– Хотя этот переход виден даже и для слепого.
– Какой же он?
– Та кладовая, – отвечал я, – у каждого полная золота, губит это правление, потому что богатые сперва изобретают себе расходы и для того изменяют законам, которым не повинуются ни сами они, ни жены их.
– Вероятно, – сказал он.
– Потом, по наклонности смотреть друг на друга и подражать, таким же, как все они, делается и простой народ.
– Вероятно.
– А отсюда, – продолжал я, – простираясь далее в любостяжании, граждане чем выше ставят деньги, тем ниже – добродетель. Разве не такое отношение между богатством и добродетелью, что если оба эти предмета положить на двух тарелках весов, то они пойдут по противоположным направлениям?
– И очень, – сказал он.
– Итак, когда в государстве уважаются богатство и богатые, тогда добродетель и люди добродетельные находятся в унижении.
– Явно.
– А что уважается, то бывает предметом подвигов, напротив неуважаемое остается в пренебрежении.
Истина общая, подтверждаемая повсюду опытами и не подлежащая никакому сомнению. Если правительство хочет поднять какой-нибудь вид государственной жизни, или какую-нибудь отрасль науки, то к тому, что хочет поднять, нужно выражать уважение – причем не официальным словом, а деятельным сочувствием. Эту мысль высказывал позднее Цицерон.
– Так.
– Стало быть, на месте людей, стремящихся выдвинуться и честолюбивых, теперь являются любостяжатели и любители денег. Теперь в государстве начинают расточать похвалы, удивляться и вверять власть богатому, а бедного унижают.
– И очень.
– Не тогда-то ли постановляют закон олигархического правления, определяя форму его множеством денег? Так что чем больше их у кого, тем выше его олигархия, а чем меньше, тем ниже. У кого же богатства, требуемого цензом, не имеется, те, как уже сказано, и не допускаются к власти. Такое правление или осуществляется силою оружия, или еще прежде, устанавливается страхом. Не так ли?
– Конечно, так.
– Установление-то, можно сказать, таково.
– Да. Но каков образ-то этого правления? И какие, как было выше замечено, имеет он недостатки?
– Во-первых, вот каково может быть его определение, – сказал я, – соображай-ка. Если бы управление кораблями кто-нибудь подчинил цензу, а бедному, хотя бы он был и очень искусен в кораблевождении, не вверил этого дела.
– Худое было бы кораблеплавание.
– Но не то же ли нужно сказать и о всякой другой власти?
– Я думаю.
– Кроме власти в государстве, или то же и в государстве?
– Даже тем более, – сказал он, – чем труднее и выше эта власть.
– Ведь и одно это было бы величайшим недостатком олигархии.
– Видимо.
– Что же? А другой недостаток меньше этого?
– Какой?
– Тот, что в подобном государстве неизбежно не будет единства, а в нем как бы будут два государства: одно из людей бедных, другое – из богатых, и оба они, живя в том же самом месте, злоумышляли ли бы друг против друга.
– Да и немало, клянусь Зевсом, – сказал он.
– Но, может быть, хорошо то, что они не в состоянии будут вести войну, ибо принужденные пользоваться вооруженною чернью, будут бояться ее больше, чем неприятелей, либо, не пользуясь ею, сами в военное время окажутся поистине олигархами и, будучи сребролюбивы, не захотят взносить деньги.
– Это нехорошо.
– А помнишь ли, мы прежде порицали, что в таком правлении одни и те же лица занимаются многими делами – и возделывают землю, и собирают деньги, и воюют: правильно ли это, по твоему мнению?
– Отнюдь нет.
– Смотри же, – из всех этих зол, разбираемое правление не примет ли первое следующего, величайшего?
– Какого?
– Всякому в нем позволено свое продать, либо приобрести, что, продает другой. И продавший живет в государстве, не будучи никаким его членом: ни промышленник он, ни мастер, ни всадник, ни тяжеловооруженный воин, но называется бедняком и неимущим.
– Первое зло, – сказал он.
– Ведь в олигархических-то правлениях это не возбраняется, а иначе в них не было бы того, что когда одни преизобилуют богатством, другие впадают в крайнюю бедность.
– Правильно.
– Сообрази же следующее: вот, быв богачом, такой-то прожился: велика ли от этого была тогда польза государству в отношении к тому, о чем мы сейчас говорили? Или он только казался правителем, а на самом деле был и не правитель, и не подчиненный, но расточал готовое богатство?
– Только казался, – отвечал он, – а был не иным кем, как расточителем.
– Хочешь ли, мы скажем, – спросил я, – что как в соте трутень составляет болезнь пчелиного роя, так и этот в жизни, подобно трутню, есть болезнь государства?
– И очень, Сократ, – сказал он.
– Не правда ли, Адимант, что всех летающих трутней Бог сотворил без жала, а между пешими – одних тоже без жала, иных же с сильными жалами? И неправда ли, что те, – без жала, доживают до старости бедняками, а из снабженных жалом все, какие есть, называются злыми?
– Весьма справедливо, – сказал он.
– Стало быть, явно, – продолжал я, – что бедные, каких видишь в государстве, суть не что иное, как спрятавшиеся в этом месте воры, отрезыватели кошельков, святотатцы и мастера на всякое подобное зло.
Первые черты этой прекрасной аллегории встречаются у Гесиода. Под нею подразумеваются люди, не только не приносящие государству никакой пользы, но разрушающие его. Трутнями Платон называет промотавшихся богачей. Проматывая свое состояние, они для государства не делают ничего хорошего, потому что живут только для себя, удовлетворяют своим страстям. Потеряв все, они начинают искать способы воспользоваться чужим достоянием. Платон делит таких людей на две группы: трутни с жалом и без жала: трутни без жала – это бедняки по душе и по телу, люди, способные лишь есть и пить чужое. Напротив, трутни с жалом – люди, от природы получившие хорошие способности, но роскошью и баловством отученные от всякой полезной деятельности, требующей хоть каких-то усилий.
– Явно, – сказал он.
– Так что же? В государствах олигархических ты не видишь бедняков?
– Да там чуть ли не все бедны, за исключением правителей, – сказал он.
– А не думаем ли мы, – спросил я, – что между ними много и таких, которые снабжены жалами злодеев, и которых старательно, не без насилия, обуздывают правительства?
– Конечно, думаем, – отвечал он.
– И не скажем ли, что такие люди заводятся там от необразованности и дурного воспитания?
– Скажем.
– Так вот таким-то бывает олигархическое государство, и такие, а может быть еще большие, заключает оно в себе недостатки!
– Близко к тому, – сказал он.
– Значит, рассмотрено у нас и то правление, которое мы называем олигархией, избирающею правителей по цензу. После сего не рассмотреть ли и подобного ему человека, как он является и, явившись, может существовать?
– Конечно, – сказал он.
– Не так ли особенно из тимократического переменяется он в олигархического?
– Как?
– Рождается от него сын и сперва подражает отцу, – идет по его следам, но потом видит, что отец вдруг пал, столкнувшись неожиданно с государством, словно с песчаной мелью, и растратив как свое, так и себя, либо через воеводство, либо через исполнение какой-нибудь другой важной правительственной должности, а затем подпал под суд, где повредили ему доносчики, где он подвергся или смерти, или изгнанию, или бесчестью, и погубил все свое состояние.
– И вероятно-таки, – сказал он.
– Видя же это-то, друг мой, и страдая, что потерял имение, да боясь, думаю, и за самую голову, сын в душе своей свергает с престола честолюбие и ту раздражительность и, униженный бедностью, ударяется в стяжательство, в скряжничество и понемногу сберегает деньги и накопляет их трудами. Не думаешь ли, что этот человек не возведет на трон свою алчность и корыстолюбие и не будет представлять в своем лице великого царя, не будет украшать себя тиарою и бармами и не препояшется мечем?
Тиара – первоначально: персидский головной убор в виде высокой шапки. Затем, в более широком смысле: драгоценное украшение на голову, разновидность короны или диадемы.
Бармы – широкое оплечье или широкий воротник с нашитыми на него изображениями религиозного характера и драгоценными камнями, надеваемый поверх парадного платья.
– Думаю, – сказал он.
– А разумность-то и раздражительность, мне кажется, будет он бросать наземь, куда попало, порабощая их пожелательности, и не позволит себе никакого другого умствования или исследования, кроме того, каким бы образом из небольших денег составить большие, равно как не станет ничему другому удивляться и ничего другого уважать, кроме богатства и богатых, не станет ничем иным гордиться, как приобретением денег и тем, что способствует к этому.
– Никакой другой переход, – сказал он, – не будет столь быстр и силен, как переход юноши от любви к почестям к любви к деньгам.
– Так этот, – спросил я, – есть ли олигарх?
– По крайней мере, он выродился из человека, подобного тому правлению, от которого произошла олигархия.
– Посмотрим, подобен ли он ему?
– Посмотрим.
– Во-первых, не подобен ли в том отношении, что весьма высоко ценит деньги?
– Как же.
– И еще в том, что скуп и деятельно-суетлив, удовлетворяет только необходимым своим желаниям, а других издержек не делает, и над другими желаниями господствует, как над пустыми.
– Без сомнения.
– Это – человек какой-то грязный, – продолжал я, – из всего выжимает прибыль, выковывает сокровище, а таких-то и хвалит чернь. Так не походит ли он на олигархическое правление?
– Мне, по крайней мере, кажется, – отвечал он. – То есть в государстве великою честью пользуются деньги, – и у него тоже.
– Потому, думаю, – сказал я, – что он не заботился об образовании.
– Вероятно, иначе над хором своих пожеланий не поставил бы слепого вождя.