Теория государства. С комментариями и объяснениями — страница 32 из 57

– И очень, – продолжил я. – Но после этого-то, Главкон, совокупляться беспорядочно, или делать иное, тому подобное, в обществе людей счастливых, было бы нечестно, да и правители не позволят.

– Потому что это несправедливо, – сказал он.

– Так явно, что после этого мы установим браки, – и браки, сколько достанет сил, священные, священными же пусть будут самые полезные.

– Без всякого сомнения.

– А как будут они самыми полезными? Скажи мне это, Главкон. Ведь в твоем доме я вижу и гончих собак, и множество благородных птиц. Ты, клянусь Зевсом, обращал некоторое внимание на их браки и деторождение?

– Какое внимание? – спросил он.

– Во-первых, между этими самыми животными, хотя они вообще благородны, нет ли и не бывает ли отличных?

– Есть.

– Так от всех ли равно делаешь ты приплод, или стараешься делать его особенно от отличных?

– От отличных.

– Что ж? От самых молодых, или от самых старых, или от тех, которые в цветущем возрасте?

– Которые в цветущем возрасте.

– И если приплод не таков, ты полагаешь, что порода птиц и собак будет у тебя гораздо худшая?

– Да, полагаю.

– А что думаешь о лошадях и о других животных? – продолжал я. – Иначе ли бывает с ними?

– Это было бы странно, – сказал он.

– Ах, любезный друг, сколь же совершенные нужны нам правители, если так бывает и с человеческим родом!

– Да, именно так бывает, – сказал он. – Так что же?

– То, – отвечал я, – что им необходимо пользоваться многими лекарствами. Если тела не имеют нужды во врачебных средствах, и охотно подчиняются диете, то для них мы почитаем достаточным и плохого врача. А когда уже надобно употреблять лекарства, тогда, известно, нужен врач более мужественный.

– Правда, но к чему это говоришь ты?

– К тому, – сказал я, – что правителям у нас, должно быть, понадобится, для пользы управляемых, часто употреблять ложь и обман, полезно же это в виде лекарства, говорили мы, кажется.

– Да и правильно, – сказал он.

– Так это правильное, по-видимому, бывает не в малой мере при браках и деторождении.

– Каким же образом?

– По допущенному выше, отвечал я, надобно, чтобы отличные соединялись браком большею частью с отличными, а худшие, напротив, с худшими, и чтобы первые из них воспитывали детей, а последние – нет, если стадо имеет быть самым превосходным, и все это должно скрываться в тайне от всех, кроме правителей, если стаду стражей нужно быть опять наименее возмутимым.

– Весьма правильно, – сказал он.

– Так не должны ли быть учреждены праздники, на которые мы соберем невест да женихов, и на которых будут совершаемы жертвоприношения, а наши поэты постараются воспевать приличные тогдашним бракам гимны? Количество же браков не возложить ли нам на правителей, чтобы они, имея в виду войны, болезни и все такое, позаботились припасти нужное число мужчин, и чтобы таким образом государство у нас было, по возможности, и не велико, и не мало.

– Правильно, – сказал он.

– Притом, надобно, думаю, изобрести какие-нибудь хитрые жребии, чтобы тот худой мужчина вину каждого сочетания возлагал на случай, а не на правителей.

О хитрых жребиях при выборе лиц для сочетания их браком, Платон подробнее пишет в начале диалога «Тимей». Там он говорит о том, что «ради обеспечения возможно лучшего потомства на должностных лиц обоего пола возлагается обязанность устраивать браки посредством хитрости со жребием, так, чтобы лучшие и худшие сочетались бы с равными себе и в то же время никто не испытывал бы неудовольствия, но все полагали бы, что этим распорядилась судьба».

– Правильно.

– И всегда рождающихся детей не должны ли брать поставленные над этим власти, состоящие либо из мужчин, либо из женщин, либо из тех и других, – ибо и власти, вероятно, будут общими женщинам и мужчинам?

– Да.

– Взяв детей от добрых, они будут относить их, думаю, в огражденное место, к некоторым кормилицам, живущим отдельно, в известной части государства, а детей от худых, и вообще всех, родившихся с телесными недостатками, станут скрывать, как следует, в тайном и неизвестном месте.

– Если только надобно иметь чистую породу стражей, – сказал он.

– Не позаботятся ли они также и о пище, приводя это огражденное место матерей, когда набрякнут у них груди, причем употребят все искусство, чтобы ни одна из них не узнала своего дитяти, и доставая других, имеющих молоко, если матери будут недостаточны? Не попекутся ли и о самых этих питательницах, чтобы они воздаивали детей умеренно, во-время, и не назначат ли мамкам и кормилицам часов бдения и другого труда?

– Ты женам стражей доставляешь великое облегчение в деторождении, – сказал он.

– Да так и надобно, – продолжил я. – Но пойдем далее к своей цели. Ведь мы уже сказали, что дети должны рождаться от людей цветущего возраста?

– Правда.

– Но не кажется ли тебе, что умеренное время цветучести для женщины есть двадцать лет, а для мужчины – тридцать?

– Сколькими же годами оно ограничивается? – спросил он.

– Женщине можно рождать для государства, начиная от двадцатого до сорокового года, – отвечал я, – а мужчине, протекши порывистую цветучесть возраста, можно рождать для государства от этого времени до пятидесяти лет.

– Действительно, – сказал он, – в эти именно годы цветет телесно и умственно тот и другой пол.

– Посему, кто, будучи старее или моложе этого, посягнет на рождение детей для города, тому мы вменим это в грех, как дело нечестивое я неправедное, – для чего зачал он государству дитя, которое, как покрытое тайною, должно было родиться не от семени, освященного жертвами и молитвами, какие приносятся жрицами и жрецами и всем городом, чтобы хорошие всегда производили порождения лучшие и, полезные – полезнейшие, а от мрака, скрывающего страшное невоздержание.

– Правильно, – сказал он.

– Тот же-таки закон будет иметь силу, – продолжал я, – если кто из мужчин еще рождающих, не быв сведен правителем, будет касаться женщины в зрелом возрасте, потому что в таком случае он принесет государству, скажем мы, подкидыша, – дитя незаконное и неосвященное. Когда же, думаю, и женщины и мужчины переживут возраст рождания, – мужчинам мы, вероятно, предоставим свободу – соединяться, с кем хотят, кроме дочери, матери, дочерних дочерей и материнских родственниц по восходящей линии. Оставим также свободными и женщин – кроме сына, отца и родственников их по нисходящей и восходящей линии. Но при всем таки этом предпишем особенно стараться – и на свет не выносить никакого плода, если он зачнется, а когда что приневолит, положить его так, как бы не было для него никакой пищи.

– И это также отчетливо говорится, – сказал он. – Но как можно будет отличить друг от друга – отцов, дочерей и всех, о ком ты сейчас говорил?

– Никак, – отвечал я. – Какие бы ни родились дети на десятом, даже на седьмом месяце с того дня, в который кто сделался женихом, всех этих детей мужеского пола будет он называть сыновьями, а женского – дочерями. Дети же эти станут называть его отцом. Равным образом, порождения их будет называть он детьми детей, а они их – дедами и бабками, рожденных же в то время, когда родили их отцы и матери, они станут именовать братьями и сестрами. Поэтому, сказав сейчас, кому не касаться друг друга, мы должны прибавить, что братьям и сестрам закон позволит сожительство, если на это выпадет жребий и будет утвержден Пифией.

Пифия – в Древней Греции жрица-прорицательница в храме Аполлона в Дельфах, расположенного на склоне горы Парнас. Имя Пифия происходит от змея Пифона, охранителя Дельфийского оракула до занятия его Аполлоном, сразившего змея стрелами.

– Весьма правильно, – сказал он.

– Эта-то, Главкон, и такова-то у твоих стражей государства общность жен и детей: а применяемая к другим видам государственной жизни, она и далеко лучше, что должны мы теперь доказать своим рассуждением. Или как поступим?

– Именно так, клянусь Зевсом, – сказал он.

– И вот не это ли будет началом исследования – спросить нам самим: что такое, для устроения государства, имеем мы назвать величайшим благом, к которому стремясь, законодатель должен постановлять законы, и что – величайшим злом? А потом исследовать, рассмотренное нами теперь наводит ли нас на стезю блага и удаляет ли от стези зла?

Высшее благо общества Платон видит в согласии и единомыслии всех граждан, так чтобы у них была только общая радость и общая печаль, а частной или личной не было, и чтобы таким образом не оставалось места в обществе эгоизму или самоуслаждению.

– Всего более, – сказал он.

– Есть ли у нас для государства зло более того, которое расторгает его и делает многими, вместо одного, – или добро более того, которое связует его и делает одним?

– Нет.

– Но общение удовольствия и скорби не связует ли непременно всех граждан, когда они, при одних и тех же приобретениях и лишениях, равно веселятся и скорбят?

– Без всякого сомнения, – сказал он.

– Напротив, особничество в этом отношении не разрушает ли согласия, когда одни и те же случайности города и людей в городе для иных бывают горестны, для других – приятны?

– Как не разрушать?

– А это не тогда ли происходит, когда в городе не вместе произносятся слова такие, как: это мое, это не мое? И не то же ли должно сказать о чужом?

– Совершенно то же.

– Значит, самый лучший распорядок будет в том городе, в котором, в отношении к тому же, одно и то же мое и не мое произносит наибольшее число граждан.

– И очень.

– И которое весьма близко подходит к состоянию одного человека: например, когда у кого-нибудь из нас ушиблен палец, тогда, по общению тела с душою, сосредоточенному в одном распорядке господствующего в душе начала, все чувствует и вместе все разделяет страдание больного члена, а потому мы и говорим, что человек страдает пальцем. То же должно сказать и о всякой другой принадлежности человека, – о скорби, когда член болезнует, и об удовольствии, когда он здоров.