Теория государства. С комментариями и объяснениями — страница 40 из 57

Под слепым вождем Адимант подразумевает Плутоса – бога богатства в греческой мифологии. Плутоса ослепил Зевс, чтобы он не мог отличить честных людей от нечестных, но потом бог медицины Асклепий вернул ему зрение.

– И конечно, – сказал я. – Но смотри вот на что: не говорим ли мы, что в нем, от необразованности, есть пожелания трутня, – одни нищенские, а другие злодейские, обуздываемые силою, со стороны одной заботливости?

– И очень, – сказал он.

– А знаешь ли, – спросил я, – на что смотря, ты увидишь их злодейство?

– На что?

– На попечение их о сиротах и на что-нибудь, если случится, подобное, при чем они будут иметь власть делать обиды.

– Правда.

– Не явно ли и то, что такой человек в иных обстоятельствах, когда ему надобно казаться справедливым, сдерживает прочие дурные свои пожелания каким-то одобрительным насилием, – не в том убеждении, что они нехороши, и подчиняясь не уму, а необходимости и страху, так как дрожит за свое имущество.

– И очень-таки, – сказал он.

– Клянусь Зевсом, друг мой, – продолжал я, – что ведь во многих из них, когда надобно истратить чужое, ты найдешь пожелания, сродные трутню.

– И очень во многих.

– Следовательно, этот человек – не без тревог в самом себе. Он – не один, а какой-то двойной, он – с пожеланиями, которыми обуздываются большею частью другие пожелания, как бы худшие – лучшими.

– Так.

– Посему то он будет, думаю, иметь наружность благовиднее, чем у многих, тогда как истинная добродетель согласной с собою и благонастроенной души будет далеко бегать от него.

– Мне кажется.

– Кроме того, скупец – худой товарищ и в случае состязания в государстве для какой-нибудь победы, либо для другого, требуемого честолюбием похвального дела. Он ради славы, и иных подобных подвигов, не хочет издерживать денег, боясь пробудить в себе страсть расточительности и вызвать ее на помощь и состязание, а потому, выставляя на вид немногие свои пожертвования в борьбе олигархической, с одной стороны большею частью испытывает поражение, а с другой – богатеет.

– И очень, – сказал он.

– Так будем ли еще не верить, – спросил я, – что скупца и дельца можно сопоставить с государством олигархическим?

– Никак не будем, – сказал он.

– После этого, как видно, надобно рассмотреть уже демократию, каким образом она происходит, и происшедши, какого заключает в себе гражданина, чтобы, узнав его свойства, и о нем также произнести нам свое суждение.

– Этот ход, – сказал он, – по крайней мере, был бы у нас подобен прежнему.

– Не таким ли образом, – спросил я, – совершится перемена правления из олигархического в демократическое, если будет посредствовать ненасытность представляющимся благом – быть сколько можно богаче?

– Каким это?

– Думаю, что действующие в государстве правители, с целью больше приобрести, не хотят юношей, живущих распутно, обуздывать законом, и не запрещают им расточать и губить свое состояние, имея намерение забирать в залог их фонды и потом под проценты покупать их, чтобы сделаться еще богаче и почтеннее.

– Конечно, всего более.

– А отсюда не явно ли уже, что в таком государстве граждане не могут вместе и уважать богатство, и достаточно приобретать рассудительность, но по необходимости будут не радеть о том либо другом?

– Конечно, явно, – сказал он.

– От нерадения же об этом и от поблажки распутству в олигархиях иногда принуждены бывают подвергаться бедности люди и не неблагородные.

– Да и часто.

– Так вот, думаю, и сидят они в государстве, вооруженные жалами, – одни, как обремененные долгами, другие, как лишенные чести, а иные, угнетаемые обоими видами зла, и, питая ненависть и замыслы против людей, завладевших имением их, да и против всех, задумывают восстание.

– Правда.

– Между тем ростовщики-то, погрузившись в свои расчеты, по-видимому, и не замечают этого, но, всегдашнею ссудою нанося раны тому, кто приходит просить денег, и обременяя должников увеличенными процентами, будто порождением капитала-отца, разводят в государстве множество трутней и нищих.

Увеличенные проценты – проценты, во много раз превышающие первоначальный долг.

– Как не множество? – сказал он.

– Да и тут-то не хотят они угасить такое жгучее зло, – не запрещают всякому употреблять свое имение, на что он хочет, и это опять таки не решается особым законом.

– Каким же законом?

– Тем, который после первого – второй, именно законом, принуждающим граждан заботиться о добродетели. Ведь если бы тому, кто совершает с кем-нибудь сделки произвольно, предписывалось совершать их на свой страх, то в государстве барышничанье происходило бы с меньшим бесстыдством, и меньше было бы в нем таких зол, о каких мы сейчас говорили.

– И очень-таки, – сказал он.

– А теперь-то, – продолжал я, – государственные правители, через все подобное, не так ли настроили и управляемых, и самих себя с своими детьми, что юноши у них ведут разгульную жизнь и не трудятся ни для тела, ни для души, – стали слабы и ленивы для выдержания и удовольствий и скорбей?

– Как же.

– Сами же они, занимаясь только барышничеством, вовсе не радеют о других и не больше заботятся о добродетели, как и бедняки.

– Конечно, не больше.

– Если так настроенные правители и управляемые сходятся между собою или во время путешествий, или при других случаях общения, например, по случаю народных игр, либо военных походов, или в совместном плаванье, или в сотовариществе на войне, или в наблюдении друг за другом среди опасностей, – ни в каком подобном случае бедные не презираются бедными: напротив, когда изможденный и загорелый нищий, нередко стоя в сражении подле богача, вскормленного под тенью и носящего много чужой плоти, видит, как этот богач задыхается и чувствует затруднительность своего положения; тогда не приходит ли, думаешь, на мысль ему, что эти люди богатеют только дурными своими качествами и, находясь глаз на глаз с другим, не говорит ля о нем: наши господа ничего не стоят?

Вскормленного под тенью — то есть в неге.

Юноше изнеженному приписывается много чужой плоти не потому что он ожирел, а потому, что приобрел ее за счет истощания и исхудания чужих тел работавших на него людей.

– Я-то хорошо знаю, – сказал Адимант, – что они так делают.

– Но, как болезненное тело, – нужно только слегка дотронуться до него, тотчас страдает, а иногда возмущается и без внешних причин: не так ли болеет и борется сам с собою подобный ему в этом отношении государство, когда, по малейшему поводу, являются извне союзники – одни из олигархического, другие из демократического государства, и не возмущается ли он нередко даже без внешних побуждений?

– Да и сильно.

– Итак, демократия происходит, думаю, как скоро бедные, одержав победу, одних убивают, других изгоняют, а прочим вверяют власть и правление поровну. Притом начальствование в ней раздается большею частью по жребиям.

– Да, это и есть постановление демократии, – сказал он, – устанавливается ли она силою оружия, или чрез удаление другой партии, гонимой страхом.

– Каким же образом живут эти государства? – спросил я. – И в чем опять состоит такое правление? Ведь явно, что подобный человек окажется демократическим.

– Явно, – сказал он.

– Не правда ли, что во-первых-таки они свободны, что государство их пользуется полной свободой, и всякий в нем имеет волю делать, что хочет.

– Говорят, что так, – сказал он.

– А где воля-то, там, очевидно, каждый может обстанавливать свою жизнь по своему, как ему нравится.

– Очевидно.

– Так в этом правлении люди, думаю, будут очень различны.

– Как не различны?

– Оно, должно быть, – прекраснейшее из правлений. Как пестрое платье, испещренное всеми цветами, так и оно, оразноображенное всеми нравами, будет казаться прекраснейшим.

– Почему не так? – сказал он.

– Может быть, и толпа тоже, – продолжал я, – равно как дети и женщины, засматривающиеся на пестроту, будет находить его прекраснейшим.

– Конечно, – сказал он.

– И в нем-то, почтеннейший, – заметил я, – можно искать пригодного правления.

– Почему так?

– Потому, что оно, благодаря произволу, заключает в себе все роды правлений, и кто желает устроить государство, что теперь делали мы, тому, должно быть, необходимо, пришедши в государство демократическое, будто в торговый магазин правлений, выбрать форму, какая ему нравится, и выбравши, ввести ее у себя.

– В самом деле может быть, – сказал он. – В примерах недостатка не будет.

– В таком государстве, – продолжал я, – нет тебе никакой надобности управлять, хотя бы ты был и способен к тому, равно как и быть управляемым, если не хочешь: нет тебе надобности ни воевать, когда другие воюют, ни хранить мир, когда другие хранят, как скоро сам не желаешь мира. И если бы опять какой-нибудь закон препятствовал тебе управлять или заседать в суде, ты тем не менее можешь управлять и судить, когда это пришло тебе в голову. Такой образ жизни на первый раз не есть ли образ жизни богоподобной приятной?

– Может быть, на первый то, – сказал он.

– Что еще? Не удивительна ли в нем и кротость с некоторыми осужденными? Не видывал ли ты, как под таким правлением люди, приговоренные к смерти или к изгнанию, тем не менее остаются и ходят открыто, и никто не заботится об этом, никто и не смотрит, какими выступают они героями?

Здесь Платон словами Сократа очень метко описывает так называемую филантропию людей с демократическими стремлениями, то есть людей, не признающих никакого закона, не терпящих никакого ограничения, никем не управляемых и ничем не управляющих, пока сами того не пожелают. А пожелают они управлять и ограничивать других, вероятно, тогда, когда субъекты теоретической их филантропии практически ограбят их, обесчестят или подвергнут побоям.

– Да и многих видал, – сказал он.