Теория и практика расставаний — страница 49 из 53

Татьяна проскочила по страницам – «замечаний нет», «замечаний нет». У нее тоже не было никаких замечаний – был хорошим отцом, веселым, щедрым, нестрогим, был хорошим мужем, до последних дней поддерживал и ухаживал за мамой, как не всякий мужчина сможет. Полет был нормальный, но теперь все закончилось. Она закрыла летную книжку и отложила ее, понимая, что, когда поедет в Москву, ее надо забрать, ее надо показывать Боре и внукам – когда-то они будут.

Татьяна открыла еще одну дверцу хорошо сохранившегося советского серванта и наткнулась на сложенную пополам кипу, черную льняную и большую, толстую с золотым тиснением Тору, изданную совсем недавно. Она открыла ее там, где закладка:

«И снова Бог обратился к Моисею:

– Скажи сынам Израиля: Меня послал к вам Господь, Бог ваших предков, Бог Авраама, Бог Ицхака и Бог Якова. Таково имя мое навеки, так будут называть Меня все поколения. Иди же, собери старейшин Израиля и возвести им: Мне яви Господь, Бог ваших предков, Бог Авраама, Ицхака и Якова, чтобы поведать вам: Я вспомнил о вас и о том, как поступают с вами в Египте, и увести вас в страну ханаанеев, хеттов, амореев, перизеев, хивеев и евусеев – в страну, источающую молоко и мед. Они послушают тебя…

– А что, если они мне не поверят и не послушают меня?

– Кто дает уста человеку? – сказал Господь. – Кто делает его немым или глухим, зрячим или слепым? Не Я ли – Господь? А теперь ступай! Я буду при устах твоих и Я научу тебя, что говорить».


В церкви Бориса и Глеба отпевали сразу трех отошедших в мир иной, у гробов стояла немногочисленная скорбная родня – горсть равномерно отсыпанных людей. Каждому покойнику полагалось по несколько женщин в черных платках, готовых выть от горя или по приказу, по несколько растерянных, глазеющих по сторонам детей и подростков, по несколько смирных, громоздких мужчин, отсыпано – и все. Жизнь. Те, кого покойный знал, с кем разделил основные, жизненные глаголы – любить, дружить, работать. Они составили целый жизненный путь, теперь уже законченный. Рядом с гробами все люди похожи друг на друга, можно запутаться, только кажется, что гробы и почившие разные.

У открытого гроба Михаила Львовича Сольца, помимо Ульяновых, стояла в полном сборе семья Веры, два старика, худой и толстый, – евреи из общины, а с ними близорукая, каменная еврейская женщина, жена одного из них, рядом крашеная рыжая активистка из общества борисоглебских ветеранов со своим заместителем (он же любовник) в синей казачьей форме. Еще два подтянутых инструктора из летного училища, в котором Сольц преподавал до выхода на пенсию. Старик лежал восковой, перекрашенный гримерами морга так, чтобы скрыть синяки и отеки после удара о землю. Татьяна увидела его и не узнала. Покатились слезы, но быстро сами остановились от неуместности их сейчас – его нет, никого нет, она видит его в последний раз и он уже не он, не отец, он – часть ритуала, нескончаемого прощания с предметами и людьми, в котором она участвует, начиная с семнадцатого сентября, а на самом деле еще раньше. И от череды прощаний осталась только какая-то нижняя, тупая боль, смешанная с усталостью от дороги и бессонных ночей, такое безразличие погорельца – сгорело, кажется, все. Ульянова посмотрела на Борю – он держится, она подумала, дети – у них все раны заживают быстро.

К людям, собравшимся рядом у гроба старика Сольца, подошел высокий, моложавый, уверенный в себе священник, похожий скорее на баскетболиста, раздал ярко-желтые свечи с бумажками, попросил зажечь, спросил, будут ли родственники на кладбище гроб открывать или прощание закончится в церкви.

– Мы еще у дома будем прощаться, а потом только в Сосны, – ответила всезнающая Вера.

– Хорошо. Посыпьте вот это потом, крест-накрест… Как имя покойного?

– Михаил, – тут же ответила Вера.

– Нет, – сделала шаг вперед Татьяна. – Я – дочь. Он – Моисей. Отпевайте как Моисея. По паспорту: Моисей.

Пришедшие из еврейской общины едва заметно кивнули.

Поп, махнув кадилом, – легко читалось по глазам – удивился: вот так вот у них, у евреев, хоронят, а имени не знают:

– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас!


По местным неписаным правилам после отпевания в церкви покойного Моисея Львовича Сольца привезли к дому, где с ним простились те, кто не дошел до храма, и сам усопший как бы простился с домом, в котором прожил годы. Гроб с телом достали из новенького «фордовского» катафалка, поставили на две разноцветные табуретки, их вынесли из квартир соседи с первого этажа. Стояли в молчании. Веркина дочь обходила с подносом с закуской и рюмками для водки для тех, кто захочет помянуть. Но никто пить возле незаколоченного гроба не стал. Федор шепнул ей, чтобы бутылку и рюмки с закуской оставила на лавочке во дворе – потом, кто захочет, выпьет.

В середине прощания возле дома разыгралась сцена: на детской площадке рядом молодая мать, выгуливающая двух-, трехлетнего ребенка (тот все время куда-то убегал), истошно орала, не обращая внимания на скорбную толпу возле подъезда:

– Куда?!! Куда пошел, ты?! Я кому сказала, а?! Куда?! Я кому сказала?! А?! Куда пошел – я кому сказала?!

Она повторяла одно и то же, с раздражением, на разные лады, как упражнение по художественному крику, с вековой интонацией нелюбви, переходящей, видимо, по наследству. Каждый раз была надежда, что она прокричала в последний раз, но ребенок, насильно возвращаемый в песочницу, снова пытался бежать, и она начинала снова:

– Куда?! Я сказала! Куда?! Я кому сказала?! Куда ты пошел?!

Татьяна стояла возле гроба, прикрыв глаза, старалась не возмущаться, относиться к крикам, как к вороньему карканью. Но потом неожиданно вдруг вспомнила вопрос Саши Васильева: может ли любовь к детям быть точкой отсчета, может ли женщина любить мужчину сильнее, чем своего ребенка?

«Вот, Саша, – произнесла она почти вслух, – наши детлюбы. Один детлюб – такой, меньше чем… бывают, видишь, такие, ими ничего измерить не получится».

Наконец кто-то из соседей обернулся и так защитил скорбящих по пенсионеру летчику-истребителю Сольцу (интересно, покойный мог это слышать?):

– Эй, ты, мамаша, заткнись! Не видишь, что ли!

35

Похоронили Михаила Львовича Сольца на единственном городском кладбище Борисоглебска, на окраине, в соснах, рядом с женой. Несчетное количество раз он пролетал над ним и не единожды думал, что ему здесь придется закончить свой полет, на взлете казавшийся прямым и ясным, а при посадке – уже в облаках, с ограниченной видимостью, с вопросами без ответа. На поминки пришло много народу, вечером подтянулись еще бывшие курсанты, их он учил, а теперь уже они учили летать. Выпивая, не чокаясь, вспоминали Сольца тепло, весело. Таня вспомнила, как в детстве в Борисоглебске, всегда подверженном всякой нелепой моде, повально разводили кроликов, и отец завел. Сколотил клетки рядом с гаражами, так делали все, и разводил. На машине, на «Волге», семья с мешками выезжала в лесополосы за травой – рвали руками. Всем кролям дали имя, а ближе к зиме их надо было резать. Отец храбрился сначала, но не смог убить. Таня ревела, и решено было самого любимого, ее кролика отпустить, хоть и объясняли, что он не выживет в дикой природе, но она верила – выживет. Выехали в поле и выпустили. Она помнила, как он, белый-белый, бежал по холодному, схваченному первым морозцем полю. Остальных, для ребенка, как бы продали, но как потом выяснилось, нашли пьяницу, тот за бутылку зарезал. Сами есть не могли – раздарили.

Хвалили Таню и Федора за угощение, за достойные похороны старика и уходили, обещая прийти на сороковины, когда душа Моисея Львовича Сольца окончательно покинет этот мир.

Ушли.

Вера с дочерью помогли убрать со столов и, утомительно многократно пожелав спокойной ночи каждому из Ульяновых отдельно и всем вместе, закрыли за собой дверь: «до завтра», «до завтра», «до завтра».

Диван, кровать и раскладушка – три спальных места. Легли. Свет потушили. Но не спалось. В громкой тишине гудел комар. Федор встал, прошел по коридорчику в туалет. Вернулся, лег на диван. Борис на раскладушке ворочался – характерно скрипели пружины древнейшей конструкции. Татьяна прислушивалась к шорохам, крикам за окном, не давал уснуть старческий запах.

– Может, поедем в Москву, все равно не уснем, – через час мучений громко произнес Федор.

Во всех трех комнатах его услышали.

– Ты же выпил, – сказала Таня, взглянув на усталое, тяжелое лицо Федора, включившего свет в ее комнате.

– Я могу повести, – вызвался Борис.

– Уже сто раз протрезвел. Потом, есть охранник, пусть везет.

Собрались быстро, без хлопот. Таня сложила в сумку дорогие ее сердцу вещи, альбом с фотографиями, летную книжку и медали отца, его любимый подстаканник и еще всякую мелочь, которая могла бы затеряться или была бы просто украдена.

Федор нажал на звонок соседней квартиры, снова, как канарейка из часов, только на сей раз взъерошенная и заспанная, из двери выглянула Вера:

– Чё?!

– Уезжаем, Вера. За все спасибо. На неделе приедет сюда мой юрист с генеральной доверенностью от Татьяны, и все вопросы по квартире решим. Подадим заявление о праве на наследство – на гараж, квартиру, дачный участок. «Волгу» продавать не будем – ее заберем, Борису на память от деда. Все остальное – пожалуйста, ищи покупателя.

– Куда же, на ночь глядя-то?

– Спасибо, Вера. Не спится, – сказала Татьяна Ульянова. – Лучше поедем.

– Храни вас Господь!


Выехали из темного, сутулого, сморщенного Борисоглебска, для Татьяны город теперь окончательно перестал быть родным. Дорога обратно показалась короче. Машину вел Федор, никакие уговоры не помогли – ему самому хотелось быть за рулем.

– Устану – поменяюсь, они сзади пусть едут.

Вышли на платную трассу и по ней пролетели под сто восемьдесят. Борис заснул почти сразу, Ульянова долго и неосмысленно следила за дорогой, за насекомыми, высвеченными светом фар, а потом, через несколько часов вглядывания в тугую черноземную темноту, и ее взял сон. Федор под еле слышную музыку «Авторадио» и короткие выпуски новостей с наслаждением, дав