– И очень.
– Да и честолюбивые, думаю. Ты замечаешь, если им невозможно возглавить целое войско, они начальствуют хотя бы над третьей ее частью, и если не замечают уважения от высших и почетнейших, то довольствуются уважением от низших и худших, поскольку вообще охотники до почестей.
В Афинах было десять фил (родовых объединений, общин). Позже филами стали называться территориальные единицы, населенные этими общинами. Родовые филы обычно делились на три фратрии. Фила образовывала сообщество со своими жрецами, воинским подразделением (также называемым филой). Во главе этого воинского подразделения стоял филарх.
– Совершенно справедливо.
– Утверди же или отринь вот что: кому мы приписываем желание чего-нибудь, тот всего ли этого рода, скажем, желает? Или одного в нем желает, а другого нет?
– Всего, – сказал он.
– Не припишем ли и философу желание мудрости – не этой или той, а всей?
– Это правда.
– Следовательно, отвращающегося от наук, особенно человека молодого и еще не имеющего понятия о том, что полезно, а что нет, не назовем ни любознательным, ни философом, равно как отвращающегося от пищи – ни алчущим ни желающим есть, а потому – не пищелюбцем, а пищененавидцем?
– И правильно не назовем.
– Напротив, кто готов наслаждаться всяким знанием, кто с удовольствием идет учиться и бывает ненасытен в этом отношении, того по праву признаем философом. Не так ли?
– Но между такими найдется у тебя много и бестолковых, – возразил Главкон, – ведь такими кажутся мне и все охотники смотреть, поколику они с радостью стремятся к познаниям. Да и некоторые охотники слушать слишком бестолковы, чтобы причислять их к философам, так как по своей воле они не захотели бы принять участие в рассуждениях и проводить время в подобных занятиях. А между тем, будто в наем отдав свои уши, чтобы выслушивать все хоры, бегают по Дионисовым праздникам и не пропускают ни городских, ни деревенских. Так неужели всем этим и другим любителям таких вещей, кто стремится научиться какому-нибудь ничтожному ремеслу, мы назовем философами?
В Афинах и в провинциях афинской республики совершалось множество Дионисовых праздников (дионисий) или так называемых вакханалий. Во время дионисий ставились представления в театре, эти дни были нерабочими, и в празднестве участвовало все городское население.
– Отнюдь нет, – отвечал я, – разве что похожими на них.
Платон не говорит почему люди, рыскающие по городу для посещения Дионисовых праздников и засматривающиеся на актерев, называются у него подобными философами. На самом деле, в Афинах такие праздники не только не питали, а напротив, должны были убивать всякую философскую мысль, потому что услаждали только чувства и разнуздывали страсти.
– Кого же называешь ты истинными-то? – спросил он.
– Любящих созерцать истину, – отвечал я.
С этого места Платон начинает рисовать образ истинного философа, который мог бы быть достойным правителем общества. Согласно Платону, хорошее и мудрое управление государством возможно только при познании истины, а познание истины приобретается не иначе, как через созерцание вещей самих в себе. Платон не обещал человеку никакого счастья, если оно не соединяется с мудростью и добродетелью, а мудрость и добродетель развиваются в душе только тогда, когда она занята исследованием вечной природы вещей.
– Но как ты понимаешь это?
– Другому-то, – заметил я, – объяснить нелегко, но ты, я думаю, согласишься со мною в следующем.
– В чем?
– Так как прекрасное и безобразное противны между собою, то их – два.
– Как же не два?
– А когда их – два, то каждое не есть ли одно?
Прекрасное и безобразное принимаются тут как вещи сами в себе или в значении идеи.
– И это правильно.
– То же можно сказать и о справедливом и несправедливом, о добром и злом, и о всех идеях, ибо каждое из этого само по себе есть одно, а представляемое во взаимном общении действий и тел, всегда является многим.
То есть кажется множественным, проявляясь повсюду во взаимоотношении, а также в сочетании с различными действиями и телами. Согласно Платону, сами идеи просты и недвижимы, это субстанции вечные и не подлежащие никакой изменяемости. Поэтому они рассматриваются сами по себе (всегда – одно). Но так как вещи прекрасные и безобразные, добрые и злые, справедливые и несправедливые образовались как и идеи, сама сила идей через них как бы рассеивается.
– Правильно говоришь, – сказал он.
– Так вот каково мое различение, – продолжал я. – Особый род составляют у меня те охотники смотреть, те любители диковинок и практики, о которых ты сейчас говорил. И особый опять – те, которые служат предметом настоящей речи, и только эти последние могут быть правильно названы философами.
– Как ты понимаешь? – спросил он.
– Первые, – продолжал я, – то есть охотники слушать и смотреть, любят прекрасные звуки, цвета, образы и все, что создано из этого. А любить и видеть природу самого прекрасного ум их бессилен.
– В самом деле так, – сказал он.
– Но те-то, которые могут идти к самому прекрасному и видеть его само по себе, не редки ли, должно быть?
– Конечно.
– Значит, кто ценит красивые вещи, но не ценит красоту самое по себе и не способен следовать за тем, кто повел бы его к ее познанию, – живет такой человек наяву или во сне, как ты думаешь? Рассмотри сам: грезить – во сне или наяву – не значит ли считать подобие вещи не подобием, а самой вещью, на которую оно походит?
– Я-то сказал бы, что такой человек действительно видит сон, – отвечал он.
– Что же? В противность этому, почитающий нечто самым прекрасивым и могущий созерцать как самое прекрасное, так и причастное ему, и ни причастного не принимающий за самое, ни самого – за причастное, во сне ли живет или наяву?
– Конечно, наяву, – сказал он.
– Поэтому мысль последнего, как знающего, не правильно ли назвали бы мы знанием, а первого, как мнящего, – мнением?
Платон считал, что ум и мнение – это два различных рода, ибо «они и возникают отдельно и неодинаково распространены». Ум сам возникает через обучение, а мнение возникает у нас под воздействием убеждения.
– Без сомнения.
– Но что, если бы тот, кому мы приписываем мнение, а не знание, рассердился на вас и усомнился в истине ваших слов, – могли ли бы мы успокоить его и понемногу убедить, скрывая то, что он не здоров?
– Да, надобно бы-таки, – сказал он.
– Хорошо же, смотри, что сказать ему. Не хочешь ли, спросим его, говоря так: Если он что знает, то мы не завидуем ему, напротив, с удовольствием желали бы узнать, что он знает нечто. Скажи нам вот на это: знающий знает ли что-нибудь или ничего? Отвечай мне за него ты.
– Отвечаю, что знает что-нибудь, – сказал он.
– Существующее или несуществующее?
– Существующее, потому что несуществующее-то что-нибудь как бы и знать?
– Так мы примем за верное, сколь бы часто ни рассматривалось это дело, что непременно существующее есть непременно познаваемое, а несуществующее вовсе никак не познается.
– Весьма за верное.
– Пускай. Но если нечто таково, что оно и есть и не есть, то его место не в средине ли между истинно существующим и тем, что никак не существует?
– В средине.
– А так как о существующем было у нас знание, незнание же, по необходимости, – о несуществующем, то об этом среднем не надобно ли искать также среднего между незнанием и знанием, если чему-нибудь такому случается существовать?
Платон делил знание на чувственное и интеллектуальное. Чувственное знание – вид низший, интеллектуальное – высший. Каждая из этих сфер, в свою очередь, делится на два вида. Интеллектуальное знание делится на «мышление» и «рассудок».
– Конечно.
– Что же? Называем ли мы нечто мнением?
Мнение, по Платону, не есть незнание, но оно не есть и знание. В отличие от мнения знание есть потенция, особый род существующего. Рассудок, согласно Платону, действует между сферами ума и мнения. Он ниже ума и выше ощущений. Об этом знает тот, кто любит созерцать истину. Например, знает прекрасное тот, кто мыслит о самих прекрасных вещах, кто может созерцать как само прекрасное, так и причастное ему. В отличие от знающего обладатель мнения любит прекрасные цвета, образы, звуки, но его ум бессилен видеть и любить природу самого прекрасного.
– Как не называть?
– Отличную ли от знания приписываем ему силу или ту же самую?
– Отличную.
– Следовательно, в ином состоит мнение и в ином знание, – то и другое – по самой своей силе.
– Так.
– Знанию не прирождено ли, в самом деле, звать, что существующее есть? Особенно же это, мне кажется, прежде надобно исследовать.
– Что?
– Мы скажем, что силы суть некоторый род вещей существующих, что ими-то и мы можем, что можем, и все другое, что ни могло бы: так, например, зрение и слух принадлежат, говорю, к числу сил, если только ты понимаешь, что хочу я назвать этим родом.
– Да, я понимаю, – сказал он.
– Послушай же, что представляется мне касательно их. В силе не вижу я ни цвета, ни образа, ничего такого, что вижу во многом другом, и на что смотря, во мне самом определяю, что это – иное, а то опять иное. В силе я смотрю только на то, к чему она направляется и что делает, и поэтому даю имя отдельной силе; так что к тому же направляющуюся и то же производящую называю тою же, а направленную в иному и делающую иное – иною. А ты что? Как поступаешь?
– Так же, – сказал он.
– Ну, так сюда опять, почтеннейший, – продолжал я. – Знание – называешь ли ты его некоторой силой, или к какому относишь роду?
– К роду, крепчайшему всех именно сил.
– Что же? Мнение к силе ли отнесем мы, или к иному виду?