Теория красоты — страница 21 из 30

Корреджо соединил чувственный элемент греческих школ с их сумраком и свет их с их красотою, прибавил ко всему этому ломбардское чувство колорита и стал, по всеобщему признанию, во главе живописи в тесном смысла слова. Другие художники имели способности более возвышенные, более могущественные, но, как живописец, как мастер красиво накладывать краски, Корреджо один в своем роде.

Я сказал, что благородные люди благородно поняли задачу. Точно так же люди низкие неизбежно должны были понять ее низко. Великие люди перешли от цвета к солнечному свету; люди низкие перешли от света к свечке. Но сегодня «non ragionare di lor», посмотрим лучше, в чем заключалась и что значила великая перемена, двинувшая вперед искусство. Ибо, хотя речь идет о технических элементах искусства, но каждый из них, как я уже не раз повторял вам, есть продукт и выражение душевного строя; складки покрова объясняются исключительно формами тела, скрытого под ним.

Совершенные художники, как мы видели, внесли таинственность и неясность в систему своего колорита. Это значит, что мир, их окружающий, решил больше не мечтать и не верить, а знать и видеть. И тотчас же они узнали и увидали, – не так, как прежде, сквозь пестрое стекло готического окна, а чрез темное стекло телескопа. Окно собора скрывало от человека настоящее небо и ослепляло его видением, телескоп открывает ему небо, но омрачает небесный свет, показывает бесконечность туманных звезд, теряющихся в пространстве дальше и дальше, до недоступных воображению пределов. Вот в чем разгадка тайны.

Далее, что значит это греческое сопоставление белого с черным? Во времена светлого, прозрачного колорита художники прибегали, как на холсте, так и на стекле, к сложным рисункам, где краски красиво переплетались и сливались в общую прекрасную мелодию. Но художники великой натуралистической школы предпочитали прием греков – рисунок их выделялся из фона, темный на светлом, светлый на темном. Причина такого предпочтения между прочим заключается в возвращении окружающего мира к убеждению греков, что в природе, и главное в природе человеческой, не все мелодия и свет, что природа эта прерывиста и противоречива, что у святых есть свои слабости, а у грешников свои хорошие стороны, что самая лучезарная добродетель иногда не более как блеск молнии, и самое, казалось бы, черное преступление – не более как пятно; нимало не смешивая белого с черным, они не только прощали черное, но находили удовольствие в пестрых вещах.

Итак, во-первых, мы получаем таинственность. Во-вторых, противопоставление света и тени. Наконец, какую бы то ни было форму света и тени, лишь бы в ней заключалась правда. Правда во что бы то ни стало, смирение перед нею и твердая решимость довольствоваться ею. Портреты живых людей, мужчин, женщин и детей, вместо изображений святых, херувимов и демонов. Посмотрите, я принес вам несколько образчиков совершенного искусства: вот девушка из фамилии Строцци с своею собакой, Тициана; вот маленькая принцесса из Савойского дома, Ван-Дейка, Карл V, Тициана; королева, Веласкеса; молодая англичанка в парчовом платье, Рейнольдса; английский доктор в будничном одеянии и в парике, Рейнольдса; если они вам не нравятся, – вина не моя, я ничего не могу найти лучше.

Я приведу один пример, из которого читатель поймет, что я хочу сказать. Пример этот – производство стеклянной посуды. Наше современное стекло безукоризненно чисто, посуда имеет правильную форму, грань ее безупречна. Мы гордимся этим; мы должны бы были стыдиться этого. Старинное венецианское стекло было тускло, неправильно по форме, если когда и было гранено, то гранилось неуклюже. Но старые венецианцы имели право гордиться им. Между английским и венецианским рабочим существует та разница, что первый думает только о симметричном воспроизведении рисунка, о правильности изгибов и о надлежащей остроте углов, тогда как старый венецианец ни на волос не заботился об остроте углов, а сочинял новый рисунок для каждой посудины, каждую ручку и каждый носик украшал новой выдумкой. Таким образом, хотя некоторые сосуды венецианского стекла, сделанные неумелыми и неизобретательными мастерами, довольно безобразны и неуклюжи, другие так прекрасны по форме, что им нет цены; никогда одна и та же форма не повторяется дважды. Разнообразие формы и тщательность отделки – несовместимы. Если мастер занят мыслью о краешках, он не думает о рисунке; если думает о рисунке – не думает о краешках. Выбирайте одно из двух – или прекрасную форму, или тщательную отделку.

Не думайте, что я говорю что-то нелепое и дикое. Превращение рабочего в машину сильнее, чем все другие злоупотребления нашего времени, заставляет большинство народов вести бесплодную, бессвязную, разрушительную борьбу за свободу, сущность которой они сами не понимают. Всеобщее восстание против богатства и знатности не вызывается ни голодом, ни уязвленной гордостью. То и другое, теперь, как и во все времена, причинило много зла, но никогда общества не были так потрясаемы, как теперь.

Дело не в том, что люди плохо питаются, а в том, что работа, которою они добывают свой хлеб, не доставляет им удовольствия и богатство представляется единственным источником этого удовольствия. Не в том, что презрение высших классов тяжело для низших, а в том, что невыносимо их собственное презрение к себе; они чувствуют, что труд, к которому они приговорены, поистине унизителен и делает их менее чем людьми. Никогда высшие классы не относились к низшим так сочувственно, никогда так не заботились о них, как теперь, и никогда в такой степени не были ненавидимы ими. Это происходит потому, что в старину богатые и бедные разделялись только стеною, воздвигнутою законом; теперь они стоят уже не на одном уровне; между низшими и высшими слоями человечества разверзлась бездна, и со дна ее поднимаются ядовитые испарения. Не знаю, настанет ли когда-нибудь такое время, когда люди поймут, что такое истинная свобода, поймут, что повиноваться человеку, работать для него и почитать его лично или занимаемое им положение – не есть рабство. Часто это бывает лучшим родом свободы – свободой от забот. Человек, который одному говорит: «иди», и тот идет, другому – «останься», и тот остается, в большинстве случаев испытывает большее стеснение свободы, большие затруднения, чем тот, кто повинуется ему. Движения одного стеснены тяжестью, которую он несет на плечах; движения другого – уздою на устах его; нет никаких средств облегчить тяжесть, а узда не будет тревожить нас, если мы не будем грызть ее. Благоговеть перед другим, отдать в его распоряжение себя и свою жизнь – это не рабство; часто это бывает самым высоким жребием, возможным на земле. Бывает, правда, благоговение раболепное, то есть неразумное и своекорыстное, но бывает благоговение высокое, то есть разумное и любящее; ничто так не возвышает человека как такого рода благоговение; даже когда чувство это выходит из границ здравого смысла, если оно становится любовью, оно делает человека лучше. Кто, в сущности, имел более рабскую душу, – тот ли ирландский крестьянин, который вчера сидел в засаде, поджидая, когда пройдет землевладелец и, просунув дуло ружья сквозь дыру в заборе, или тот старый слуга, житель гор, который двести лет назад в Инверкейтинг отдал за вождя свою жизнь и жизнь семи сыновей своих[19]? Когда падал один, он призывал на смерть другого словами: «Еще один за Гектора!» Во все века и у всех народов люди преклонялись друг перед другом и жертвовали собою не только безропотно, но с радостью, и голод, и опасность, и войну, и всякое зло, и всякий позор переносили ради своих господ и королей; все эти добровольные жертвы возвышали тех, кто приносил их, не менее чем тех, кому они приносились; природа требовала этих жертв, и Бог благословлял их. Но чувствовать, что душа твоя иссыхает и никто за это тебе не скажет спасибо, что все твое существо поглотилось не ведомой никому бездной, что ты сделался частью машины, наравне с ее колесами, приуроченный к ударам ее молота, – этого природа не требует, Бог не благословляет и недолго может выносить человек.

Каким же образом, спросите вы, определить такие продукты и регулировать спрос на них? Это не трудно, если принять за руководство три общие и простые правила.

I. Никогда не поощряйте производства какого бы то ни было не безусловно необходимого предмета, в котором не принимает участия личная изобретательность.

II. Никогда не требуйте тщательной отделки ради ее самой, а только ради какой-нибудь практической или высокой цели.

III. Никогда не поощряйте подражания или какого бы то ни было копирования, разве только с целью сохранить воспоминание о великом произведении.


РАЗДЕЛ. – Общественному бедствию можно помочь только одним путем, путем всеобщего образования, направленного к развитию мышления, милосердия и справедливости. Можно, конечно, изобрести многие законы для постепенного улучшения и укрепления национального характера, но по большей части законы эти таковы, что национальный характер не вынесет их, если не будет в сильной степени улучшен предварительно. Законы могут быть полезны юной нации, как ортопедический корсет полезен слабому ребенку, но не выпрямить ему сгорбленной спины старой нации.

Не говоря уже о том, что, как бы он ни был затруднителен, земельный вопрос имеет значение только второстепенное; разделите землю как угодно – главный вопрос останется неразрешенным. Кто будет копать ее? Кто и за какую плату будет исполнять за остальных тяжелую и грязную работу? Кто и за какую плату возьмет на себя работу приятную и чистую? К этим вопросам примешиваются любопытные религиозные и нравственные соображения.

Вполне ли законно высасывать часть души из многих людей, для того чтобы из добытого количества психических свойств создать одну прекрасную, идеальную душу? Если бы дело шло просто о крови, а не о духе (что не только буквально исполнимо, но исполнялось уже и прежде в применении к детям), если бы можно было выцедить данное количество крови из рук толпы и, влив его в жилы одного человека, сделать этого человека более чистокровным джентльменом, – конечно, это бы практиковалось, хотя