Теория государства. С комментариями и объяснениями — страница 48 из 57

– Ты, Сократ, изображаешь жизнь многих, будто оракул, – сказал Главкон.

– Но не необходимо ли к их удовольствиям примешиваться и скорбям, которые суть образы истинного удовольствия и получают такие оттенки от взаимопоставления их цветностей, что являются сильными в своих противоположностях и возбуждают в безумцах неистовую любовь, заставляющую их драться друг с другом, как дрались под Троей, говорит Стесихор, за образ Елены, не зная, который был истинный.

Стесихор – древнегреческий лирический поэт, представитель хоровой мелики (лирической поэзии).

Говорят, что когда виновник Троянской войны троянец Парис проезжал по Египту, Прометей отнял у него Елену и вместо Елены Прекрасной дал ему ее образ. С этим-то образом Парис, по словам Стесихора, якобы и приплыл в Трою.

– Весьма необходимо быть чему-то такому, – сказал он.

– Что же? Разве не вызывается нечто подобное и яростным началом нашей души? Человек творит то же самое либо из зависти – вследствие честолюбия, либо прибегает к насилию из-за соперничества, либо впадает в гнев из-за своего тяжелого нрава, когда бессмысленно и неразумно преследует лишь одно: удовлетворить жажду почестей, победы и гнева?

– И в этом случае все это неизбежно, – сказал он.

– Что же? Не скажем ли смело, что и пожелания, направленные на корыстолюбие и соперничество, если удовольствия за которыми они гоняются, будут преследуемы под руководством знания и смысла и при указаниях благоразумия, достигнут удовольствий самых истинных, поскольку подлинные удовольствия доступны людям, добивающимся истины? Это были бы соответствующие удовольствия, ибо что для кого-нибудь есть самое лучшее, то ему всего более и свойственно.

– Конечно, более свойственно, – сказал он.

– Стало быть, когда вся душа следует философской своей стороне и не возмущается, тогда каждой ее части бывает возможно не только делать свое дело по справедливости, но и находить в этом свои особые удовольствия, самые лучшие и по мере сил самые истинные.

– Конечно, так.

– А как скоро начнет господствовать которая-нибудь из других частей, то и сама не найдет свойственного себе удовольствия, и другие части будет принуждать гоняться за чужими и неистинными удовольствиями.

– Так, – сказал он.

– И не тем ли больше совершит она таких дел, чем далее отступит от философии и разума?

– Конечно.

– А не то ли отступает от закона и порядка, что весьма далеко отступает от разума?

– Очевидно.

– Всего же далее оказались отступившими не любовные ли и тиранические вожделения?

– Конечно.

– А всего менее – царственные и благоприличные?

– Да.

– Так всего более отступит от истинного и свойственного себе удовольствия, думаю, тиран, а царь – всего менее.

– Неизбежно.

– Стало быть, очень неприятно будет жить тиран, – продолжил я, – а царь – очень приятно.

– Весьма точно.

– А знаешь ли, – спросил я, – во сколько неприятнее жить тирану, чем царю?

– Если скажешь, – отвечал он.

– Есть, как видно, три удовольствия: одно подлинное и два поддельных. Перешедши за пределы, к удовольствиям поддельным, тиран, вдали от закона и разума, окружает себя удовольствиями рабскими и насколько умаляется, – весьма нелегко и выразить, – разве может быть, следующим образом.

– Каким? – спросил он.

– После олигархического человека тиран стоит на третьем месте, а посредине между ними будет находиться человек демократический.

– Да.

– Посему, если сказанное прежде справедливо, то, в отношении к истине, не с третьим ли образом удовольствия проводит он и свою жизнь?

– Так.

– Но и олигархический-то опять от царственного находится на третьем месте, если аристократического и царственного мы отожествим.

– На третьем.

– Следовательно, тиран от истинного удовольствия удалился трижды три раза, – заключил я.

– Видимо.

– Стало быть, по протяженности тиранического удовольствия, образ его можно было бы выразить плоскостью.

– Точно так.

– А если взять вторую и третью степень, станет ясно, каким будет расстояние, отделяющее тирана от царя.

– Для умеющего вычислять это явно, – сказал он.

– Поэтому, кто, взяв прогрессию обратно, будет определять, насколько царь, относительно к истине удовольствия, отстоит от тирана, тот, по окончании умножения, найдет, что жизнь первого приятнее в семьсот двадцать девять раз, и что, следовательно, жизнь последнего во столько же несчастнее.

Арифметический способ определения удовольствия, каким наслаждается царь сравнительно с тираном, употреблен Платоном, без сомнения, шуточно: но выведенную им цифру 729 уже нельзя почитать шуточной. Получилась эта цифра так. Положим, что счастье царя = 1. Следовательно, по Платону, счастье олигарха будет 1 х 3 = 3, а счастье тирана выйдет 3 x 3 = 9. Но 9 есть число плоскости, как произведение из длины 3 на ширину 3. Это число 3 Платон называет потенцией, умножающей единицу. Это число 3, умноженное само на себя, и дающее 9, потом умножается на 9, что дает 27. 3, как потенцию, поскольку она умножается на 9 и дает 27, Платон называет третьей потенцией. Стало быть, 27 – есть число твердое (число тела). Вторая потенция – это произведение 3-х на себя, что дает 9, или плоскость, как первой потенцией была 1, умноженная на 3 и дававшая линию. Теперь, чтобы получить число 729, остается только 27 умножить само на себя. Чтобы было еще более понятно: удовольствие тирана имеет истинности в три раза менее, сравнительно с удовольствием олигарха, а удовольствие последнего в три раза менее истинно, чем удовольствие царя. Число 9 есть число поверхности, или 3 в квадрате. Если это число поверхности мы снова помножим на 3, то получим 27. 3 в кубе – это число твердого тела, которого измерение одинаково в отношении к царю и тирану. Но нашедши эту, общую тому и другому, величину, мы должны теперь найти отношение между удовольствием первого и последнего. Для этого положим, что удовольствие царя = 1. В таком случае, число 27 не иначе может быть уравнено 1, как через разделение 27 само на себя. Удовольствие же тирана противоположно удовольствию царя, следовательно, оно должно быть выражено через умножение 27 само на себя. А отсюда отношение между удовольствием царя и тирана будет 1 к 729.

– Удивительное сделал ты исчисление разницы между этими людьми, между справедливым и несправедливым, относительно удовольствия и страдания, – сказал он.

– Да ведь это число действительно верно и подходит к их жизням, если только возьмем в расчет их дни, ночи, месяцы и годы.

– Конечно, возьмем.

– А когда человек добрый и справедливый настолько выше злого и несправедливого своим удовольствием, не безмерно ли выше последнего он благообразием своей жизни, красотой и добродетелью?

– В самом деле, безмерно выше, клянусь Зевсом, – сказал он.

– Пусть так, – продолжал я. – Но если мы договорились до этого, то повторим прежние наши слова, приведшие к такому заключению. Прежде, кажется, было сказано, что полезна несправедливость, когда кто вполне несправедлив, а почитается справедливым. Или не так было говорено?

– Точно так.

– Теперь же, согласившись, что значит то и другое – быть несправедливым и делать справедливое, будем рассуждать с тем противником.

– Каким образом?

– Представим словесный образ души, чтобы тот, кто говорил это, увидел, что он говорил.

– Какой образ? – спросил он.

– Образ тех чудовищ, – отвечал я, – о бытии которых баснословят древние, – химеры, сциллы и цербера, – да и о многих других существах, в которых многие идеи срослись в одно.

Описание, данное химере Гомером в «Илиаде», гласит: голова и шея у чудовища от льва, вместо хвоста – змея, а главное умение – извергать пламя изо рта. Сцилла обитала в пещере на недосягаемой высоте. У нее было 12 лап, 6 голов и пасти с зубами в три ряда. А Цербер – это чудовищный пес, который охранял вход в подземное царство Аида. Он изображался с тремя головами, ядовитые змеи извивались у него на спине вместо шерсти, а хвост был в виде головы дракона с огромной пастью.

– Да уж, рассказывают.

– Итак, вообрази одну идею пестрого и многоглавого зверя, который имеет около себя головы зверей домашних и диких, и может изменяться, рождать из себя все их.

– Это требует сильного воображения, – сказал он. – Впрочем, так как слово впечатлительнее воска и подобных тому веществ, вообразим.

– Пусть же будет еще одна идея льва и одна – человека, и первая гораздо больше, а на втором месте вторая.

– Это легче, – сказал он. – Воображаю.

– Потом эти три природы соедини в одно, так чтобы они срослись между собою.

– Соединены, – сказал он.

– Облеки же их из вне образом одного существа – образом человека, да так, чтобы не могущему видеть внутреннее и смотрящему только на внешнюю оболочку представлялось одно животное – человек.

– Облечены, – сказал он.

– Скажем теперь тому, кто говорит, что этому человеку полезно быть несправедливым и неполезно совершать справедливое, что тем самым, собственно говоря, утверждается, будто полезно откармливать многоликого зверя, делать мощным как его, так и льва и все, что ко льву относится, а человека морить голодом и приводить в бессилие, чтобы те могли тащить его куда им вздумается, и он не был бы в состоянии сдружить их между собой, а вынужден был бы предоставить им кусаться, драться и пожирать друг друга.

– Действительно так говорил бы тот, кто стал бы хвалить несправедливость.

– Напротив, кто утверждал бы, что полезно быть справедливым, тот не сказал ли бы, что надобно и делать и говорить то, через что в человеке человек внутренний становился бы воздержнее и имел бы попечение о многоглавой скотине подобно земледельцу, крепкие его части питая и делая ручными, а диким препятствуя расти, и для того употребляя в помощь природу льва, – вообще, заботясь о всех природах и, поставив их в содружество как одну к другой, так и к себе, содержал бы их пищей?