрывающих воспоминаниях в [8]). И я рано обнаружил, конечно, что страсти часто имеют печальные последствия. Мне было семнадцать, мой счет в книжной лавке оказался большим, платить мне было нечем, а мой отец не счел оправданием то обстоятельство, что у меня могли бы появиться и худшие наклонности. Воспоминание об этих обстоятельствах моей юности в более позднем возрасте сразу же вернуло мои мысли к разговору с моим другом доктором Кёнигштейном. В этой беседе мы обсуждали вопрос о том, что меня упрекают в излишнем погружении в мои любимые увлечения.
По причинам, сюда не относящимся, я не стану продолжать толкование своего сна, а лишь намечу направление, в котором оно шло бы. В ходе анализа мне пришлось вспомнить о своем разговоре с доктором Кёнигштейном не по одному только поводу. Если учесть темы, затронутые в том разговоре, смысл сна делается понятным. Все мысли, вызванные тем сновидением, – мысли о моей жене и о моих любимых цветах, о кокаине, о неудобстве обращения за медицинской помощью к коллегам, о моем предпочтении изучения монографий, о моем пренебрежении к некоторым областям науки, таким как ботаника, – все эти мысли при дальнейшем рассмотрении вели в конце концов к той или иной детали моего разговора с доктором Кёнигштейном. Опять сновидение, как и то, которое было проанализировано первым, – сон об инъекции Ирме, – имело природу самооправдания, защиты моих прав. Более того, оно развивало тему, затронутую в более раннем сне, и использовало свежий материал, полученный в промежутке между двумя сновидениями. Даже явно безразличная форма, которую принял сон, оказалась имеющей значение. Значило сновидение следующее: «В конце концов, я – человек, который написал ценную и памятную статью (о кокаине)», точно так же, как в более раннем сне я говорил в свою защиту: «Я ответственный и прилежный студент».
В обоих случаях я настаивал на следующем: «Я могу позволить себе делать это». Однако мне нет надобности продолжать толкование сновидения, поскольку моя единственная цель при его описании заключалась в иллюстрации связи между содержанием сновидения и событиями предыдущего дня, которые его и вызвали. До тех пор, пока я осознавал только явный смысл сна, казалось, что сновидение связано с единственным впечатлением того дня. Однако анализ выявил второй источник сна, заключавшийся в другом происшествии того же дня. Первое из двух впечатлений, с которыми был связан сон, оказалось второстепенным, побочным обстоятельством. Я увидел в витрине книгу, название которой на мгновение привлекло мое внимание, но тема которой едва ли могла меня заинтересовать. Второе событие обладало высокой степенью психической значимости: я в течение часа вел оживленную беседу со своим другом, хирургом-офтальмологом, и в ходе ее сообщил ему некоторые сведения, которые должны были оказать на нас обоих существенное влияние; это вызвало у меня воспоминания, привлекшие мое внимание к великому разнообразию внутренних стрессов в моем сознании. Более того, наш разговор был прерван до его завершения, поскольку к нам присоединились знакомые».
Что мы обнаружим при анализе фрейдовского анализа? Он приводит различные ассоциации, связанные со сновидением, – одну про молодую женщину, которая жаловалась, что муж забыл принести ей в день рождения цветы, другую про свою диссертацию, посвященную растению кока, которая привлекла внимание Карла Коллера к анестезирующим свойствам кокаина. Высушенное растение вызывает ассоциацию со школьной жизнью Фрейда, когда учитель поручил ему почистить гербарий. Вид лежащей перед ним монографии напоминает Фрейду о чем-то, что днем ранее написал ему его друг Флисс, а сложенная цветная иллюстрация – о его неспособности делать иллюстрации и страсти к приобретению книг. Потом Фрейд продолжает говорить о своей беседе с доктором Кёнигштейном.
Если задаться вопросом о том, что мы узнали о Фрейде из этой интерпретации сновидения, боюсь, придется признать, что мы не узнали почти ничего. И все же значение сна совершенно очевидно и действительно чрезвычайно важно как ключ к пониманию личности Фрейда.
Цветок – символ любви, Эроса, дружбы и радости. Что же Фрейд сделал с любовью и радостью? Он обратил их в объекты научного исследования; любовь и радость покинули цветок, который теперь высушен и превратился в предмет сухих рассуждений. Что могло бы еще полнее охарактеризовать всю жизнь Фрейда? Он сделал любовь (в его терминологии – сексуальность) объектом научных наблюдений; этот процесс высушил ее и лишил значения человеческого переживания. Именно это так ясно выражается в сновидении Фрейда, но при этом, нагромождая ассоциацию на ассоциацию, что практически ничего не дает, он умудряется скрыть понимание значения сна: трансформации любви из явления жизни в научный объект. Этот сон, как и многие другие, является примером того, что Фрейд с помощью бесчисленных ассоциаций очень часто прячет настоящее значение сновидения, потому что не хочет видеть этого значения. Другими словами, фрейдовский метод поиска бесконечных ассоциаций – выражение сопротивления пониманию значения собственных снов.
Ограничения толкования Фрейдом собственных сновидений
В анализе следующего сновидения не прослеживаются черты описанного выше метода – нагромождения бесконечных ассоциаций. Их использование здесь относительно просто; внимание привлекает проявленное Фрейдом сопротивление толкованию довольно очевидного материала сновидения. «Весной 1897 года, – пишет Фрейд, – я узнал, что два профессора нашего университета рекомендовали меня на должность professor extraordinarius[43]. Новость удивила и очень порадовала меня, поскольку говорила о признании моих заслуг двумя выдающимися людьми, что не могло быть отнесено за счет каких-либо личных соображений. Однако я сразу же предостерег себя от того, чтобы испытывать особые ожидания. На протяжении последних лет министерство отвергало подобные рекомендации, и несколько моих коллег, старших по возрасту и по крайней мере равных мне по заслугам, напрасно ждали назначения. У меня не было оснований надеяться, что меня ждет лучшая участь. Поэтому я решил ожидать будущего со смирением. Насколько я себя знаю, я не амбициозный человек; я занимаюсь своим делом, радуясь успеху, даже и без преимуществ, которые дает звание. Более того, мне не приходилось решать, зелен ли виноград: он висел слишком высоко над моей головой.
Однажды вечером меня посетил коллега – один из тех, чей пример я воспринимал как предостережение для себя. Он уже давно являлся кандидатом на должность профессора, а это звание в нашем обществе делает человека полубогом для его пациентов. Менее скромный, чем я, он имел привычку выражать свое почтение служащим министерства, рассчитывая поспособствовать своему продвижению. Один из таких визитов он нанес как раз перед тем, как зашел ко мне, и рассказал, что припер к стенке важного чиновника и прямо спросил, имеют ли отношение к задержке его назначения соображения, касающиеся вероисповедания. В ответ мой друг услышал, что, учитывая современное состояние умов, несомненно, в настоящий момент положение его превосходительства не позволяет… «По крайней мере я знаю теперь, как обстоят дела», заключил мой коллега. Это не было для меня новостью и только укрепило чувство безнадежности, поскольку те же соображения, касающиеся вероисповедания, имели место и в моем случае.
На рассвете после посещения моего друга мне приснился сон, чрезвычайно интересный, среди прочего, своей формой. Он состоял из двух мыслей и двух образов – за каждой мыслью следовала картина. Я, впрочем, перескажу только первую половину сновидения, поскольку вторая не имеет отношения к той цели, ради которой я описываю сон.
1. Мой коллега Р. был моим дядей. Я испытывал к нему глубокую привязанность.
2. Я видел перед собой его лицо, несколько изменившееся. Оно как бы удлинилось. Особенно ясно была видна окружающая лицо светлая борода.
За этим последовали две другие части сновидения, которые я опущу; опять же, за мыслью следовала картина.
Интерпретация сновидения происходила следующим образом.
Когда наутро я вспомнил сон, я рассмеялся и сказал: «Какая бессмыслица!» Однако сновидение не хотело уходить и преследовало меня весь день, пока наконец к вечеру я не стал упрекать себя: «Если бы один из твоих пациентов не придумал ничего лучше, чем назвать сон бессмыслицей, ты стал бы расспрашивать его и заподозрил, что за сном скрывается какая-то неприятная история, и пациент старается избежать осознания этого. Примени тот же подход к себе. Твое мнение о том, что сон – бессмыслица, означает только, что ты испытываешь внутреннее сопротивление его истолкованию. Не позволяй себе отступиться». Так что я приступил к интерпретации.
«Р. был моим дядей». Что это могло значить? У меня всегда был только один дядя – дядя Иосиф[44]. С ним произошла неприятная история. Однажды – более тридцати лет назад – стремясь подзаработать, он позволил вовлечь себя в предприятие, сурово преследовавшееся законом, и оказался осужден. Мой отец, от горя за несколько дней поседевший, всегда говорил, что дядя Иосиф – человек неплохой, только простак. Так, значит, если Р. был моим дядей Иосифом, не имел ли я в виду, что Р. – простак?
Едва ли правдоподобно и очень неприятно! Однако было еще и лицо, которое я видел во сне, – удлиненное и со светлой бородой. У моего дяди действительно было такое лицо – удлиненное и окруженное красивой светлой бородой. Мой коллега Р. с молодости был очень темноволос, но когда темноволосые люди начинают седеть, они расплачиваются за красоту своей юности. Волос за волосом их черные бороды претерпевают неприятное изменение цвета: сначала делаются рыжевато-каштановыми, и только потом – явно седыми. Борода моего коллеги Р. в то время как раз проходила эту стадию, – так же как и моя собственная, как я с неудовольствием заметил. Лицо, которое я видел во сне, было одновременно лицом Р. и лицом моего дяди. Это было похоже на одну из смешанных фотографий Гальтона (чтобы выявить семейное сходство, Гальтон снимал несколько лиц на одну и ту же пластинку). Так что не могло оставаться сомнений: я действительно имел в виду, что Р. – простак, как мой дядя Иосиф.
У меня все еще не было никакого представления о том, какой могла быть цель такого сравнения, чему я продолжал сопротивляться. Сходство не могло быть очень глубоким, потому что мой дядя являлся преступником, а у Р. репутация была безупречна, если не считать штрафа за то, что он на велосипеде сбил мальчика. Не мог ли я иметь в виду этот проступок? Такое предположение было просто смешным. В этот момент я вспомнил другой разговор, с другим своим коллегой, Н., который состоялся за несколько дней до того и, как я теперь вспомнил, касался того же предмета. Я повстречал Н. на улице. Его тоже рекомендовали на должность профессора. Он слышал о той чести, которая была оказана мне, и стал поздравлять с ней, но я решительно отказался принять поздравления. «Вы – последний, кто мог бы так шутить, – сказал я ему. – Вы знаете, чего стоит подобная рекомендация, на собственном опыте». «Кто может сказать? – ответил он, как мне показалось, не очень серьезно. – Против меня определенно были некоторые обстоятельства. Разве вы не знаете, что одна женщина подала на меня в суд? Мне не нужно говорить вам, что дело даже не дошло до разбирательства. Это была бессовестная попытка шантажа, и мне с трудом удалось избавить истицу от наказания. Однако, возможно, в министерстве используют тот случай как повод для того, чтобы меня не назначить. Но ведь у вас-то безупречная репутация». Теперь мне стало понятно, кто был преступником, и в то же время сделалось ясно, как следовало интерпретировать сон и какова была его цель. Мой дядя Иосиф совмещал в одном лице двух моих коллег, которых не назначили профессорами, – одного как простака, а другого как преступника. Я теперь также увидел, почему они представлены в таком свете. Если назначение моих коллег Р. и Н. откладывалось по причинам, связанным с вероисповеданием, мое собственное назначение тоже находилось под вопросом; если же отказ моим друзьям был связан с другими причинами, неприложимыми ко мне, то я все же могу надеяться. Такую процедуру избрал мой сон: показал, что если Р. – простак, а Н. – преступник, а я не был ни тем, ни другим, то у нас не было ничего общего, и я мог радоваться представлению на должность и не тревожиться о том, что ответ министерского чиновника Н. должен распространяться и на меня.
Однако я чувствовал, что обязан продолжать толкование сновидения; я чувствовал, что еще не завершил его удовлетворительно. Меня все еще смущало легкомыслие, с которым я принизил двух своих уважаемых коллег, чтобы оставить открытой себе дорогу к профессуре. Мое недовольство собственным поведением, впрочем, уменьшилось, когда я понял, какую цену следует приписывать образам сновидения. Я был готов категорически отрицать, что действительно считаю Р. простаком, и не верил в грязное обвинение, предъявленное Н., как не верил я и в то, что Ирма опасно заболела вследствие того, что Отто сделал ей инъекцию пропила. В обоих случаях сновидения выражали только мое желание, чтобы это было так. Ситуация с исполнением моего желания во втором сновидении казалась менее абсурдной, чем в более раннем, действительные факты в его конструкции использовались более искусно, как при тонкой клевете того типа, которая заставляет людей считать, что «в этом что-то есть». Ведь один из профессоров на своем факультете голосовал против моего коллеги Р., а Н. по наивности дал мне материал для подозрений. Так или иначе, должен повторить, что сон, как мне казалось, нуждался в дальнейшем прояснении.
Потом я вспомнил, что имеется еще часть сновидения, не затронутая интерпретацией. После того как у меня возникла мысль, что Р. – мой дядя, во сне я стал испытывать к нему теплое чувство. С чем это чувство было связано? Я, естественно, никогда не испытывал привязанности к моему дяде Иосифу. Мне нравился Р., и я уважал его на протяжении многих лет, но если бы я отправился к нему и стал выражать свои чувства – такие, какими они были в моем сновидении, – он, несомненно, очень бы удивился. Моя привязанность к Р. показалась мне неискренней и преувеличенной – как оценка его интеллектуальных качеств, выраженная в смешении его личности с личностью моего дяди, хотя в этом преувеличение было бы обращено в противоположном направлении. Передо мной забрезжил новый свет. Привязанность во сне не относилась к скрытому содержанию, к мыслям, скрывавшимся за сновидением; она находилась в противоречии с ними и должна была скрыть истинную интерпретацию. Возможно, именно здесь крылся raison d’être [подлинный смысл]. Я вспомнил свое сопротивление тому, чтобы взяться за толкование, то, как долго я его откладывал, как объявил свой сон полной бессмыслицей. Опыт психоанализа научил меня, как следует интерпретировать подобные отрицания: они не имеют ценности как суждения, а просто являются выражением эмоций. Если моя маленькая дочь не хотела яблока, которое ей предлагали, она утверждала, что яблоко кислое, не попробовав его. И если мои пациенты вели себя по-детски, я знал, что их тревожит мысль, которую они хотели бы подавить. То же самое было верно в отношении моего сна. Мне не хотелось его интерпретировать, потому что интерпретация содержала что-то, против чего я боролся, – а именно, против утверждения, что Р. – простак. Привязанность, которую я чувствовал к Р., не могла быть выведена из скрытых сном мыслей, но, несомненно, произрастала из этой моей борьбы. Если мое сновидение было в этом отношении искажено и отличалось от своего скрытого содержания, – искажено до полной противоположности, – то явная привязанность во сне служила цели этого искажения. Другими словами, искажение в данном случае было намеренным и служило средством диссимуляции[45]. Мои мысли во сне содержали своего рода клевету на Р., а чтобы я этого не заметил, во сне проявилось нечто противоположное – чувство привязанности к нему.
Это представлялось открытием, имеющим важность для ситуации в целом. Действительно, как это видно из примеров, приведенных в главе III («Сновидение – это исполнение желания»), существуют сновидения, в которых исполнение желания ничем не прикрыто. Однако в случаях, когда исполнение желания неузнаваемо, когда оно замаскировано, должна существовать склонность выстроить защиту против этого желания, и в силу такой защиты желание оказывается не в силах выразить себя иначе, чем в искаженном виде. Попытаюсь найти этому внутреннему событию сознания параллель в социальной жизни. Где можем мы найти сходное искажение психического акта? Только там, где действуют два человека, один из которых обладает определенной властью, которую второй обязан принимать во внимание. В этом случае второй человек будет искажать свои психические действия или, как можно это назвать, прибегать к диссимуляции. Вежливость, которую я проявляю каждый день, в значительной мере и есть диссимуляция такого рода; когда же я интерпретирую мои сновидения для читателей, я обязан прибегать к подобным же искажениям» [9; 136–142].
Фрейд правильно толкует свой сон в том смысле, что превращение его коллеги Р. в его дядю – выражение уничижительности по отношению к Р., поскольку дядя был чем-то вроде преступника. Фрейд интерпретирует сновидение на основании нескольких простых ассоциаций со своими двумя коллегами, которые должны были быть назначены профессорами, но лишились этой чести потому, что один был простаком, а другой – преступником. Таким образом, отказано им в назначении было не потому, что они – евреи, и у Фрейда появилось больше надежды сделаться профессором. Фрейд говорит о сильном сопротивлении тому, чтобы трактовать сновидение, и мимоходом упоминает о том, что он искажает интерпретацию своих снов для читателей из соображений «вежливости». Фрейд явно опускает упоминание о значении своего сновидения: сила его желания стать профессором заставляет его хотеть, чтобы двое его соперников-евреев не получили назначения по причинам, не связанным с их вероисповеданием. Позднее Фрейд вернулся к этому сну, иллюстрируя им свое заключение о том, что детские желания и импульсы продолжают жить во взрослом человеке. Не признавая того, что принижение коллег было вызвано его собственным желанием стать профессором, он пишет: «Привязанность, которую я во сне чувствовал к своему коллеге Р., была следствием моего сопротивления и протеста против клеветы на моих коллег, которая содержалась в идеях сновидения, – однако продолжает: – Это сновидение было одним из моих собственных, так что я могу продолжить анализ, заявив, что мои чувства все еще не были удовлетворены тем решением, которое было достигнуто. Я знал, что мое суждение о коллегах, так приниженных во сне, наяву будет совсем иным, и сила моего желания не разделить их судьбу в отношении назначения на должность профессора показалась мне недостаточной для объяснения противоречия между оценкой их в бодрствующем состоянии и во сне. Если бы действительно я так страстно желал, чтобы ко мне обращались в соответствии с новым званием, то это говорило бы о патологической амбициозности, которой я за собой не замечал и которая, как мне кажется, мне чужда. Не могу сказать, как другие люди, полагающие, что знают меня, оценили бы меня в этом отношении. Может быть, я действительно амбициозен, но если так, то мои амбиции давно устремлены на объекты, совершенно отличные от звания и должности professor extraordinarious» [9; 191f].
Последнее утверждение звучит довольно решительно. Оно следует логике «не может быть того, чего не должно быть». Фрейд полагает, что не особенно амбициозен. Интересна формулировка решающей фразы. Фрейд говорит о «страстном желании, чтобы к нему обращались в соответствии с новым званием» и тем самым маскирует всю проблему. Как он отмечал ранее, профессор своим пациентам казался полубогом. Назначение на профессорскую должность имело огромное значение для общественного положения и по крайней мере для дохода. Невинными словами «обращались в соответствии с новым званием», как если бы это было совсем малозначимым, Фрейд продолжает отрицать свое стремление быть назначенным профессором. Более того, он утверждает, что патологическая амбициозность ему чужда; называя ее «патологической», Фрейд опять маскирует ситуацию. Что патологического в желании стать профессором, достичь цели, которая, как он признает в другом месте, очень для него важна? Напротив, такая амбиция совершенно нормальна. Он предоставляет другим судить о нем в этом отношении, но ограничивает их число теми, кто «полагает, что знает» его, а не теми, кто действительно знает; в конце концов он минимизирует проблему, говоря, что его «амбиции давно устремлены на объекты, совершенно отличные от звания и должности professor extraordinarius».
Потом, впрочем, Фрейд перефразирует свои слова, говоря об амбициозности, которая вызвала сон, и обсуждая вопрос о том, что могло быть причиной этого. Отвечая на него, он говорит о событии своего детства, когда предсказатель заявил, что в один прекрасный день он станет министром (это было во времена «бюргерского» совета министров, в котором некоторые министры были евреями; другими словами, талантливый еврейский мальчик имел такой шанс). «События того времени, – продолжает Фрейд, – несомненно, в какой-то мере повлияли на мое намерение изучать юриспруденцию, которое сохранялось у меня до самого поступления в университет; передумал я только в последний момент» [9; 192]. Эти слова служат веским доказательством стремления Фрейда к славе; мир потерял бы дары этого гения, если бы Фрейд решил стать юристом. Сон, продолжает Фрейд, на самом деле является исполнением его желания стать министром. «Плохо обойдясь со своими выдающимися учеными коллегами из-за того, что они были евреями, и отнеся одного к простакам, а другого – к преступникам, я вел себя как министр, я ставил себя на место министра. Так я мстил его превосходительству! Он отказался назначить меня professor extraordinarius, и я отплатил ему, заняв в сновидении его место» [9; 192f][46]. Фрейд, столь решительно отрицающий свою амбициозность во взрослом возрасте, утверждает, что проявившиеся в сновидении амбиции – это амбиции ребенка, а не взрослого.
Здесь мы находим одну из предпосылок мышления Фрейда. Те особенности, которые считаются несовместимыми с образом респектабельного профессионала, отнесены в детство, и предполагается, что раз они принадлежат детскому опыту, они не представляют опыт взрослого. Утверждение о том, что все невротические тенденции произрастают из детства, на самом деле служат защитой взрослому от подозрений в том, что он невротик. Фрейд действительно являлся невротиком, но для него было невозможно воспринимать себя как такового и одновременно чувствовать себя нормальным уважаемым профессионалом. Поэтому все, что не соответствовало образу нормального человека, считалось материалом детства, который не рассматривался как все еще полностью живой и присущий взрослому. Все это, конечно, изменилось за последние пятьдесят лет, поскольку невроз стал приметой респектабельности, а образец рационального, здорового, нормального взрослого-буржуа оказался вытеснен с культурной сцены. Однако для Фрейда он все еще имел большое значение, и только полностью понимая это, можно понять тенденцию Фрейда исключать все иррациональное из своей взрослой жизни. В этом кроется одна из причин того, почему его так называемый самоанализ потерпел неудачу: Фрейд обычно не видел того, чего не хотел видеть, – а именно того, что не соответствовало портрету рационального респектабельного буржуа.
Центральным элементом фрейдовского толкования сновидений является концепция цензуры. Фрейд открыл, что сны часто имеют тенденцию маскировать свое истинное значение и выражать его в формах, сходных с теми, которые использует оппозиционный политик во времена диктатуры: скрывает смысл между строк или переносит современные ему события в Древнюю Грецию. Так и для Фрейда сновидение никогда не являлось открытым сообщением, но должно было представлять собой кодированное послание, которое, чтобы сделать понятным, нужно расшифровать. Кодирование должно было происходить таким образом, чтобы даже сам человек, видящий сон, чувствовал себя спокойно, выражая во сне идеи, не соответствующие мыслительным паттернам общества, в котором он живет. Говоря это, хочу подчеркнуть, что цензура имеет социальный характер в большей мере, чем полагал Фрейд, однако в данный момент это несущественно. Значение имеет открытие Фрейдом того, что сон должен быть расшифрован. Впрочем, это утверждение в своей простой и догматической формулировке часто вело к ошибочным результатам. Не каждый сон нуждается в расшифровке, а степень кодирования разных сновидений очень различается.
Необходимо ли кодирование, и если да, то в какой степени, зависит от санкций, которые общество налагает на тех, у кого во сне возникают непозволительные мысли; это также зависит от таких индивидуальных факторов, как покорность и пугливость человека, а отсюда – от того, в какой мере он чувствует необходимость в кодировании опасных мыслей. Когда я говорю «опасных», я не имею в виду именно внешние санкции общества против того, кто опасные идеи питает. Это, несомненно, случается тоже и не обесценивается тем фактом, что в конце концов наши мысли во сне, т. е. наши сны, являются тайными и никто о них не знает. Если так важно избегать опасных мыслей и человек не должен допускать их даже во сне, то это потому, что они должны оставаться глубоко подавленными. Под опасными мыслями я понимаю такие, за которые человек был бы наказан или пострадал бы в повседневной жизни, если бы они стали известны. Такие мысли существуют, как все мы знаем, и человек хорошо понимает, о чем лучше не говорить, а потому лучше и не думать, чтобы не испытать неприятностей. Впрочем, здесь я говорю в основном о мыслях, которые являются опасными не потому, что говорят о чем-то конкретном, за что полагалось бы наказание, а потому, что они выходят за рамки признаваемого здравым смыслом. Это мысли, которые не разделяет больше никто, за исключением, может быть, небольшой группы; таким образом, они приводят к изоляции, одиночеству, отсутствию контактов. Это именно тот опыт, который содержит семя безумия, наступающего, когда человек полностью лишается каких-либо связей с окружающими.
Каким бы важным ни было открытие Фрейдом действий цензуры, оно также причиняло вред пониманию снов, если применялось догматически и по отношению к каждому сновидению.
Символический язык сновидений
Прежде чем продолжить дискуссию о том, каждое ли сновидение искажено, как полагал Фрейд, полезно провести различие между двумя разновидностями символов: универсальными и случайными. Случайный символ не имеет внутренней связи с тем, что символизирует. Предположим, у человека с определенным городом связано печальное событие; когда он слышит название этого города, он с легкостью связывает его с чувством печали, так же как связал бы с чувством радости, если бы событие было радостным. Совершенно очевидно, что в природе города как такового нет ничего ни печального, ни радостного. Именно личный опыт, связанный с городом, делает его символом определенного настроения. Такая же реакция могла бы возникнуть в связи с домом, улицей, одеждой, конкретным пейзажем или еще чем-то, что когда-то было связано со специфическим настроением. Картина во сне представляет именно это настроение, а город «замещает» настроение, когда-то там испытанное. Здесь связь между символом и символизируемым опытом совершенно случайна.
В результате нам требуются знать ассоциации того, кому снился сон, чтобы понять значение случайного символа. Если он не расскажет нам о своем опыте, связанном с приснившимся городом, или о своих отношениях с приснившимся человеком, мы едва ли сможем понять, что символ означает.
Универсальный символ, напротив, это такой, у которого имеются внутренние взаимоотношения между ним и тем, что он представляет. Возьмем, например, символ огня. Нас зачаровывают определенные качества огня в очаге, в первую очередь его живость – огонь постоянно меняется, все время движется, – и в то же время его постоянство. Огонь остается тем же, не будучи тем же. Он оставляет впечатление силы, грации и света. Кажется, что он танцует и обладает неистощимым источником энергии. Когда мы используем огонь как символ, мы описываем внутренний опыт, характеризуемый теми же элементами, которые дает сенсорное ощущение огня: энергией, светом, движением, грацией, радостью; иногда в этом чувстве преобладает один элемент, иногда – другой. Однако огонь может также быть разрушительным и устрашающе могучим; если нам снится горящий дом, огонь символизирует разрушение, а не красоту.
В чем-то сходным, а в чем-то отличным является символ воды – океана или потока. Здесь тоже мы обнаруживаем сплав непрерывного движения и постоянства. Мы также чувствуем живость, продолжительность и энергию. Однако имеется и различие: где огонь безрассудно смел, быстр, волнующ, там вода спокойна, медлительна и неизменна – если речь идет об озере или реке. Океан, впрочем, может быть столь же разрушителен и непредсказуем, как и огонь.
Универсальный символ единственный, в котором связь между символом и тем, что он символизирует, является не случайной, а внутренней. Она коренится в испытываемой человеком близости между эмоцией или мыслью, с одной стороны, и чувственным опытом – с другой. Такой символ может быть назван универсальным, потому что его разделяют все люди, в противоположность не только случайному символу, который по самой своей природе носит полностью личностный характер, но и условному (например, сигналу, регулирующему дорожное движение), имеющему ограниченное значение только для группы людей, живущих в сходных условиях. Универсальный символ проистекает из свойств наших тел, чувств и умов, которые являются общими для всех людей, и поэтому имеет значение не только для отдельных индивидов или групп. Действительно, язык универсальных символов – единственный общий язык, созданный человечеством.
Для Фрейда почти все символы были случайными, за одним исключением – сексуальных; башня или палка рассматривались как символ мужской сексуальности, дом или океан – женской. В отличие от Юнга, который считал, что все сны записаны простым и не закодированным языком, Фрейд придерживался прямо противоположных взглядов: почти ни один сон нельзя понять без расшифровки.
На основании опыта расшифровки сновидений многих людей, включая меня самого, я могу заключить, что Фрейд из-за догматических обобщений ограничил важность собственного открытия цензуры, действующей во сне. Есть много сновидений, в которых цензура проявляется только в поэтическом или символическом языке, на котором выражается содержание, однако это может быть названо «цензурой» только для людей, у которых поэтическое воображение развито слабо. Для тех, кто наделен естественным чувством поэзии, символическая природа языка сновидения едва ли может быть объяснена цензурой.
Ниже я процитирую сновидение (см. [32], гл. 6), которое может быть понято даже без всяких ассоциаций и где отсутствуют элементы цензуры. С другой стороны, можно видеть, что ассоциации, предложенные человеком, видевшим сон, обогащают понимание сновидения.
«Юрист двадцати восьми лет просыпается и вспоминает следующее сновидение, которое позднее пересказывает аналитику.
– Я видел себя едущим на белом коне перед многочисленными солдатами. Они громко приветствовали меня.
Первый вопрос, который аналитик задает пациенту, носит довольно общий характер:
– Что приходит вам на ум?
– Ничего, – отвечает пациент. – Сон глупый. Вы ведь знаете, что я не люблю всего, что относится к войнам и армии, что я наверняка не хотел бы быть полководцем, – и добавляет: – Я также не хотел бы оказаться в центре внимания, чтобы на меня глазели, будут меня при этом приветствовать тысячи солдат или нет. Вы знаете из того, что я говорил вам раньше о своих профессиональных проблемах, как трудно мне даже выступать в суде, когда все на меня смотрят.
– Да, – отвечает аналитик, – но это не отменяет того факта, что таков был ваш сон: вы сами написали его сценарий и отвели себе в нем роль. Несмотря на все очевидные несоответствия, сон должен иметь какое-то значение и смысл. Давайте начнем с ваших ассоциаций с содержанием сновидения. Сосредоточьтесь на картине, которую вы видели во сне, – на самом себе на белом коне, на приветствующих вас войсках, – и скажите мне, что приходит вам в голову, когда вы смотрите на эту картину.
– Странно, я сейчас вижу картину, которая мне очень нравилась, когда мне было лет четырнадцать-пятнадцать. На ней был изображен Наполеон, действительно едущий на белом коне перед войсками. Это очень похоже на увиденное мной во сне, за исключением того, что на той картине солдаты ничего не кричали.
– Это очень интересное воспоминание. Расскажите мне больше о своем интересе к картине и к Наполеону.
– Я многое могу об этом рассказать, только это меня смущает. Да, когда мне было четырнадцать-пятнадцать лет, я был довольно застенчив. Спорт мне не давался, и я побаивался крутых парней. О да, теперь я вспоминаю происшествие из тех времен, о котором я совершенно забыл. Один из тех крутых парней мне очень нравился, и я хотел с ним подружиться. Мы почти не разговаривали друг с другом, но я надеялся, что я тоже ему понравлюсь, если мы узнаем друг друга получше. Однажды я набрался смелости, подошел к нему и спросил, не хочет ли он пойти ко мне – у меня был микроскоп, и я мог показать ему много интересного. Он мгновение смотрел на меня, потом начал хохотать. «Ах ты девчонка, пригласи лучше приятелей своей маленькой сестрички!» Я отвернулся, глотая слезы. В то время я увлеченно читал про Наполеона, собирал его изображения и мечтал стать похожим на него – знаменитым полководцем, которым восхищается весь мир. Разве он тоже не был маленького роста? Разве он в юности тоже не был застенчивым, как я? Почему бы мне не стать похожим на него? Я много часов провел в мечтаниях – всегда только об успехе, почти никогда не задумываясь о конкретных способах достижения цели. Я был Наполеоном, вызывающим восхищение и зависть, и все же великодушным и готовым простить обидчиков. Когда я поступил в колледж, я вырос из этого поклонения герою и из наполеоновских мечтаний; я уже много лет не вспоминал о том периоде и наверняка ни с кем об этом не говорил. Меня довольно-таки смущает даже то, что я сейчас вам все рассказываю.
– Вы о том забыли, но другой вы, тот, который определяет многие ваши действия и чувства, хорошо скрытый от вас во время бодрствования, все еще хочет славы, обожания, власти. Тот вы-другой прошлой ночью высказался во сне, но давайте посмотрим, почему именно прошлой ночью. Расскажите мне, что вчера случилось важного для вас.
– Совсем ничего, день был как любой другой. Я отправился в офис, работал – готовил материалы для выступления в суде, вернулся домой, пообедал, сходил в кино и лег спать. Вот и все.
– Не похоже, чтобы это объясняло, почему ночью вы ездили на белом коне. Расскажите подробнее о том, что происходило у вас в офисе.
– Ох, я только что вспомнил… но это не может иметь никакого отношения к сновидению… ну, я все равно расскажу. Когда я пошел к боссу – старшему партнеру нашей фирмы, для него я и готовил материалы, – он обнаружил сделанную мной ошибку. Недовольно посмотрев на меня, он заметил: «Я очень удивлен, я думал, что вы справитесь лучше». Я на мгновение растерялся, и у меня промелькнула мысль о том, что он не возьмет меня в партнеры, как я надеялся. Но я сказал себе, что это ерунда, что каждый может ошибиться, что босс просто раздражителен и что этот случай не отразится на моем будущем. Я тут же забыл об этом эпизоде.
– В каком вы тогда были настроении? Вы нервничали или испытывали депрессию?
– Нет, ничуть. Напротив, я просто почувствовал усталость и сонливость. Я с трудом продолжал работать и порадовался, когда пришло время уйти из офиса.
– Значит, последняя важная вещь в тот день была – ваш поход в кино. Расскажите, что за фильм вы видели.
– Да. Фильм называется «Хуарес», и он мне очень понравился. Я даже всплакнул немножко.
– В каком месте?
– Сначала при описании бедности и страданий Хуареса, а потом, когда он победил. Даже и не припомню фильма, который бы так меня тронул.
– Потом вы отправились в постель, уснули, увидели себя на белом коне и услышали приветствия войск. Теперь мы немного лучше понимаем, почему вам это приснилось, не так ли? В юности вы были застенчивым, неуклюжим, отвергаемым другими. Нам известно из предшествующей работы, что все это в значительной мере было связано с вашим отцом, который так гордился своим успехом, но был неспособен стать близким вам и почувствовать – уж не говоря о том, чтобы проявить, – привязанность, не стремился вас подбодрить. Тот случай, о котором вы упомянули, – когда крутой парень не захотел с вами дружить, – был только последней каплей. Ваше самоуважение и так уже сильно пострадало, и случившееся добавило еще один элемент к вашему убеждению, что вы никогда не сравняетесь с отцом, никогда ничего не добьетесь, что вы всегда будете отвергаемы теми, кем восхищаетесь. Что вы могли поделать? Вы нашли убежище в фантазиях, в которых совершали те самые вещи, которые, как вы считали, были вам недоступны в реальной жизни. Там, в мире фантазии, куда никто не мог проникнуть и где никто не мог вам возразить, вы были Наполеоном, великим героем, которым восхищались миллионы, и – это, может быть, самое главное, – которым восхищались вы сами. До тех пор, пока вы могли сохранить эти фантазии, вы были защищены от острой боли, которую причиняло вам чувство собственной неполноценности, когда вы соприкасались с реальностью. Потом вы поступили в колледж, стали меньше зависеть от отца, почувствовали определенное удовлетворение от занятий, обнаружили, что можете начать все сначала и достичь успеха. Более того, вы стали стыдиться своих «детских» мечтаний, так что вы убрали их подальше; вы почувствовали, что находитесь на пути к тому, чтобы стать настоящим человеком… Однако, как видим, эта новая уверенность в себе оказалась несколько обманчивой. Вы ужасно боялись экзаменов, вы чувствовали, что ни одна девушка не заинтересуется вами, если рядом окажется хоть какой-нибудь другой молодой человек, вы всегда боялись недовольства своего босса. Это возвращает нас к дню накануне того, как вы увидели сон. То, чего вы так старались избежать – критики со стороны босса, – случилось; вы снова начали испытывать прежнее чувство неадекватности, но вы его прогнали; вместо того чтобы встревожиться и опечалиться, вы почувствовали усталость. Потом вы посмотрели фильм, который напомнил вам о ваших мечтаниях, о герое, который сделался обожаемым спасителем нации, хотя в юности был презираемым и бессильным. Вы представили себя, как это случалось, когда вы были подростком, героем, который вызывает восторг, которого приветствуют. Разве вы не видите, что на самом деле вы не отказались от прежнего убежища в мечтах о славе, что вы не сожгли мосты, ведущие обратно в страну фантазий, но продолжаете возвращаться туда, как только реальность разочаровывает или пугает вас? Разве вы не видите, что это обстоятельство помогает возникновению той самой опасности, которой вы боитесь, – вести себя по-детски, не быть воспринимаемым всерьез взрослыми людьми – и самим собой?»
Связь функции сна с работой сновидения
Фрейд считал, что все сновидения являются по сути исполнением желаний и благодаря этому призрачному исполнению осуществляют функцию сохранения сна. После пятидесяти лет толкования сновидений я должен признаться в том, что нахожу этот фрейдовский принцип лишь отчасти верным. Несомненно, Фрейд совершил выдающееся открытие, когда понял, что сны очень часто представляют собой символическое исполнение желаний. Однако он нанес ущерб значимости своего открытия из-за догматического представления о том, что это обязательно верно для всех сновидений. Сновидения могут представлять исполнение желаний, могут выражать просто тревогу, но могут также – и это очень важный момент – обеспечивать глубокое проникновение в собственную личность и в личности других людей. Чтобы оценить эту функцию сновидений, полезно рассмотреть некоторые соображения, касающиеся различий между биологическими и психологическими функциями сна и бодрствования (см. также [32], гл. 3).
В бодрствующем состоянии мысли и чувства в первую очередь откликаются на необходимость овладевать окружающей средой, изменять ее, защищать себя от нее. Задача бодрствующего человека – выживание, он подчиняется законам, управляющим реальностью. Это означает, что он должен мыслить в терминах времени и пространства.
Во сне же мы не связаны с необходимостью менять в своих целях окружающий мир. Во сне мы беспомощны, и недаром сон называют братом смерти. Однако при этом мы и свободны, более свободны, чем наяву. Мы избавлены от бремени труда, от задач обороны и нападения, от пристального наблюдения за реальностью и управления ею. Нам не требуется оглядываться на внешний мир, мы сосредоточены на мире внутреннем, заняты исключительно собой. Спящий человек может быть уподоблен зародышу в чреве или трупу, ангелу, на которого не распространяются законы реальности. Во сне царство необходимости уступает место царству свободы, и в этом царстве «Я» – единственное, к чему обращены наши мысли и чувства.
Психическая активность во сне обладает логикой, отличной от той, которая управляет нашим бодрствованием. Как было отмечено выше, события сновидения не обязаны обращать внимание на обстоятельства, которые имеют значение только тогда, когда мы сталкиваемся с реальностью. Если я полагаю, например, что какой-то человек – трус, во сне он может представиться мне цыпленком. Эта перемена осмысленна в терминах того, что я думаю о человеке, а не в терминах ориентации на внешний мир.
Жизнь во сне и жизнь наяву – два полюса человеческого существования. Бодрствование посвящено действиям, в сновидении мы от этого освобождены. Сон выполняет функцию самовыражения. Когда мы просыпаемся, мы переходим в царство действия, ориентируемся на его правила, и наша память ведет себя соответственно. Мир сна исчезает. События, происходившие в сновидении, само сновидение вспоминаются с величайшим трудом[47]. Эта ситуация символически отражена во многих народных сказках: ночью на сцену выходят призраки и духи, добрые и злые, но с рассветом они исчезают, и от напряженных переживаний человека ничего не остается.
Сознание представляет собой психическую деятельность, когда мы заняты внешней реальностью – действием. Свойства сознания определяются природой действия и функцией выживания в бодрствующем состоянии. Бессознательное – это психическая деятельность, когда мы существуем в отрыве от каких-либо связей с внешним миром и не заняты иными действиями, кроме самовосприятия. Бессознательное заключает в себе переживания, связанные с особым образом жизни: бездеятельностью, и характеристики бессознательного вытекают из природы этого образа существования.
В данном случае «бессознательное» является таковым только по отношению к «нормальному» состоянию активности. Когда мы говорим о «бессознательном», мы на самом деле говорим только о том, что это переживание чуждо состоянию ума, которое существует, когда мы действуем; тогда оно ощущается как призрачный, назойливый элемент, который трудно ухватить и трудно запомнить. Однако дневной мир столь же «бессознателен» для нас во сне, как и ночной – для бодрствующего сознания. Термин «бессознательное» обычно употребляется исключительно с точки зрения дневного восприятия; таким образом упускается из рассмотрения тот факт, что и сознание, и бессознательное – лишь различные состояния ума, относящиеся к различным состояниям существования.
Следует отметить, что в бодрствующем состоянии мысли и чувства также не полностью подчинены ограничениям пространства и времени; творческое воображение позволяет думать о событиях прошлого и будущего так, словно они происходят в настоящем, и об удаленных предметах, как если бы они были у нас перед глазами; наши чувства наяву не зависят от физического присутствия объекта и от сосуществования с ним в один и тот же момент времени. Таким образом, отсутствие пространственно-временной системы характерно не для восприятия во сне в противовес бодрствующему, а для мышления и чувствования в противовес действию. Это существенное обстоятельство позволяет мне прояснить важный момент в моей позиции.
Следует различать содержание мыслительного процесса и категории, используемые мышлением. Я могу, например, думать о своем отце и утверждать, что его отношение к определенной ситуации такое же, как и мое. Это – рациональное утверждение. С другой стороны, если я скажу «Я – мой отец», то такое утверждение иррационально, поскольку не соответствует состоянию дел в физическом мире. Впрочем, фраза вполне рациональна в плане чистого восприятия: она выражает ощущение моей идентичности с отцом. Рациональные мыслительные процессы в бодрствующем состоянии подчиняются категориям, коренящимся в особой форме существования – той, в которой мы связываем себя с реальностью в терминах действия. В моем существовании во сне, характеризующемся отсутствием даже потенциального действия, используются категории, имеющие отношение только к моему самоощущению. То же самое касается чувств. Что бы я ни чувствовал наяву по отношению к человеку, которого не видел двадцать лет, я осознаю, что он или она отсутствует. Если же этот человек мне снится, мои чувства к нему таковы, как если бы он или она присутствовали. Но сказать «как если бы он присутствовал» означает выразить чувство в концепциях «жизни во время бодрствования». В существовании внутри сновидения нет «как если бы»; человек просто присутствует.
На предшествующих страницах была предпринята попытка описать условия сна и сделать из этого описания определенные выводы, касающиеся качества активности в сновидении. Исчерпывает ли понимание сна как исполнения желаний или как проявления чувств, достаточно сильных, чтобы найти выражение даже во сне, все возможные объяснения того, почему мы видим сны?
Я предположил бы, что имеется еще одно объяснение, которым обычно пренебрегают. Оно относится к тому факту, что человек испытывает глубокую потребность объяснить себе, почему он что-то делает или чувствует. Это наблюдаемый и общепризнанный факт, обычно называемый рационализацией. Если, например, нам кто-то не нравится и мы недовольны тем, что испытываем такое чувство, мы стремимся заставить свою антипатию выглядеть как резонное следствие определенных фактов; тем самым мы наделяем человека, который не нравится, качествами – реальными или чаще вымышленными, – которые позволяют нашему отношению выглядеть обоснованным. То же самое, конечно, верно в случае любви или обожания; в наиболее очевидной форме это проявляется в массовом энтузиазме по отношению к некоторым лидерам или в неприязни к определенным классам или расам.
Явлениями того же типа являются постгипнотические феномены. Предположим, что во время гипнотического транса человек получает задание через пять часов, скажем, в четыре часа дня, снять пальто, забыв, что получил такой приказ. Что происходит в четыре часа пополудни? Хотя погода может быть холодной, человек пальто снимет, но при этом скажет что-то вроде: «Сегодня удивительно тепло, совсем не по сезону». Он чувствует необходимость объяснить себе, почему он так поступает, и испугается, если будет не в состоянии объяснить свой поступок.
Приложение этого принципа к сновидению может привести к следующей гипотезе: во сне мы испытываем те же чувства, что и наяву, но для нас во сне так же, как наяву, невыносимы чувства, которые нельзя объяснить. Поэтому мы придумываем историю, объясняющую, почему мы испытываем страх, радость, ненависть и т. д. Другими словами, сновидение имеет функцию рационализации чувств, которые мы питаем во сне. Если бы это было так, это показывало бы, что даже во сне проявляется та же тенденция заставлять эмоции казаться оправданными, как и в состоянии бодрствования. Сновидения, таким образом, могут рассматриваться как результат внутренней тенденции подгонять чувства под требования резонности.
Теперь мы должны изучить одну специфическую особенность сна, которая, как будет показано, имеет огромное значение для понимания процессов сновидения. Уже говорилось о том, что во сне мы не озабочены управлением внешним миром. Мы его не замечаем и на него не воздействуем; не подвержены и мы его воздействию. Отсюда следует, что этот эффект отстранения от реальности зависит от качеств самой реальности. Если влияние внешнего мира в целом благотворно, то отсутствие такого влияния во сне приведет к снижению ценности работы сновидения, так что она окажется второстепенной по сравнению с психической деятельностью наяву, когда мы подвержены благотворному влиянию внешнего мира.
Однако правы ли мы, предполагая, что влияние реальности в целом благотворно? Не может ли быть, что оно также и вредоносно и что, таким образом, отсутствие влияния выдвигает на передний план качества, более высокие по сравнению с теми, которыми мы обладаем наяву?
Говоря о внешнем мире, мы не имеем в виду исключительно мир природы. Природа как таковая не хороша и не плоха. Она может быть нам полезна или опасна, и отсутствие восприятия реальности освобождает нас от задачи пытаться освоить окружающий мир или защититься от него, но это не делает нас глупее или умнее, лучше или хуже. В отношении созданного человеком мира вокруг нас, культуры, в которой мы живем, все обстоит совершенно иначе. Их влияние на нас неоднозначно, хотя мы склонны считать, что оно идет нам исключительно на пользу.
Действительно, свидетельства того, что культурные влияния благотворны, представляются почти неоспоримыми. От мира животных нас отличает именно способность создавать культуру.
Не является ли созданная человеком реальность вне нас самым важным фактором развития наших лучших качеств, и не следует ли ожидать, что, лишившись контакта с внешним миром, мы временно опускаемся до примитивного, животного, неразумного состояния? В пользу такого заключения можно сказать многое, и мнение о том, что подобная деградация является основным отличием состояния сна и тем самым работы сновидения, разделялось многими исследователями от Платона до Фрейда. С этой точки зрения сновидения можно рассматривать как выражения иррациональных, примитивных побуждений, и тот факт, что сны так легко забываются, убедительно объясняется тем, что мы стыдимся этих неразумных, преступных импульсов, возникающих, когда нас не контролирует общество. Несомненно, такое толкование сновидений в определенной степени верно, но остается вопрос: полностью ли оно верно и не ответственны ли негативные элементы влияния общества за тот парадокс, что мы во сне не только менее разумны и менее добропорядочны, но также более сообразительны, мудры и проницательны, чем когда бодрствуем.
Наши сны не только выражают иррациональные желания, но и даруют глубокие прозрения, и важная задача толкования сновидений заключается в том, чтобы определить: когда имеет место первое, а когда – второе.