но не испытываемым, вез самое дорогое, что у него было в жизни, – сына и бывшую жену. Он не думал о них так, он избегал пафосных слов, но решенное, определенное когда-то в жизни являлось для него чем-то вроде теории Дарвина – человек получился так, от обезьяны, через эволюцию и приспособление, так и он – определился, получился так и таким. Родное – это самое близкое мое. И ничье другое. У него были женщины после развода, одна даже жила с ним несколько месяцев, но потом он ее выгнал – не моя, не такая, не так. Разбираться в этом не хотел, не мог, не имел времени. В Марьиной Роще его детства было четко определено – баб надо или менять, как перчатки, или любить до беспамятства.
Ближе к четырем утра, когда до Москвы оставалось около трехсот километров, он набрал телефон машины идущей следом:
– Сережа, замени меня.
Остановился на обочине. Дождался второй машины и пересел на заднее сиденье к Татьяне. Борис в это время даже не проснулся.
– Як тебе, – сказал он приоткрывшей глаза жене.
– Хорошо, – сонно ответила она. – Я тебе благодарна за все, хотела раньше сказать, но…
– Кончай болтать, спи. Поехали.
На заднем сиденье, во сне, Федор и Татьяна непроизвольно стряслись друг к другу – белокурая голова легла ему на плечо. Они оба этого как бы не заметили, не стали ничего менять, демонстративно отстраняться.
Федор проснулся, когда гаражные ворота дома на Рублевском шоссе начали подыматься.
– Приехали, Федор Матвеич, – сказал шофер. – Мы вам еще нужны?
– Отдыхайте. Я позвоню.
Таня проснулась тоже, сразу поняла – на Рублевке, хотела спросить, почему здесь, но Федор раньше поймал ее вопрошающий взгляд:
– Сейчас отдохнем, и тебя отвезут, куда скажешь. Все устали.
С местом для сна разобрались тоже без лишних слов, после стольких часов в машине хотелось раздеться, горизонтально лечь на чистое, под голову – мягкую подушку, укрыться теплым и легким одеялом. Ульянова устроилась в гостиной на диване, где в свое время засыпала за книгой или журналом. Сын поднялся к себе в комнату на второй этаж, Федор пошел в когда-то их общую спальню рядом с камином. Через пять минут всех радостно взял сон.
Таня открыла глаза со светлым ощущением ясности и внутреннего покоя. Она долго смотрела в потолок, вернее, в уходящие в конус, под крышу, балки гостиной – сколько воздуха, сколько пространства, как хорошо здесь спалось. Несколько сцен и яростных споров с архитектором и мужем о том, как надо все сделать в доме, где что должно стоять, какие тут должны быть зоны для отдыха и работы, как должна быть организована здесь их будущая жизнь с Федором, что удобно и неудобно будет Борису, когда он вырастет и станет студентом (тогда думали, что он будет учиться в Москве), ей вспомнилось все это. И вот дом построен – а она гостья, лежит на гостевом диване, в «зоне релакса», как говорил с болезненным гонором, но талантливый парень из МАРХИ, и помнит, где и как этот диван покупали, сколько он стоил, и опять мелькнула мысль, возникавшая время от времени, – как могла от всего этого уйти?
Таня встала, прошлась босиком по гладкому мозаичному паркету – «ничего с ним не делается, зря боялись стелить», посмотрела на часы над лестницей, на картину на стене, восстановились в памяти крики Федора – «что за мазня!». Теперь еще раз увидела и согласилась с той, собой – «вписалась, прилипла к стене, висит». Пошла в ванную, и то же чувство – не была здесь четыре года, но все на своих местах, как в мемориальном музее. В шкафу гостевые халаты, запечатанные зубные щетки на полочке под зеркалом слева. Она помнит. Открыла – там. Накинула халат. Тапочки в пакете взяла. Все устроено. И все было устроено ей. Где-то она читала, у какого-то писателя с фамилией на «К», – не могла вспомнить: «Часы, которые стоят два раза в сутки, показывают абсолютно точное время, а те, которые ходят, ни разу». И она вот так же перемещается, перемещается по жизни, а ничего не остается, одни потери, разочарования, внутренний диспетчер по аэродрому орет в свой громкоговоритель: «полет нормальный», «полет нормальный», а что нормального? Что нормального? Нормально – дом в окружении сосен, нормально, когда деньги достаешь из сейфа на глазок, а не ждешь зарплаты…
Она чистила зубы и в зеркале над раковиной пристально смотрела на свое лицо, слегка поворачивая его в разные стороны. Причесалась, и ей показалось – или было на самом деле? – что постарела за последние дни – как старость ни отодвигай, любовью или косметикой, она все равно догонит, особенно тех, кто нарушает железобетонное правило благополучия: больше всегда лучше и никогда не бывает достаточно. Иногда деньги приводят к любви, не потому что ее покупают, а потому что отсутствие проблем, которые они решают, само по себе притягательно, очаровывает.
Вышла из ванной.
Еще раз прошлась по дому.
Встала у окна, с минуту рассматривала декоративную поленницу у забора, беседку с мангалом, еще что-то, но потом будто рукой отодвинула от себя нахлынувшую ностальгию и решила – чаю попью и поеду, доберусь до Земляковой, она рядом, а там – на машину и дома.
Ульянова пошла в зону кухни, примыкавшую к гостиной, налила в электрический чайник воды, хотела сесть на высокий стул рядом с «кухонным островом», начала искать чашку, обычно они висели на крючках над столом, и наткнулась, уперлась глазами в зеленую кастрюлю – та самая, обливная, невысокая, плоская, с белыми потеками и сколом эмали по нижнему краю.
«Она здесь! Почему?!»
Дальше на любой ее вопрос моментально находился ответ. Она вспомнила, что несколько раз Федор звонил и просил привезти ему кастрюлю. Она соглашалась это сделать, но ее бурная жизнь… она забывала, она честно хотела отдать, но забывала. Последний раз он звонил в раздражении, где-то месяца два назад – у него проходила важная сделка, и хорошим признаком было бы, чтобы договор пролежал в кастрюле перед подписанием хотя бы ночь, это было его правилом, приметой, мать как бы с того света так поддерживала его.
«Конечно, после развода – нет, но он звонил, он же звонил. Он всегда о ней помнил, но я сама ее не отдавала!»
У него могли быть ключи от ее квартиры, она это точно знала, его люди делали ремонт, ставили двери и, конечно… И Борису она их оставляла, он мог взять ключи у него.
«Ему надоели мои обещания, он пришел забрать кастрюлю и нашел там… договор, приложения к нему…»
Она как бы видела, как он находит нужный номер в своей старой телефонной книжке, с которой не расставался – «в ней весь мой бизнес», – и сразу набирает номер. Таня сняла кастрюлю с ее постамента и открыла крышку, на дне лежала квадратная бумажка, вырванная из склеенного блока для заметок, на ней рукой Федора было написано: «Все это».
«Он убил Сашу! Он – мог! Он точно мог, если он нашел, прочитал, то… он бы убил Сашу. Это – он, это – он!»
Щелчок – отключился чайник. Все совпадало.
Ульянова прекрасно представляла – у мужа были стопроцентные возможности это сделать. Когда Федор создавал бизнес, с кем только ему не приходилось иметь дело. Крыши менялись, были угрозы, они скрывались, дома запрещено было об этом говорить, но она знала – предпринимателей отстреливают и они отстреливаются.
«Федор!»
Не раздумывая, большими шагами, жаждая немедленного признания, она почти вбежала в спальню, чтобы расстаться с последней надеждой – если он откажется, она поверит ему. Она поверит, он скажет правду, он сознается или скажет, что нет, это не он. Она поверит любой лжи. Выбора – нет.
– Это ты убил, – прошипела она на какой-то самой нижней ноте. – Ты?!
Федор открыл глаза, проснулся сразу, будто и не спал. Увидел ее сумасшедший взгляд.
– Кастрюля! Ты забыл спрятать кастрюлю. Ты убил его? Кастрюля! Тебя выдала кастрюля!
– Что?! – заорал в ответ Федор. – Что ты сказала? «Выдала?» Выдала?!
Его взбесило это случайно оброненное слово, за ним он видел предательство, но предателем была – она. Если бы не оно, он бы ответил – ты, сумасшедшая. Но «выдала», услышанное от нее, предполагало, что он должен скрываться, прятаться, предполагало его вину, а ее не было, «а этот просто получил по заслугам». Она не понимала главного: разведенная – не разведенная, она до сих пор принадлежала ему, он давно взял ее в бессрочное рабство.
– Меня выдала кастрюля? Выдала кастрюля!!! Это моя, моя кастрюля, это моя, моя!!! Ты поняла?! Мразь! Блядь, шлюха старая! Моя! Чтоб ты знала на века! Это моя кастрюля, она для моего дела, для моего счастья сварена! Это моя мать в ней готовила всю жизнь! В нищете! Моя жизнь – там была. В ней! Мы туда с тобой записочки складывали про Борю, чтобы здоровый пацан родился! Про самолет, про все, и вот я здесь, на Рублях, а ты – где? Я жизнь положил, чтобы вырваться! Это моя кастрюля! Моя! Она моя – и нечего в ней свое блядство варить! Ты там написала, что я, там, мерзавец! Я мерзавец, жизнь положил, чтобы вырваться, чтобы ты могла!..
– Я не писала…
– Ну, он написал… с твоих слов. Понятно – с твоих слов! Я – мерзавец?! Мне убить – да, как муху! Как муху могу убить! Любого! Хочешь, тебя?!
– Почему не меня?
– Еще нужна… сыну пригодишься…
Татьяна повернулась и побежала к дивану, где на кресле оставила свои вещи.
– Я не мерзавец! – прокричал он вдогонку. – Запомни… – И прошептал про себя: – Убил, убил. И ни о чем не жалею. Одним педерастом стало меньше – воздух только чище.
«Приехали, приехали, приехали. Приехали…»
Бюстгальтер никак не застегивался. Руки тряслись. Наконец-то. Потом – джинсы. Ноги не пролезали. Носки – не надевались. Рубашка, черная рубашка, траурная – «какой от меня страшный цвет, я несу смерть…». Петли не находились.
«Я убийца, я убийца, я. Это я убила его. Сашенька, Сашенька. Васильев, мой Сашенька, Сашенька. Прости. Это я, кажется – я, не хотела, не хотела».
Все не попадало, не застегивалось, не сходилось, с плачущими словами на губах.
«Я убила, Саша, я не хотела, я убийца, я, только я…»
– Ты куда? – спросил Федор.