Теория красоты — страница 15 из 30

В отличие от пизанцев, не было никакой мареммы между ними и морем; в отличие от римлян, они постоянно ссорились с папой; в отличие от флорентийцев, у них не было садов.

У них был сад совсем иного рода, сад глубоко изрытый бороздами; там цвели белые гирлянды бесплодных цветов, там была вечная весна, не смолкая пели бездомные птицы. И не было никакой мареммы между венецианцами и их садом. На судьбу Пизы, вероятно, повлияли те десять миль болота и ядовитых испарений, которые отделяют ее от морского берега. Слишком сильным зноем дышали на Геную раскаленные Апеннины; энергия ее имела характер лихорадочный; но у венецианца был простор далекого горизонта, соленый ветер с моря, песчаный берег Лидо, берег отлогий и плоский, окаймленный по временам широкой полосой валов, вздымаемых ветром трамонтано; и море и песок превращались тогда в одну бушующую, желтую, грохочущую пустыню.

Венецианцы, как уже сказано, всегда ссорились с папой. Религиозную свободу, как и телесную крепость, они получили от моря. Известно, что люди, проводящие жизнь на палубе корабля, неизбежно теряют веру в установленные, определенные религиозные формы. Моряк может быть грубо суеверен, но суеверие его выразится в амулетах и предзнаменованиях и не будет приведено в систему. Если он хочет молиться, то должен привыкнуть молиться как попало и где попало. Ни ладан, ни свечи неудобно тащить на грот-марс, и ему становится ясно, что, в сущности, обедня на грот-марсе может обойтись и без этих принадлежностей; какой бы ни был праздник, – все-таки приходится ставить паруса и гнуть канаты, и в конце концов из этого не выходит ничего дурного. Отпустить грехи может только буря, но она отпустит их бесповоротно и быстро, не дожидаясь исповеди.

Таким образом, наши религиозные понятия делаются смутны, но верования приобретают силу; в конце концов мы замечаем, что папа далеко по ту сторону Апеннин, и что если он и может продать индульгенции, то ни за какие деньги не может продать попутный ветер. Бог и море всегда с нами; на них мы должны возложить упование и принимать то, что они посылают нам.

Далее. Жизнь на море не допускает болезненной чувствительности. Сцилла и Харибда совершенно противятся всякой мечтательности. Клянусь псами и бездной, тут не до мечтаний! Главное, что требуется, это – присутствие духа. Ни любовь, ни поэзия, ни благочестие никогда не должны поглощать нас в ущерб нашему проворству и находчивости. Позволительно мечтать и забывать время под цветущими апельсиновыми деревьями и тенистыми кипарисами прекрасного Валь д’Арно, но по бушующим дорогам Адриатического моря нельзя бродить беззаботно; мы должны быть настороже день и ночь; суровая необходимость научит нас многому, научить смиренной и черной работе.

Флорентинцу довольно, если он умеет действовать мечом и ездить верхом. Венецианец также должен искусно владеть оружием, тем более что почва, на которой он сражается, не отличается твердостью; но, кроме того, ему нужно уметь делать почти все, что возможно сделать руками человеческими; рули, реи, канаты, – все это требует познаний и сноровки чернорабочей не только от матросов, но и от капитана корабля. Вколачивать гвозди, найтовать бревна для стеньг, брать рифы паруса – тяжелая работа для барских рук, но все-таки приходится иногда ее делать и, под страхом смерти, делать хорошо.

Такие условия жизни не только искореняют мелочную гордость, но заменяют ее благородною гордостью силы, и умеряют, и очищают, и дают исход горячему итальянскому темпераменту, делают человека во всех отношениях крупнее, спокойнее и счастливее. Они развивают в нем, кроме того, величайшее и всестороннее уважение к человеческому телу, к тем его членам, которые заведуют физической деятельностью, не менее чем к тем, которые заведуют деятельностью духовной. Дипломатическая тонкость и красноречие, бесспорно, вещи хорошие, и венецианцы могут при случае блеснуть тем и другим, но верх всякого искусства – вовремя поставить руль, а для этого нужен не язык, а глаза и руки. Уважение к телу вообще заставляет моряка предпочитать массивную красоту всякому другому роду красоты. Среди роз и цветущих апельсинов, в трепещущей тени виноградников, жители твердой земли могут восхищаться бледными лицами, тонкими бровями и причудливыми уборами волос. Размашистое великолепие моря научает любить красоту другого рода, красоту широкой груди, бровей прямых, как горизонт, плеч и бедер могучих, как волны, поступи скользящей, как пена, – красоту, которая, как морской закат, утопает в золотистом облаке волос.


ВЕНЕЦИАНСКОЕ ИСКУССТВО. – Ни полей, ни лугов не было у венецианца, он был равнодушен к ним. В ущерб себе свободный от здорового земледельческого труда, он не знал многих красот и чудес природы, прелесть естественной смены времен года была чужда ему. Под его окном не щебетала ласточка, она не гнездилась под его золотою кровлей, взывая к его милосердно; ничто не говорило ему о радостях бедняка; суровый призрак бедности никогда не возникал перед ним и не открывал ему тонкой прелести и достоинства убогой доли.

Он не был способен, подобно афинянину, смиренно размышлять о праотце кузнечика; не возносил благодарности за урожай оливок, не знал датской любви к фигам; что фиги, что репейник – было для него безразлично; роскошный венецианский пир не нуждался в ложках из фигового дерева. Драмы из птичьей жизни, из жизни ос и лягушек не могли бы затронуть высокомерной венецианской фантазии, щебетанье и жужжанье не достигало слуха, привыкшего к суровой речи воинов, искушенных в бою, да к прибою молчаливых волн.

Простые радости были чужды венецианцу. Он знал только могущество и пышность, торжественные сношения с царственными, красивыми представителями человеческого рода, гордые мысли и роскошные забавы, венчанную чувственность и облагороженные инстинкты. Невинные, святые, детские, будничные радости были ему неизвестны. Полевые работы изгнаны, почти без исключения, как из классического, так и из тициановского пейзажа. Есть у венецианцев один бойко начерченный пейзаж, с великолепным вспаханным полем на первом плане, но это только причуда художника. Никаких признаков земледелия не видно в обычном венецианском пейзаже, на заднем плане картины. Довольно часто попадается там пастух со своим стадом, иногда женщина за прялкой; уютных деревушек, хлебных нив, размежеванных полей не встречается вовсе. В многочисленных рисунках и гравюрах венецианской школы и других близких ей школ часто попадается изображение водяной мельницы, еще чаще – реки, и всего чаще – моря. Преобладающий мотив всех больших картин, какие я видел, – гористая местность, дикий, красивый лес, клубящиеся или горизонтальные тучи. Горы – темно-синие, тучи – всегда тяжелые, золотистые или нежно-серые; освещение ясное, глубокое, меланхолическое; рисунок листвы не сложен и не грациозен, в ней мало просветов, написана она размашисто и так же, как и тучи, делится большею частью на горизонтальные партии; стволы деревьев извилисты; почва камениста, довольно однообразно изрыта и заросла дикой, густо-зеленой травой, в которой местами проглядывают белые или синие, изредка желтые и еще реже красные цветы.

Такие героические пейзажи населялись существами высшего порядка. Вот направление, которому венецианская школа обязана своим первенствующим положением среди других школ.

Дольше всех она сохранила веру. Несмотря на постоянные ссоры с папой, о которых мы говорили ранее, религиозные верования венецианца отличались необыкновенною искренностью. Люди, относившиеся к Мадонне с меньшей верой, относились к папе с большим подобострастием. Но римско-католическая религия в Венеции вплоть до Тинторетто исповедовалась чистосердечно и горячо; хотя религиозное чувство уживалось со многим, что кажется нам преступным и нелепым, но само по себе оно было несомненно искренно.

При виде одной из роскошно-чувственных картин Тициана можно подумать, что он был сенсуалистом, точно так же как можно подумать, что Веронезе был человеком неверующим, глядя на его «Брак в Кане Галилейской», изображенный исключительно с точки зрения мирского великолепия.

И то и другое будет совершенно ошибочно; выкиньте из головы подобные мысли и помните: никогда дурное дерево не приносит хорошего плода, – хорошего в каком бы то ни было смысле, даже в смысле чувственности. Это правило поможет вам выпутаться из многих лабиринтов, как в живописи, так и в жизни.


ТИЦИАН. – Ни об одном из художников заурядный любитель не говорит так часто, как о Тициане, и нет ни одного художника, которого бы меньше понимали. Правда, колорит его отличается необыкновенной красотою, но, как колорист, Бонифацио не уступает ему. Превосходство Тициана над всеми остальными венецианцами, кроме Тинторетто и Веронезе, заключается в непоколебимой правдивости его портретов, в мастерском понимании природы камня, дерева, человека и всего, что попадалось ему под руку; поэтому тот зритель, в котором нет соответствующего понимания, не оценит величия тициановских произведений, оно будет для него чуждо и мертво. Есть только один способ правильно видеть вещи, – нужно видеть в них все; не выбирать, не сосредоточивать внимание на каких-нибудь отдельных чертах, соответствующих нашим личным особенностям. Когда Тициан или Тинторетто смотрят на человека, они сразу видят все его свойства, внутренние и внешние; его форму, цвет, страсть и мысль, его святость и красоту, его плоть и кровь и духовные способности, и грация, и сила, и мягкость, и все другие качества воспринимаются ими вполне, так что всякий, обладающий более узким пониманием, глядя на их произведения, найдет в них то, что наиболее приходится ему по вкусу. Человек чувственный найдет у Тициана чувственность; мыслитель – мысль; святой – святость; колорист – цвет; анатом – форму; и все-таки картина никогда не будет популярна в полном смысла слова, так как никто из более или менее односторонних зрителей не найдет в ней того обособления и подчеркивания излюбленных им свойств, которое одно могло бы удовлетворить его; эти свойства ограничены присутствием других, удовлетворяющих другим потребностям. Таким образом, человек чувственный предпочтет Тициану Корреджо, так как Тициан недостаточно чувствен для него; поклонник формы предпочтет ему Леонардо, так как у Тициана слишком мало определенности; человек религиозный предпочтет ему Рафаэля, так как у Рафаэля больше чистоты; для светского человека Тициан недостаточно благовоспитан; он предпочтет Ван-Дика; для того, кто ищет живописного эффекта, – Рембрандт сильнее. И Корреджо, и Ван-Дик, и Рембрандт, каждый из них, имеет свой отдельный кружок почитателей. Все трое – великие художники, но все же художники не первоклассные; а на деле оказывается, что Ван-Дик популярен и Рембрандт популярен, а Тициана никто не любит в глубине души. Тем не менее вокруг его имени стоит несмолкаемый смутный гул; это голоса великих людей, единодушно признавших его превосходство над собою; преклонив колени, они долго созерцали его и поняли, что в сдержанной гармонии его сил каждое отдельное уравновешенное свойство выражено сильнее, чем то же свойство выражается кем-либо из второстепенных художников, избравших его исключительно своею задачей; нежность его тоньше нежности Корреджо; чистота выше чистоты Леонардо, сила больше силы Рембрандта, святость божественнее святости самого Рафаэля.