Теория государства. С комментариями и объяснениями — страница 41 из 57

– И это снисхождение есть никак не мелочность такого правления, а презрение к тому, что мы, как было у нас говорено при устроении государства, считали за важное: кто, то есть, по-нашему, не имеет необыкновенно высокой природы, тот не может быть добрым человеком, если еще в детстве не играл с прекрасным и не занимался всем таким. Как величественно попирает оно подобные правила и нисколько не заботится, от каких занятий такой-то перешел к делам политическим, но удостаивает его чести, лишь бы только доказал он, что пользуется благосклонностью народа.

– Оно, в самом деле, весьма благородно, – сказал он.

– Такие-то и другие подобные этим преимущества может иметь демократия, – правление, как видно, приятное, бесправительственное и пестрое, сообщающее равенство людям равным и неравным.

– И конечно, – сказал он. – Дело известное.

– Сообрази же, – продолжал я, – каков этот характер в частности. Не рассмотреть ли нам его сперва, как рассматривали мы правление, то есть каким образом он происходит?

– Да, – сказал он.

– А не так ли, думаю, происходит? Он мог быть сыном того скупца и олигарха, воспитанным согласно с нравом своего отца.

– Почему не так?

– Стало быть, и этот насильством господствовал над всеми своими удовольствиями, которые расточают, а не собирают, и называются также не необходимыми.

– Явно.

– А хочешь ли, – спросил я, – чтобы не разговаривать впотьмах, мы сперва определим пожелания необходимые и не необходимые?

– Хочу.

– Не те ли по справедливости называются необходимыми, которых мы отвратить не в состоянии, и потом – которых удовлетворение полезно для нас? Ибо первые и последние внушаются нашей природе необходимостью. Не так ли?

– Конечно.

– Стало быть, мы в отношении к ним скажем правду, что это необходимо.

– Правду.

– Что же? Те-то, которые кто-нибудь, одумавшись с молодых лет, мог бы оставить, тем более, что они не делают ничего доброго, а иные делают даже противное: все эти если мы назовем не необходимыми, не хорошее ли дадим им название?

– Конечно, хорошее.

– Так возьмем какой-нибудь пример тех и других, чтобы сказать о них вообще, каковы они.

– Да, надобно.

– Желание есть, сколько требуют того здоровье и рост, – желание хлеба и приправы не необходимо ли?

– Я думаю.

– И первое-то необходимо потому и другому: оно и полезно, и может прекратить жизнь.

– Да.

– Последнее же, по крайней мере, доставляет некоторую пользу для роста.

– Без сомнения.

– Но что, если желание простирается далее этих кушаньев – к другим, разнообразнейшим, если, быв с детства очищаемо и образуемо, оно у многих может проходить, а не то, – бывает вредно как для тела, так и для души, относительно ее разумности и рассудительности? Не правильно ли будет назвать его не необходимым?

– Весьма правильно.

– Так не назовем ли желаний этого рода расточительными, а тех, поскольку они полезны для дел, сберегательными?

– Почему не назвать?

– Не то же ли скажем о желаниях любовных и о других?

– То же.

– Стало-быть, и о том, кого недавно назвали трутнем? Ведь мы говорили, что он водится такими именно удовольствиями и находится под властью пожеланий не необходимых, тогда как человек бережливый и олигархический удовлетворяет необходимым.

– Да как же.

– Теперь скажем опять, – продолжал я, – как из олигархика происходит человек демократический. Происхождение его большею-то частью совершается, по-видимому, следующим образом.

– Каким?

– Когда юноша, вскормленный, как мы недавно говорили, без воспитания и в правилах скупости, попробует трутневого меду и сроднится с зверскими и дикими нравами, способными возбуждать в нем разнообразные, разнородные и всячески проявляющиеся удовольствия; тогда-то, почитай, бывает в нем начало перемены олигархического его расположения в демократическое.

– Весьма необходимо, – сказал он.

– Как государство изменяется в своем правлении, когда приходит к нему помощь с другой, внешней стороны, – помощь подобная подобному: не так ли изменяется и юноша, если помогают ему известного рода пожелания, превзошедшие извне – от другого, во сродные и подобные пожеланиям его собственным?

– Без сомнения.

– А как скоро этой помощи-то, думаю, противопоставляется другая – со стороны его олигархической, например, со стороны его отца или иных родственников, и обнаруживается внушениями и выговорами; то, конечно, является в нем восстание и противовосстание – борьба с самим собою.

– Как же.

– И демократическое расположение иногда, думаю, отступает от олигархического; так что из пожеланий одни расстраиваются, а другие, по возбуждении стыда в душе юноши, изгоняются.

– Да, иногда бывает, – сказал он.

– Потом однако же, из изгнанных пожеланий, иные, сродные с невежественным воспитанием отца, будучи подкармливаемы, снова, думаю, растут и становятся сильными.

– В самом деле, обыкновенно так бывает, – сказал он.

– Тогда они увлекают юношу к прежнему сообществу и, лелеемые тайно, размножаются.

– Как же.

– А наконец, почуяв, что в акрополисе юношеской души нет ни наук, ни похвальных занятий, ни истинных рассуждений, которые бывают наилучшими стражами и хранителями лишь в рассудке людей боголюбезных, овладевают им.

Акрополис души – то есть Платон подразумевает высшие умственные и нравственные силы человеческого духа, отличные от сил раздражительной и пожелательной природы. В диалоге «Тимей» Платон назвал голову, в которой эти силы появляются, столицей или акрополисом ума.

– Да и конечно так бывает, – сказал он.

– И место всего этого занимают, думаю, сбежавшиеся туда лживые и надменные речи да мнения.

– Непременно, – сказал он.

– Поэтому, не пойдет ли он снова к тем лотофагам и не будет ли жить между ними открыто? А если к бережливой стороне души его придет помощь от родных, то надменные те речи, заперши в нем ворота царской стены, даже не допустят этой союзной силы и не примут посланнических слов, произносимых старейшими частными людьми, но, вспомоществуемые многими бесполезными пожеланиями, сами одержат верх в борьбе и, стыд называя глупостью, с бесчестием вытолкают его вон и обратят в бегство, а рассудительность, именуя слабостью и закидывая грязью, изгонят, равно как умеренность и благоприличную трату удалят, будто деревенщину и низость.

Лотофаги – африканское племя, получившее свое название из-за употребления плодов дерева лотоса. Эта пища была так приятна, что иностранцы, вкушая ее, забывали о своем отечестве. Поэтому товарищи Одиссея, занесенные в Африку, покушав там лотоса, едва могли быть уведены оттуда. У Платона развратные юноши называются лотофагами потому, что, вкушая сладкую отраву удовольствий, они забывают о правилах жизни, на которые указывают им их родственники.

Царской стеной, ограждающей самостоятельное бытие человека, называется, по-видимому, сознание или совесть.

– Непременно.

– Отрешив же и очистив от этого плененную ими и посвящаемую в великие таинства душу, после сего они уже торжественно, с большим хором вводят в нее наглость, своеволие, распутство и бесстыдство, и все это у них увенчано, все это выхваляют они и называют прекрасными именами – наглость образованностью, своеволие – свободою, распутство – великолепием, бесстыдство – мужеством. Не так ли как-то, – спросил я, – юноша, из вскормленного в необходимых пожеланиях, переменяется в освобожденного и отпущенного под власть удовольствий не необходимых и бесполезных?

– Без сомнения, – сказал он. – Это очевидно.

– После сего, он в своей жизни истрачивает и деньги, и труды, и занятия, уже не столько для удовольствий, думаю, необходимых, сколько не необходимых. Но если, к счастью, разгул его не дошел до крайности, если, дожив до лет более зрелых, когда неугомонный шум умолкает, он принимает сторону желаний изгнанных и не всецело предался тем, которые вошли в него; то жизнь его будет проходить среди удовольствий, поставленных именно в какой-то уровень: он, как бы по жребию, то отдаст над собою власть удовольствию отчужденному, пока не насытится, то опять другому, и не будет пренебрегать никоторым, но постарается питать все одинаково.

– Конечно.

– Когда же сказали бы, – продолжал я, – что одни удовольствия проистекают из желаний похвальных и добрых, а другие – из дурных, и что первые надобно принимать и уважать, а другие – очищать и обуздывать, – этого истинного слова он не принял бы и не пустил бы в свою крепость, но при таких рассуждениях, отрицательно покачивая головою, говорил бы, что удовольствия все равны и должны быть равно уважаемы.

– Непременно, – сказал он, – кто так настроен, тот так и делает.

– Не так ли он и живет, – продолжал я, – что каждый день удовлетворяет случайному пожеланию? То пьянствует и услаждается игрою на флейте, а потом опять довольствуется одною водою и измождает себя, то упражняется, а в другое время предается лености и ни о чем не радеет; то будто занимается философией, но чаще вдается в политику, и, вдруг вскакивая, говорит и делает, что случится. Когда завидует людям военным, – он пошел туда, а как скоро загляделся на ростовщиков, – он является между ними. В его жизни нет ни порядка, ни закона: называя ее приятною, свободною и блаженною, он пользуется ею всячески.

– Без сомнения, – сказал он, – ты описал жизнь свободного человека в условиях равноправия.

– Думаю-то так, – продолжал я, – что этот человек разнообразен и исполнен чертами весьма многих характеров. Он прекрасен и пестр, как то государство: иные мужчины и женщины позавидовали бы его жизни, представляющей в себе многочисленные образцы правлений и нравов.

– Так, – сказал он.

– Что же? Положим ли, что такой человек, описанный нами по образцу демократии, может быть правильно назван демократическим?

– Положим, – сказал он.

– Теперь остается нам исследовать, – сказал я, – превосходнейшее правление и превосходнейшего человека: это – тирания и тиран.